— Трудно ему.
— Плохо в семье — вот он и растет хулиганом.
— Но при всем этом было бы полезно выдрать его как сидорову козу, — говорили учителя и перекладывали заботу на плечи директора Клавдии Тимофеевны, которую Вениамин сравнительно уважал.
— Здравствуй, Вениамин, — говорила директор, совсем седая грузная женщина, сидя в черном кожаном кресле за столом.
— Здравствуйте.
— Ты знаешь, зачем я тебя позвала?
— Учительницы, я думаю, пожаловались.
— Ты взрослый человек, Вениамин. Да. Ты больше других знаешь о жизни. Разве ты не можешь лучше вести себя?
— Не знаю я… Не могу.
— Почему же?
— От злости.
— Я понимаю, Вениамин, — терпеливо говорила директор. — Тебе очень нелегко.
— Чего вы понимаете?
— То, что у тебя сложная обстановка в семье. И все-таки не надо распускаться.
— Ну какая у меня обстановка? — говорил ученик. — Чего у нас сложного?
— Да, Вениамин. Так оно и есть. И не ставь меня в неловкое положение. Хотя ты и взрослый, но мы не одного с тобой возраста.
— Никакой у меня обстановки нет…
— Хорошо, Вениамин.
— А вы бы меня исключили.
— Глупо то, что ты говоришь. Зачем тебе? Неужели ты хочешь быть неучем?
— Ну, я пойду, — безразлично говорил Вениамин, прощался, но после разговора не мог найти себе места от ощущения какой-то неполноценности и по дороге домой прибавлял что-нибудь новое к своей дурной репутации, например бил сытого соученика.
Мать возвращалась поздно. Маленькие уже спали. Укладывал их Вениамин на кровать «валетом», у которого с одной стороны получались две головенки, накрывал одеялом, а сам опять присаживался к окну.
— Есть будешь? — тихо спрашивал он, когда мать входила в каморку, не выдерживая устойчивой походки.
— Нет, Веня, не буду, — отвечала она. — Тошнит меня…
Он не двигался, не зажигал коптилку, и мать не просила об этом; оба стыдились глядеть друг на друга. Он наблюдал за ней из темноты: как она приближалась к постели, наклонялась над спящими малолетками и поправляла их одеяло, потом выпрямлялась и призадумывалась, наконец подходила к столу, чтобы взять железный чайник и попить из горлышка.
— Сами-то ели?
— Ели. Тебя ждать — с голоду небось помрешь. Хотя разъешься у нас не больно.
— Опять загуляла я…
— Детей бы пожалела.
— Могу я загулять? Отдохнуть? Или мать у вас как служанка? — волнуясь, отвечала ока. И когда месяц заглядывал в окно, будто вытаращенный глаз, и делал свое дело не к месту добросовестно, то было видно, что мать взлохмачена и неряшливо одета.
— На что она нам, жизнь такая? — продолжал Вениамин. — Отца давно оплакала, чего еще надо?
— Отца ты не трожь!
— Ну что я сказал плохого?
— Совсем не трожь! Никогда! Я не хочу!..
— А живем мы зачем так? Ерунда прямо какая-то, а не жизнь! Люди ведь насмехаются, есть такие, что тебя по-всякому называют!..
— Кто насмехается? Кто называет?
— Да уж есть!..
— Ну кто? Кто, скажи? Я им пойду в глаза плюну!
— Тетка эта еще была длинная, которая следить приходит. Ох, смотри, мамка!..
— Я им покажу! Я управу найду!
Мать волновалась, и сын смягчался и от жалости едва не плакал.
— Детей разбудишь, — говорил он.
— Ладно. Молчу я.
— Лучше сразу спать ложись. Я постелил нам с тобой на полу.
— Простил бы ты меня, — говорила мать.
— Ложись уж… Отдохнешь-то как? Завтра ведь тебе на работу идти.
Утром звонил будильник. Механизм этот чертов стоял рядом на полу, где мать с сыном спали всю войну за неимением второй кровати. Маленькие, покривив во сне физиономии, продолжали спать. Вениамин натягивал на макушку одеяло, но больше не засыпал и в дурном настроении начинал думать о будущем. Мать поднималась с пола. Прошлепав босыми ногами, брала она с табуретки юбку да кофту и одевалась, затем причесывала волосы, держа шпильки во рту. Когда стояло тепло, то было не так тяжело и тревожно. Зимой же в каморку за ночь набирался холод, долго не рассветало, страшно была вылезать из-под одеяла и умываться было страшно: вода в рукомойнике затягивалась ледком и делалась лютой, враждебной. Похлопотав над приготовлением завтрака, мать тихо окликала Вениамина:
— Вставай, Веня!.. Слышишь ли?
— Слышу. Не сплю я, — отвечал Вениамин, садился и натягивал штаны, а мать подбирала на полу одеяло, простынку, какие-то подстилки и старое свое пальто.
Провинившись с вечера, она вставала кроткая и робкая. Это смирение в ней раздражало сына, хотелось ему сказать что-нибудь обидное; но если бы он так поступил, она бы не разгневалась, а, пожалуй бы, заплакала. Потом ему хотелось приласкаться к ней. А она моргала глазами, глубокими, чуть припухшими, в которых было много страдания, и нерешительно уходила, задерживаясь возле двери, так что Вениамину все больше становилось грустно. После он целый день вспоминал мать такой, какой видел теперь, жалея и любя: за ночь осунувшейся, но аккуратней и красивой. Вот только руки у нее были раскисшие и сиреневые, с отделявшейся местами кожицей, разъеденные мылом и каустической содой…
— Чайку-то попила? — спрашивал он.
— Попила. С сухариком.
— Иди на работу. Опоздаешь.
— Иду. Ребят не забудь покормить. Школу только не прогляди. Исправился бы ты там, сынок.
— Ну, уходи ты. Исправлюсь я. Все, что надо, то и сделаю. Этих накормлю тоже, — говорил Вениамин.
Но на прощанье он все же задавал вопрос матери:
— Сегодня-то как?.. Долго ждать-то нам тебя?..
В школе он, конечно, не усердствовал. Зимой ожесточался, изматываясь от недостатка еды и тепла, когда за партой сидишь на голодный желудок и тебя знобит в телогрейке, дома опять холодно, голодно и темно, но надо брать книжки да разлинованные от руки тетрадки, а маленькие надоедают, потому что к тебе привязаны. Иногда он где-нибудь бродил с товарищами. Бывало, что, свирепея от мороза, они шли погреться в городскую баню. Дед Аркадий, заметив Вениамина, идущего будто бы из школы, приветливо восклицал: «С науки, значит, отрок, идешь».
— Вопрос у меня к тебе ученый имеется, — говорил дед, стоя рядом со своей телегой и держа вожжи в руках.
— Ну? — спрашивал Вениамин не очень-то доверчиво.
— Почему у ней, — указывал он на кобылку, — в большой башке мало ума, у нас с тобой много? Вот ответь мне на такой вопрос.
— Я-то откуда знаю?
— А я вот знаю: потому, как не достигла, по веткам не скакала.
— Мы, что ли, скакали? — ухмылялся мальчишка.
— Еще как! — говорил дед, глядя одним глазом на Вениамина, а кривым куда-то в сторону. — В книжках про это написано. А ты, хоть со школы идешь, не знаешь. Я говорил: ступай патроны делать. Это в моей голове ума больше, чем в лошадиной, а в твоей ничего нет.
— Эх и сволочь ты, дед! — разочарованно говорил Вениамин, поворачивался и шел к своим малолеткам, которых утром будил, злясь, что они никак не просыпаются, вынимал каждого из постели и усаживал за стол, при этом поглядывая на будильник, боясь опоздать в школу. Малыши, покуда не было старшего брата, поднимали в каморке все кверху дном, временами принимались плакать от скуки или от взаимных обид. Мать появлялась в обеденный перерыв, кормила ребятишек и выпроваживала погулять на улицу, затем наскоро наводила порядок, чтобы поменьше было забот у Вениамина. Возвратившись, он играл с малышами во дворе госпиталя, потом вел их домой.
Если по вечерам мать была дома, то в семье снова наступал покой и как-то незаметнее переживались трудности. Мать веселела, становилась такой же, как раньше. В каморке наводился уют, мать что-то все делала, будто сильно соскучилась по домашним заботам, а ночью, прижавшись к сыну, нашептывала:
— Дура я была, Венечка! Дура колобродная — и все! Знаешь, сердце у меня озябло… А того не могла понять, что никого мне без вас не надо… Видишь, поняла!.. Остановилась!.. Нужны они мне все, черти пьяные! Нет уж, вы у меня одни только и есть! Больше вас не оставлю! Спи, мой хороший!..
У Вениамина влажнели глаза. Радость такая доставалась нечасто, и душа платила за нее втридорога. Паренек, расчувствовавшись, перебирал в голове все, что надо ему делать, чтобы быть человеком хорошим и приносить пользу матери. Он планировал себе: ноги на ночь забыл помыть, грязные они, ноги, учиться возьмусь получше и вести себя хорошо; еще курить пора отвыкать; а то смолоду почернеешь и умрешь; с мазуриками этими, какие по базару шныряют, надо перестать водиться, дома буду сидеть, со своими малолетками, пример им подавать…
— Удивительно! — восклицала учительница. — Неожиданно Вениамин исправляется! Пожалуйста, троек уже побольше! Даже четверки! И дисциплинированнее стал! Значит, может?..
— Мне приятно, Вениамин, что о тебе хорошо говорят, — замечала директор и смотрела на него добрым усталым взглядом. Подросток стеснялся и радовался, и ему хотелось поцеловать Клавдию Тимофеевну в щеку и погладить ей ладонью седую голову.
— Не уходи! — просил он мать утром. — Хочешь, я их разгоню?
— Кого?
— У кого ты бываешь.
— Ах, не в них дело! — хмурилась мать. — Во мне все!.. То помереть хочется, то реветь, потом катиться дальше, раз замаралась! Все понимаю: не мать становлюсь, а зараза!
— Зелия бы попила.
— Какого еще зелия?
— Дед Аркадий советует. Бабка тут есть одна, его знакомая. Зелие отвадное производит.
— Из ума выжил этот дед! — сказала мать. — И нос сует не в свои дела! Я с ним, со старым пеньком, поговорю! Мелет языком, слухи разносит!
— Ни при чем тут дед, — сказал Вениамин. — Он от чистого сердца. Чтоб не думалось тебе про отца.
— Господи! Ну что прицепился?.. Зачем?.. Отца давно у нас нет! Сама знаю, что кругом виновата!..
— Может, мы у тебя не от отца?..
— Может, и не от него!.. Ну что ты, Веня, голубчик! До греха меня доводишь!..
А на другой день она снова возвратилась долгой под утро. С тех пор как все это началось, прошел почти год. Было лето, благодатное для хозяйства, потому что летом подспорьем к питанию по карточкам служил подножный корм: и крапива для зеленых щей, и лебеда, и конский щавель, круглые семена которого добавляли в те