В долине солнца — страница 30 из 50

Спустя долгое время удары и крики стихают.

Затем вдруг раздается смех. Это смеется мать. Смех высокий, заливистый, будто птичье пение.


На следующее утро мальчик просыпается в пустом доме.

Долго лежит в постели, прислушивается.

По рельсам проносится поезд, стены содрогаются.

Когда грохот стихает, мальчик не слышит звуков с кухни: завтрак никто не готовит.

Никто не смывает в туалете.

В коридоре не скрипят половицы.

Он встает. Идет в туалет пописать. Резко хлопает крышкой унитаза.

Находит отца в утреннем сумраке гостиной: он сидит у себя в кресле. Взгляд усталый, под глазами огромные мешки. От него несет алкоголем. Он сидит в одних трусах и белой майке. В правой руке у него бокал, на дне немного дешевого виски.

– Садись, – говорит он мальчику, поднимая глаза и замечая, что сын выглядывает из-за абажура у двери в коридор. Мальчик садится на диван. На нем только нижнее белье, носки и футболка, до которой он еще не дорос. Он впервые замечает, что проигрыватель упал со стола под окном, и его крышка откинулась, будто сломанная челюсть.

– Твоя мама ушла, – говорит его отец. – Сбежала ночью. И не вернется.

Мальчик ничего не отвечает.

Отец смотрит на бокал у себя в руке.

Мальчик видит, куда уставился его старик: на кровь у себя на костяшках пальцев. На майке у него, над самым сердцем, тоже стояло пятно размером с четвертак.

– Оно тебя найдет, – говорит он мальчику и отпивает виски. – Полиэтиленовые фартуки, очки. Мы скребем и скребем, целыми днями, у нас даже щеточки для пальцев есть. Но они всегда тут. Эти красные цветочки, везде они распускаются. Вот и все. Ладно, не обращай внимания. Это ничего не значит.

– Да, сэр, – говорит мальчик.

– Голодный? – спрашивает его отец.

– Да, сэр.

На кухне старик ставит перед ним миску, насыпает туда хлопьев и поливает их молоком. Шаркает дальше по своим делам. Мальчик берет ложку и ест хлопья, прислушиваясь к оглушительной тишине утра.

Позднее, играя в подсобном сарае на заднем дворе со своей лошадкой с наездником, сидя на холодном грязном полу, он слышит, как громко распахивается задняя дверь дома. Всматривается в щель между досками и видит: его отец пересекает двор с кучей одежды в руках. Наблюдает, как отец бросает ее посреди двора и возвращается в дом. Потом выходит снова с одеждой и бросает ее туда же. «Мамина одежда», – догадывается мальчик. Ее платья, розовые и желтые бриджи, блузки, шарфы, кеды и сандалии, пара красных кожаных сапог. Потом выбрасывает целую охапку пластинок, и те скользят по собравшейся куче.

Затем его отец подходит к нему. К сараю.

Мальчик прячется под заплесневелым холстом, который прикрывает стопку банок с краской. Слышит, как отец входит, останавливается, а потом подходит к стене и берет инструменты и уходит, закрывая за собой дверь. Мальчик выбирается из-под холста и возвращается к доскам, откуда наблюдает, как отец выкапывает во дворе большую яму, сваливает туда мамины вещи, пластинки и красный проигрыватель. Затем отец выливает туда галлоновую металлическую канистру керосина и бросает спичку. Мальчик смотрит, как сгорают мамины вещи и как черный дым поднимается в небо, чью синеву пронизывает тонкая белая линия, увенчанная серебристым самолетом. В нем сидят люди, но не его мама, думает мальчик, они далеки от мест, подобных его дому.

1963

Он отрывает кусок сахарной ваты и смотрит на липкие красные прожилки между пальцами. Затем выбрасывает его за край кабинки. Тот парит, легкий как перышки, и приземляется на плечо полного работника, который управлял колесом обозрения.

– Разве не классно? – говорит девушка, сжимая рукой его колено, когда они мягко покачиваются примерно на полпути к вершине, а снизу доносится бодрая органная музыка. Она смотрит на затянутое облаками темно-фиолетовое небо. Солнце опускается на западе.

Кабинка то движется, то замирает, снова и снова.

Шестнадцатилетний Тревис, который ни разу до этого вечера не катался на колесе обозрения, сидит и жмурится. «Не так уж и классно, – думает он. – Не так уж». Кабинка снова качается. Он роняет сахарную вату на пол.

– Ты в порядке? – спрашивает она.

Он открывает глаза и видит ее. Ветер развевает ее длинные темные волосы. Ее щеки заливаются румянцем. Его губы превращаются в тонкую напряженную линию.

– В порядке, – говорит он.

– Ты не любишь высоту, – замечает она, усмехаясь. – Ничего страшного. Держись. – Она просовывает его липкую от сахарной ваты руку себе под свитер, на выпуклость своей правой груди, и его глаза расширяются от ощущения нежной плоти. Она снова смеется, будто все это шутка, но для него мир переменился, обрел смысл. «Грудь, – думает он, – она была специально создана для того, чтобы вот так ее держать». Она закрывает глаза и слегка приоткрывает рот, когда он сжимает грудь.

– М-м-м, – протягивает она.

Вдруг колесо приходит в движение, и она убирает его руку и аккуратно кладет ее ему на колено, прикрывая то, чего она будто бы не видит. Под ковбойским ремнем, который она купила ему ранее этим вечером, на джинсах появился бугорок.

Она смеется, а мир вокруг просто продолжает вращаться.

Позднее это происходит на стоянке в кабине отцовского пикапа. Их освещают только далекие огни ярмарки. Уже поздно, и на травянистом поле никого не осталось: последние пикапы и универсалы караваном тянутся к южным воротам, где движение регулирует полиция.

Окна запотевают от их дыхания, и вскоре они забываются в своем мирке. Она прислоняется спиной к пассажирской двери пикапа, одним черным ботинком упирается в пол, другой ставит ему на колено. Распускает свои угольно-черные волосы. Ее длинная юбка веером раскидывается вокруг нее.

По радио тихонько играет «Старинная Гранд-опера», в которой Пэтси Клайн исполняет что-то грустное и тоскливое. «У тебя на уме».

– Мы же друзья, да, Тревис? – спрашивает она.

Он сидит за ней на английском. Они вместе курят за автомастерской, где сложены стопки старых шин школьных автобусов, внутри которых проросли сорняки. Она носит мужские рубашки и обтягивающие юбки безопасной длины – чуть ниже колена, – потому что директор на переменах ходит с линейкой и вылавливает девочек. Но ткань тонкая и гладкая, а сама юбка – старая, с нитками по краям. Из косметики на ней лишь ярко-красная помада. Она рассказывает о том, как ненавидит мать, которая стрижет людей у них на кухне, и отца, который работает на свалке бумажной фабрики.

– Почему ты ненавидишь своего старика? – спрашивает он как-то утром.

– Потому что он хочет меня трахнуть, – отвечает она. – Но не может из-за мамы, она ему не дает.

Тревис ничего не отвечает. Она продолжает рассказывать о неизвестных ему певцах, про то, как хочет запрыгнуть в поезд на запад и уехать автостопом в Калифорнию. Они сидят и курят, а он слушает, думая про ее красивую большую грудь – какая и должна быть у девушки, обреченной на неприятности. Однажды осенью он пригласит ее на ярмарку. Она пожмет плечами и согласится.

– Мне понравилось кататься с тобой на колесе, – говорит он.

– Ага, – отвечает она. – Еще бы тебе не понравилось.

Она задирает юбку, и он видит, что у нее все колени исцарапаны и покрыты синяками, как у мальчишки.

– И мне нравится мой ремень, – говорит он.

– Он тебе идет. Может, когда-нибудь тоже сможешь прикупить себе здоровенную пряжку.

– Не знаю, – говорит он. – Может, мне и обычного хватит.

– Знаешь, я девственница.

Он кивает, хотя вовсе этого не знал. Больше того – подозревал противоположное.

– Я тоже девственник, – говорит он.

– Ну еще бы, – сказала она. – Когда мы это сделаем, у меня пойдет кровь.

– Знаю, – говорит он.

– Но прежде чем сделаем, нужно еще кое-что. Я про это читала в журналах, которые мой старик получает по почте. Их присылают в коричневой бумаге, чтобы не было видно, что там, но я знаю, где он держит их у себя в комоде. Там есть фотографии и все такое. Тебе для этого нужно снять ремень.

С колотящимся сердцем он расстегивает ремень. Вынимает его из джинсов. Кладет, точно подношение, на сиденье между ними. Она купила этот ремень в палатке неподалеку, где бородатый старик натянул его на большом плоском камне и поочередно проштамповал каждую букву имени Тревиса, а потом аккуратно покрыл их лаком. Она наблюдала за этим, не говоря ни слова и завороженно глядя широко раскрытыми глазами, в которых отражались бегающие огоньки соседнего тира и бассейна с уточками.

Она снимает свитер через голову, делает ловкое движение за спиной, и ее грудь тотчас свободно вываливается из расстегнутого лифчика, и есть в ней что-то одновременно нежное и нелепое. Под ключицей у нее – родинка. Она берет ремень с сиденья, вытягивает во всю длину и щелкает им – звук его оглушителен в тихом салоне, – и легонько обматывает вокруг своих плеч.

– Сделаешь, что скажу? – спрашивает она.

– Сделаю.

– И когда скажу.

Еще кивок.

– Иди сюда, – говорит она, – и узнаем, каково это.

Он подбирается к ней через сиденье.

В конце ремень затягивает ее горло на четвертом отверстии. Он возится с застежкой, пока она возится с его джинсами. Она берет его в рот, всего на секунду, а потом отстраняется, поворачивается на сиденье и задирает юбку выше бедер и предстает перед ним без трусиков – будто собака, которая хочет, чтобы ее трахнули. Он видит ее, чувствует ее запах и вскоре оказывается в ней, вонзается с силой, и она кричит, и у нее идет кровь.

– Ой, больно, – говорит она, – ох, туже. Туже…

Он стягивает ремень. На одно отверстие. И еще на одно.

– ТУЖЕ!

Уже туго, насколько возможно.

Он входит в нее, ее руки крепко прижимаются к оконному стеклу, ее тело сотрясается в судорогах, и он поначалу думает, что у девушек это происходит вот так, но когда он выходит и падает на рулевую колонку, скользкий после нее и поникший, она поворачивается в кресле, взмахивает руками. Лицо у нее разрумянилось, глаза выпучены. Он видит, что ей нехорошо, что она умирает, и смотрит на нее несколько секунд, пораженный тем, что натворил: его причиндал снова твердеет при виде ее – а потом она ослабляет ремень и падает на сиденье, резко втягивая ртом воздух, у нее выступают слезы.