В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер — страница 13 из 52

Отец прислал Сереже приглашение (к себе в Англию), и Сережа в брежневские времена не побоялся по дороге заехать в Германию, в антропософский центр, и, если я не ошибаюсь, уже тогда сделал там блестящий доклад на блестящем немецком языке, чем сразу же заслужил уважение немецких коллег. Он, однако, не остался ни у отца, ни в Германии, а вернулся в Москву и продолжал с полным фанатизмом отдавать всего себя антропософии. Не думаю, что так уж важны дальнейшие детали, но через несколько лет он уехал в Германию, потом в Швейцарию, и теперь уже автор толстых томов, посвященных антропософии. Сережа – удивительный пример преданности своему призванию. Ничто не могло его остановить на этом пути. Так я незаметно перескочила от дедов к внукам.

Вернусь снова к дедам – такая уж это семья. Невозможно оставить без внимания практически никого. После смерти обожаемой жены – Марии Ивановны Коровиной – Леонид Евгеньевич женился на Вере Николаевне Марковой.

Основной чертой внешности Веры Николаевны Марковой была некая неоспоримая значительность, монументальность. Очень крупная, полная, круглолицая, с большими холодными умными водянистыми голубыми глазами, зачесанными назад рыжеватыми, собранными в пучок жидкими волосами, всегда любившая изысканные одежды, о коих, впрочем, нисколько не заботилась, и на любом бархатном платье через очень короткое время в изобилии появлялись огромные пятна, приводившие в отчаяние Сонечку, преданно заботившуюся о ней и ее туалетах.

Вера Николаевна Маркова известна как блестящая, уникальная переводчица с японского и английского языков.

Но, боюсь, мало кто знает ее как по-настоящему большую поэтессу. Конечно же, сторонившаяся наших советских издателей, она жила в своем мире и не допускала никакого вмешательства в своё творчество. Ясно, что если бы она позволила себе хоть один раз «возникнуть» со своими стихами, последовали бы немедленные репрессивные меры (ну, например, перестали бы печатать ее достойные оригиналов (если не превосходящие) кружевные и вместе с тем литые переводы с японского), но она это прекрасно понимала, писала стихи и сшивала их в тетрадочки.

Помню тот торжественный день, когда меня удостоили величайшим доверием, и Вера Николаевна сама читала мне свои стихи, а потом дала несколько тетрадочек и домой. Стихи произвели на меня огромное впечатление. Помню, мне показалось, что они чуть ли не на уровне Ахматовой.

С Ахматовой ее роднила и царственность поведения, абсолютное сознание своей избранности, отнюдь не исключавшее известной скромности, и какое-то на редкость органичное высокомерное «незамечание» бандитов всех уровней власти. Вместе с тем меня немало удивляла ее полнейшая осведомленность и глубокий интерес ко всей политической жизни страны. Она регулярно слушала «Голос Америки», детально знала обо всем происходящем, и ее оценки всегда были отмечены свежим подходом и безошибочным проникновением в суть. Уже в послеперестроечные времена «Новый мир» опубликовал несколько раз подборки ее стихов, но эти публикации совпали с такой мощной волной хлынувшей со всех сторон света прекрасной русской литературы, что я даже не уверена в том, что читатель уразумел, что это стихи женщины, всю жизнь прожившей в России и писавшей свои в хорошем смысле «вневременные» стихи не в чужом далеке, а на Третьей Миусской.

Вот и в дневниках Чуковского я встретила упоминание о Вере Марковой как о замечательной переводчице с японского языка, но не как о поэтессе, чего Чуковский, может быть, и не знал. Надеюсь и уверена, что русский читатель еще откроет ее стихи как свое культурное достояние. Она дожила до глубокой старости. В марте 1995 года, будучи в Москве, я узнала, что она только что скончалась. Смею сказать, что она прожила прекрасную, счастливую, долгую жизнь, окруженная вниманием, любовью и глубоким уважительным восхищением Леонида Евгеньевича, а после его смерти Сонечки и ее детей. Хочется мне сказать, что в семье ее звали «Добрушка».

Сколько же замечательных людей жили в квартире С. Е. Фейнберга, обставленной старинной мебелью, где царят рояль, полотна Леонида Евгеньевича, столь же далекие от реалий советского быта, сколь и стихи Веры Николаевны, и книги, ноты, книги и ноты. Не могу не заметить одной довольно смешной и милой, как мне кажется, детали. Богом в семье был Самуил Евгеньевич. Он считался самым талантливым, и его сочинения ценились чрезвычайно высоко. Вопрос о его сравнении с Прокофьевым, за сына которого вышла замуж Сонечка, даже не вставал, настолько всем было очевидно превосходство творчества Самуила Евгеньевича, виднейшего профессора Московской консерватории по классу фортепиано и выдающегося пианиста.

Со слов его учеников, теперь уже профессоров Московской консерватории, я знаю, что Самуил Евгеньевич был замечательным педагогом, тончайшим музыкантом, с яркой индивидуальностью, прививавшим своим ученикам и ремесло, и преклонение перед искусством музыки, и поднимавшим их на самые необозримые высоты секретов исполнительского мастерства. Но я ведь пишу только о своих личных впечатлениях.

Как-то мама купила пластинки, на которых были записи Фейнберга. Он играл Баха. У меня уже было какое-то сложившееся представление о том, как принято играть Баха, и когда я услышала шопенообразное звукоизвлечение и явственно доносившееся увлеченное сопение и подпевание Фейнберга, помню, я немало удивилась. И что же? По прошествии стольких лет я не могу забыть этого исполнения, этого особенного звукоизвлечения и той свободы интерпретации, которую может себе позволить только глубочайшая убежденность в единственной своей правоте.

Странные истории случаются в жизни. В декабре 1997 года довелось мне побывать в Израиле (в качестве жены участника математического конгресса, проходившего в Тель-Авиве). В Хайфе мы зашли в гости к русскому математику В. Л. Он словно и не уезжал из России. По-русски обставленная квартира, русское гостеприимство, русские блюда, знаменитый «оливье», но, главное, телевизор! Установленный на российском канале. Идут «Вести».

Истинный любитель музыки, В.Л. собрал уникальную по полноте коллекцию компакт-дисков. Одно и то же сочинение можно послушать в четырех-пяти версиях, причем одна другой лучше. Кляйбер, Фуртвенглер… Пока я, растерявшись от предоставившихся возможностей выбора, металась от одного диска к другому, от одной полки к другой, хозяин вдруг сказал:

– Вот вы сейчас не смотрите. Я вам поставлю одну пластинку. Вы очень удивитесь, но, по-моему, это удивительное исполнение.

Он поставил диск. И зазвучал Бах, Прелюдия и фуга, в знакомом мне до тонкостей исполнении Самуила Евгеньевича Фейнберга.

В Хайфе. Прошло чуть ли не полвека. Правильно говорила мама-Покрасс: «Си» во всем мире «си».

Но я ведь собиралась описать наши прогулки с С. Е. Фейнбергом по старинному московскому миусскому скверу, в пяти минутах ходьбы от дома.

Стоило Самуилу Евгеньевичу завидеть меня на досягаемом расстоянии перед нашим домом, как он немедленно подбегал ко мне, хватал под руку и, не слушая никаких возражений, тащил меня в сквер, где мы почти бегом проделывали несколько кругов. Его седые волосы развевались от быстрой ходьбы, от ветра, который шелестел в кронах очень старых лип, и он без устали читал мне один за другим (я не преувеличиваю) латинские и греческие стихи, Катулла, Горация, Гомера, Сафо, в упоении, без пауз и, конечно, знал гораздо больше этих стихов, чем я, в ту пору студентка классического отделения.

Конечно, его вниманием к себе я была обязана именно этому. Как это я, знакомая ему с пеленок, Зарина дочь, поступила на классическое отделение и изучаю древние языки?! У всех окружающих моя профессия всегда вызывала только один вопрос: а зачем тебе это нужно? Ведь это «мертвые» языки! Я обычно не пыталась ничего объяснять, но именно мои занятия этими «мертвыми» языками вызывали такой восторг Самуила Евгеньевича. Да, кроме того, боюсь, что вряд ли он мог вспоминать с кем-нибудь еще столь любимые им гекзаметры, – я-то хотя бы его понимала, а иногда могла читать и вместе с ним. Пожалуй, кроме Самуила Евгеньевича я не встретила в жизни ни одного человека (не считая, конечно, корифеев моей профессии), который бы в таком количестве знал наизусть греческую и римскую поэзию. Как мне теперь жалко, что я ограничивалась выслушиванием его декламации и никогда не говорила с ним о поэтах, о самой поэзии, не спрашивала его ни о чем, – вечно куда-то спешила. Впрочем, наверное, спешила учить бесчисленные формы греческих глаголов.

Теперь в большой сумрачной квартире Самуила Евгеньевича остались Сонечка, ее муж Виктор и их дочь с мужем.

С Верой Николаевной покинул наш дом еще один представитель старшего поколения, поколения наших родителей; дом пустеет. Очень грустно стало на тротуаре возле нашего дома, и никогда уже не встретишь там никого из замечательных его обитателей прежних времен.

В первом подъезде я могла бы причислить к своим добрым друзьям Михаила Рафаиловича Раухвергера. Холодный, блестящий, очень уверенный в себе, в высшей степени жизнерадостный и весьма образованный человек, он тоже любил подолгу беседовать со мной на разные отвлеченные темы. Это был совершенно лысый, очень здоровый человек, с горящими черными глазами, темпераментный; наверное, у него был единственный, но крупный недостаток: будучи «детским» композитором, он, превосходный профессионал, писал как-то сухо, формально, не задевая ответных струн. Благодаря своей незаурядной энергии он числился среди достаточно известных детских композиторов, его балеты и оперы исполнялись, ставились и шли в театрах. Помню, уже много-много лет спустя я повела Сашеньку впервые в Кремлевский Дворец съездов на его балет «Снежная королева», надеясь, что сюжет сказки Андерсена и великолепные исполнители затмят музыку, но не тут-то было. Михаил Рафаилович отнесся к нам с Сашей со всем вниманием, билеты были в правительственную ложу, и все же, все же… Помню, мне немалых трудов стоило найти слова, чтобы поблагодарить его за доставленное удовольствие.

В то же время огромная часть его жизни была настоящим подвигом. Первая жена Михаила Рафаиловича – Тотеш – была парализована, и в течение десятилетий он каждый божий день спускал на улицу ее, сидящую в кресле, на воздух, и она «гуляла». Он ухаживал за ней преданнейшим образом до самой ее смерти; из-за этого брака у него так и не было детей, которых он так любил, так хотел, и он лелеял свою племянницу. И только после смерти Тотеш он женился на женщине (с ней я почти не знакома), которая всецело была предана ему и окружила его вниманием и заботой, которых он был лишен всю жизнь. Умер и Михаил Рафаилович; теперь, мне кажется, уже мало кто помнит его имя. «Урахвербер», как говорила незабвенная Паня.