Теснота в остроге, кандальный звон (кандалы снимали только в бане и в церкви) раздражали и без того измученных людей. Но вместе с тем совместная жизнь имела много плюсов. «Каземат нас соединил вместе, дал нам опору друг в друге и, наконец, через наших ангелов-спасителей, дам, соединил нас с тем миром, от которого навсегда мы были оторваны политической смертью, соединил нас с родными, дал нам охоту жить, чтобы не убивать любящих нас и любимых нами, наконец, дал нам материальные средства к существованию и доставил моральную пищу для духовной нашей жизни». Так писал Михаил Бестужев.[125]
Заключенные в Читинском остроге жили артелью, все вещи и книги были общие. Средний годовой пай составлял 500 рублей. Малоимущие платили, сколько могли. Женатые вели самостоятельное хозяйство, но делали при этом крупные взносы в артель: Трубецкой, Волконский, Никита Муравьев — от двух до трех тысяч в год, Фонвизин, Нарышкин — до тысячи.
Женщины жили вблизи тюрьмы в простых деревенских избах, сами готовили еду, ходили за водой, рубили дрова, топили печь. Тут, правда, не всегда все проходило гладко. Полина Анненкова вспоминает: «…Дамы наши часто приходили посмотреть, как я приготовляю обед, и просили научить их то сварить суп, то состряпать пирог». Когда надо было чистить курицу, «со слезами сознавались, что завидуют моему умению все сделать, и горько жаловались на самих себя за то, что не умели ни за что взяться, но в этом была не их вина, конечно. Воспитанием они не были приготовлены к такой жизни… а меня с ранних лет приучила ко всему нужда».[126]
Крепостной Муравьевой, Андрей Леляков, «мастерством кухмистер, находившийся при Муравьевой девять месяцев и стряпавший для нее кушанья, по убедительной ее просьбе учил ее своему ремеслу, в коем она довольно успела».[127]
Все женщины по прибытии в Сибирь давали подписку об отказе от семейной жизни. Свидания с мужьями разрешались по часу два раза в неделю в присутствии офицера. Поэтому женщины часами сидят на большом камне против тюрьмы, чтобы иногда перекинуться словом с узниками.
Жены декабристов перед острогом. Акварель А. Якубовича. Чита. 1829–1830 гг.
Солдаты грубо прогоняют их, а однажды ударяют Трубецкую. Женщины немедленно отправляют жалобу в Петербург. А Трубецкая с тех пор демонстративно устраивает перед тюрьмой настоящие приемы: усаживается на стул и поочередно беседует с арестантами, собравшимися внутри тюремного двора. Беседа имеет одно неудобство: приходится довольно громко кричать, чтобы услышать друг друга.
Но зато сколько радости доставляло это заключенным! Александр Одоевский по поводу женских визитов сочинил восторженные стихи:
Вдруг ангелы с лазури низлетели,
Явилися, как дочери земли,
И узникам с улыбкой утешенья
Любовь и мир душевный принесли.
Но каторга оставалась каторгой. Однажды, находясь в камере мужа, Александра Григорьевна Муравьева подверглась оскорблению со стороны пьяного офицера. На ее крик сбежались все заключенные, в числе которых был и ее брат, схватили взбешенного офицера. Тот отдал команду часовым идти ему на помощь. С трудом удалось погасить конфликт и сдержать солдат от «подавления бунта»; за бунт же могли и казнить (вспомним судьбу декабриста Сухинова[128]).
Кстати, в течение года Александра Григорьевна жила в Чите рядом с братом Захаром, однако имела с ним единственное свидание, прощальное — перед выходом Чернышева на поселение.
В Чите женщины образуют небольшую колонию. Волконская пишет матери 26 сентября 1827 г.: «Со всеми дамами мы как бы составляем одну семью. Они приняли меня с распростертыми объятиями, так как несчастье сближает».[129]
Ей вторит Анненкова: «Все было общее — печали и радости, все разделялось, во всем друг другу сочувствовали. Всех связывала тесная дружба, а дружба помогала переносить неприятности и заставляла забывать многое».[130]
Они быстро сдружились, разменялись прозвищами — свидетельством близости, доверия и непринужденных отношений: Нарышкина — Лизхен, Трубецкая — Каташа, Фонвизина — Визинка, Муравьева — Мурашка…
…Невеста, точнее, гражданская жена Ивана Анненкова приехала в Сибирь еще под именем мадемуазель Поль Гебль: «монаршей милостью» ей разрешено было соединить свою жизнь с «государственным преступником». В воспоминаниях, написанных после возвращения из Сибири, Анненкова, которую стали называть Полиной (или Прасковьей) Егоровной, очень живо, с колоритными подробностями, описывает, с каким трудом удалось ей добиться этого разрешения.
П. Е. Анненкова
Акварель Н. Бестужева. Петровский завод. 1836 г.
Весьма скоропалительный и вполне тривиальный поначалу роман блестящего кавалергарда и молодой очаровательной француженки-модистки в необычных условиях перерос в любовь, ставшую не только темой разговоров в великосветских салонах того времени, но и сюжетом для романа (А. Дюма «Учитель фехтования», в котором мало правды и много фантазии) и оперы (первая редакция «Декабристов» Ю. А. Шапорина называлась «Полина Гебль»).[131]
Она родилась во Франции в июне 1800 г. в старинной дворянской семье, которую революция лишила и социальных и материальных привилегий. Семнадцати лет начинает работать в Париже в торговом доме Моно, двадцати трех — приезжает покорять Москву. Трудности подавляют только слабых людей, у сильных же, напротив, вызывают прилив энергии. Так случилось и с Полиной Гебль, которая всегда была не только жизнелюбива, но и умела бороться за «место под солнцем».
В это время поручику Ивану Александровичу Анненкову исполняется двадцать один год. Он строен, красив и силен, как Геркулес (с легкостью поднимает до трех пудов), отличный пловец и наездник, а главное, он знатен и богат.
Они познакомились за пять месяцев до восстания на Сенатской площади, когда Анненков уже был членом Северного общества декабристов. В апреле 1826 г. в Петропавловской крепости заключенный узнал о рождении дочери Александры.
Разгром восстания, арест произвели на Анненкова гнетущее впечатление и даже поставили на грань самоубийства. Полина Гебль, как всегда в трудную минуту, действовала настойчиво, смело и решительно. Не удается устроить побег из крепости — она отправляется вслед за царем в Вязьму, на маневры, где Николай более доступен, и здесь правдами и неправдами вручает ему свое прошение. Положение мадемуазель Поль особенно щекотливо не только потому, что она — иностранная подданная: их отношения с Анненковым не узаконены. Но она «припадает к стопам» монарха, испрашивая, «как милости, разрешения разделить ссылку ее гражданского супруга»: «Я всецело жертвую собой человеку, без которого я не могу долее жить. Это самое пламенное мое желание».
Слова эти были правдой. Молодая женщина отказалась от своей родины, независимой жизни и всю себя отдала любимому мужу, семье. Именно в этом она увидела смысл своего существования. Она внесла в безрадостные будни мужа много света, веселья и добра.
Венчание состоялось в Чите, в апреле 1828 г. «Это была любопытная и, может быть, единственная свадьба в мире, — вспоминал Н. В. Басаргин. — На время венчания с Анненкова сняли железа и сейчас по окончании обряда опять надели и увели обратно в тюрьму».[132]
Полина Егоровна, живая, подвижная, привычная к труду, хлопотала по хозяйству с утра до вечера, собственноручно готовила, не доверяя кухаркам, завела огород, что значительно улучшило питание заключенных. И все это — не теряя врожденного изящества и веселья. У нее был приятный голос, Анненкова любила попеть — даже русские романсы, хотя очень плохо знала по-русски. Она буквально разрывалась, расточая ласки и заботы всем окружающим.
Полина Егоровна рожала восемнадцать раз, из них благополучно только семь. Дети (к 1856 г. осталось в живых шестеро), муж с характером болезненно-нерешительным и деспотическим требовали внимания, времени и сил. К тому же Анненковы были стеснены и материально. Все это сказывалось на здоровье. На портрете, сделанном Н. Бестужевым в 40-е годы на поселении в Селенгинске, Анненкова выглядит немного грустной и усталой. С годами характер Ивана Александровича портился все больше, он становился безмерно раздражительным, нетерпимым, психически неуравновешенным, а Полина Егоровна, постаревшая, располневшая, все так же снисходительно относилась к недостаткам мужа, веселостью и мягкостью смиряя его тяжелый нрав.
Елизавета Петровна Нарышкина, единственная дочь героя 1812 г. генерала Коновницына, сестра декабристов, в родном доме значила всё и все исполняли ее прихоти и желания. Держалась она несколько высокомерно и надменно, но при более близком знакомстве раскрывалась как добрый и благородный человек, беспредельно преданный мужу и его товарищам. О внешности Нарышкиной той поры можно судить по портрету Н. Бестужева, созданному в Петровском заводе в 1832 г., о котором Елизавета Петровна писала матери: «Мой слишком льстит, но, однако, я на нем похожа».[133]
Е. П. Нарышкина
Акварель Н. Бестужева. Петровский завод. 1832 г.
Как и Анненкова, она всегда оставалась лучшим другом мужа: пять лет вместе с ним в Нерчинских рудниках, пять лет на поселении в Кургане Тобольской губернии. Когда в 1837 г. М. М. Нарышкина по «высочайшему повелению» определили рядовым на Кавказ, Елизавета Петровна опять последовала за ним. Она пережила мужа на четыре года (похоронена в 1867 г. рядом с ним в Москве, в Донском монастыре).
Совсем другую жизнь прожила Александра Ивановна Давыдова. В отличие от бездетной Нарышкиной, у нее на родине осталась куча детей. Потому-то она и приехала позже других: надо было всех как-то пристроить. В Ленинграде, в Пушкинском доме, сохранилось письмо A. И. Давыдовой генералу Раевскому. «Вы меня и бедного брата Вашего не забыли, — пишет она, — извещали о детях наших, как отец и истинный брат… Муж мой много и часто горюет об детях наших, но надеется на бога и на Вас, так же как и я. Я уже посвятила всю себя бедному мужу моему, и сколько ни сожалею о разлуке с детьми моими, но утешаюсь тем, что выполняю святейшую обязанность мою».