Не хватало людей. Надо было делать все сразу: водить грузовики и автобусы, строить дороги, ремонтировать обувь, крутить кинокартины, торговать, учить ребят в школе, писать в газеты, пилить, строгать, заколачивать гвозди, печь хлеб и сидеть над бухгалтерскими отчетами. Но инвалиды войны еще терзались без радости движения и труда. Некоторые, отчаиваясь, делались циничными, одинокие горько размышляли, для чего и кому нужны, и их души кровоточили как незаживающие раны. Самолюбие и обида удерживали этих людей от предлагаемой им легкой работы. И Сашка в свое время ничем от них не отличался…
Его рукам нужна была лишь небольшая тренировка, чтобы они взялись за напильник и повели бы инструмент с ощущением будущей формы детали после того, как металл зажат в тиски. Но то, что он мог делать до войны, требовало полноценного здоровья, и за напильник он не взялся.
Как-то поутру Александр Прокопьевич сел на свою тележку и поехал. Он мнительно оглядывался и вез товар Союзпечати — пачку свежих газет. Пачку эту он получил с предложением попробовать торговать. И вот теперь газеты лежали у него на култышках, разделенные по названиям. Он был вымыт и побрит.
Приближаясь к знакомому месту, он не сразу разглядел ларек. Строительные машины и траншея водопровода совсем его притеснили. Рядом уже терзал землю экскаватор. Подъезжали и разгружались машины. Но ларек чудом удерживался, и какие-то люди еще посещали его. Они ждали спозаранку и жались друг к другу, словно остатки позорно битой армии, и у них были красные носы, слезились глаза, а лица исказились от вина, табака и угрызений совести.
Инвалид покосился и поспешил вперед. Ему стали попадаться идущие на работу. Он остановился в стороне и начал продавать газеты.
Сперва торговля не шла из-за его робости и оттого, что люди отвыкли встречать Александра за делом, и никто не обратил внимания, зачем он здесь, зачем у него эти газеты. Но вот он грубовато позвал прохожего, за ним второго. К начинающему газетчику построилась очередь, маленькая, озадаченная, деликатная, и свежие газеты раскупились нарасхват. Он осмелел, разошелся; занятие ему очень понравилось. Польза самому и другим была сразу ощутима, и его популярность и независимость вызвали у Сашки чувство достоинства. Он обзавелся почтовой сумкой, банкой под выручку и выезжал каждое утро, когда люди шли на работу и стучали каблуки и каблучищи, а окна домов теряли житейскую загадочность с подъемом солнца.
В солнечном свечении уже были предосенние желтизна и сдержанность. Однажды Сашка вдруг будто глубоко задумался, взял газету, но не подал ее покупателю, и она вывалилась у него из рук.
Потом он наклонил голову и зажмурил глаза. Возле глаз у него и по углам рта сморщилось; и вот уж слезы одна за другой побежали из-под век, завершая картину страшного, почти беззвучного рыдания. Люди в очереди уважительно ждали. Некоторые из постоянных Сашкиных клиентов в это утро так и не купили себе газету, уйдя поскорее. К дому Зотовых была прислонена красная суживающаяся крышка, сбоку от входной двери. Окраина как-то тревожно притихла, а может быть, так казалось каждому, что движения и звуки были траурно осторожными. Прошлой ночью лейтенант умер. В доме занимались похоронными приготовлениями. Возле тела сына вторые сутки, чуть покачиваясь, сидела мать…
Наконец газетчик вернулся к работе, надолго замкнутый и суровый. Был он добросовестен и молчалив. Поставив, тяжелую сумку на землю, он раскладывал вокруг товар и сидел посреди как самый важный уполномоченный Союзпечати. У него были острый глаз, цепкая память. На окраине он знал всех в лицо, помнил, кто что любит прочесть, и выглядел профессионально красивым и искусным, отработав солидные, но не замедленные действия. Ближе к осени инвалид оделся потеплее. Из приречья стали дуть ветры. Они направляли на город тучи, и столовая клеенка, которой он прикрывал товар от мимоходного летнего дождя, стала уже слабым средством. Газетчику построили вначале навес. Под ним поставили стол и стул. Затем построили полный киоск. Он заказал себе протезы. Культи были коротки и, не огрубев еще, болели так, что Сашка не мог сдержать слез. Но он упорно натирал защитные мозоли, падал, ругался и, опираясь на костыли, учился ходить.
Он работал и ожидал, а чего — и сам не мог понять. Застарелая тревога вдруг выражалась на его лице странно пристальным взглядом. Газетчик смотрел мимо прохожих, словно кого-то среди них искал, но никак не находил, смотрел по таинственному свойству вечной памяти: как без надежды, но с трепетом высматривают умерших мать, отца или друга. Однажды он увидел мать Павла Зотова. Надежда Андреевна шла на улице. Вслед ей оборачивались люди, а она была строга и спокойна. Но он слышал от людей про то, что мать Павла не спит по ночам, встает с постели и что-то все ходит, ходит, приблизится к окну, потом снова отойдет, достанет тяжелую от орденов гимнастерку и смотрит на нее…
Прошло время. Самодельную платформу газетчика сменила инвалидная коляска с рычагами для работы рук, с надувными шинами и ступенькой под протезы. Потом ему дали машину с ручными переключениями. А еще раньше на окраине снесли ларек. Рядом построили новый дом. Перед домом оборудовали детскую площадку. Стали расти еще дома, занимая места частных домиков. И чем дальше уходила в историю война, тем многолюдней и значительней становилась окраина Григорьевска. И вот она уже представляла широкую площадь, выстланную асфальтом, оживленную современными зданиями, зелеными посадками и цветником, а с одной стороны оставили вид на луга и синий горизонт, и оттуда воздух собирался, как из родника.
Памятник тоже поставили. Лучший скульптор сделал модель для отливки из бронзы, и памятник поставили на площади. Бронзовый солдат с автоматом был похож немного на Павла Зотова, немного на Сашку Матроса…
Он много лет подряд продавал газеты на площади Зотова. Из людей, что помнили Сашку Матроса, ему встречались уже немногие, а молодые о нем ничего не знали. Александр Прокопьевич поглядывал на покупателей исподлобья, молча подавал газеты и отсчитывал сдачу, но был не нелюдим — просто неразговорчив.
Случалось, к нему приближался какой-нибудь парень и, покачиваясь, просил закурить; потом начинал жаловаться незнакомому человеку на судьбу. Газетчик спокойным глуховатым голосом просил его уйти домой и лечь спать. Он не упрекал и не успокаивал. «Знал бы ты, землячок, — думал он, — что такое настоящая беда. Знал бы про Павла Зотова и Сашку Матроса».
В те часы, когда покупателей оказывалось мало, Александр Прокопьевич надолго задумывался и сидел почти без движения. Он видел из киоска почти всю площадь, памятник; дальше стояли жилые дома окраины, на которой он родился и вырос и о которой много мог рассказать: кто здесь погиб на войне, как все прежде выглядело, почему эта площадь называется площадью Зотова…
Старели фронтовики, а иные уже и умирали. Жил на окраине города Григорьевска пожилой газетчик, инвалид и герой войны. Каждое утро он ехал на работу, выходил из машины, опираясь на палку, и отпирал свой киоск. Он стал совсем седой. Лицо было суровое и обрюзгшее в результате нездоровья и долговременных одиноких размышлений. Но он хорошо улыбался одними глазами исподлобья — неожиданно и легко.
Лед
Капитан говорил, иногда покашливал в кулак и вполоборота следил за выражением лица штурмана. Тот вначале слушал невнимательно, так как думал о своем. Стоя на крыле ходового мостика — вплотную к железному ограждению, у которого сверху имелся деревянный брус, они время от времени поднимали к глазам бинокли и осматривали горизонт. Если немного отступить от ограждения, то через открытую дверь можно было заглянуть в рубку и увидеть рулевого, одетого в ватник и ушанку.
Штурман был невысокий, невзрачный. Одетый не по погоде легко, он пристукивал каблуками и сводил у шеи углы воротника курсантской шинели. Море «дымилось», отдавая теплоту морозному воздуху. Небо будто навечно затянулось тучами. Вблизи парохода цвет моря был серый, а к горизонту постепенно сгущался почти до черного.
Ненадолго тучи раздвигались, и море тотчас отражало солнечный луч гранями широко размахивавшихся волн, и подавленность, которую неизбежно вызывали хмурая погода, ветер и звуки волнующегося моря, сменялась хорошим настроением.
Пароход двигался с замедленной скоростью, волны его раскачивали, и в направлениях качки не было постоянства, отчего узлы набора корпуса испытывали сложные нагрузки. Что-то громыхнуло в машинном отделении в тот момент, когда пароход получил крен. Вот из-под носа ушла волна, а корма одновременно взмыла на гребне, и обнажившийся винт создал вибрацию. Пароход обледенел, и это выглядело эффектно и казалось неправдоподобным.
Штурман недавно вышел из училища. За время летних практик его руки успели несколько огрубеть, но кожа на лице была совсем гладкая; нос вздернутый и в родинках, уши «топориком»; фуражка с «крабом» была ему велика, а черная шинель становилась маловата. Он мерз нынче на вахте из-за своей непредусмотрительности, а мог бы, обратившись к боцману, получить от него полушубок, ватные штаны и кирзовые сапоги с фланелевыми портянками. Факты его биографии ничем не были примечательны. Стоит сказать, что мама хотя и посчиталась с его желанием, в общем, была против морского училища, о чем ему и заявила, заворачивая на дорогу пирожки, складывая в чемодан белье, полотенце, мыльницу и зубную щетку. В подобных случаях мамы часто не правы, и их доводы приблизительно одинаковы, но его мать огорчилась не зря: парень подавал надежды, имел музыкальный талант, десять лет обучался игре на скрипке и очень радовал педагогов.
Капитан был мужчина высокий и жилистый, со спокойными жестами и цепким взглядом. Он говорил с кавказским акцентом в речи, но выраженным слабо. Временами его голос звучал глухо оттого, что, зябко поеживаясь, он прятал нос в воротнике меховой куртки.
— Я припоминаю такой мороз. Еще посевернее. В сорок втором году мы шли в Нью-Йорк, четырнадцать транспортов и пять боевых кораблей в конвое. Был мороз, и сильно штормило. Обмерзли чуть не до клотиков, до самых салинговых площадок. Штурман у меня тогда был. Такой, Саша, как вы, молодой. Только повыше ростом. Стройный, Красивый. Звали Володя. Вы слушаете?