Несмотря на обиду, дружеские отношения между ними постепенно наладились, хоть мама и ходила к Поляновским главным образом из-за тети Тани – Татьяны Семеновны Поляновской, жены Георгия Александровича, которую очень любила. Так получилось, что я часто пишу о совершенно необыкновенных по своим тем или иным качествам женщинах. В моих оценках нет никакого преувеличения: все это было именно так, и я не только не проявляю излишней восторженности, но скорее робею в выражении своего восхищения. Конечно же, тетя Таня – одна из этих женщин. Не знаю почему, но теперь я больше не встречаю таких. Тетя Таня спокойная, приветливая, очень добрая, ласковая со мной, умная, великолепная хозяйка и любящая жена, всегда вызывала у меня особое чувство, – может быть, точнее всего будет обозначить это чувство как твердую уверенность в ее полной недосягаемости. И действительно: ее поведение, ее облик всегда были женственны и совершенно безупречны. Стол накрыт обязательно в столовой (а не в кухне, как это было в Москве принято), настроение у нее (насколько я могла судить, а я бывала там часто) всегда ровное, спокойное, исполненное доброжелательности. Единственные стычки, которые возникали между мной и тетей Таней, касались политики, где мы обе были неумолимы. Но не ссорились. Тетя Таня, казалось, позволяла любить себя обожающему ее Г.А., и для меня их отношения, их долгий брак всегда оставались загадкой. «И буду век ему верна». Что-то похожее чудилось мне в этом союзе. Нечего и говорить, что тетя Таня была преданной и верной женой, но почему-то ни разу в жизни не прослушала ни одной лекции Георгия Александровича и практически из дома не выходила, разве что изредка поднималась на один этаж, чтобы посидеть с моей уже больной мамой. Это всегда было целым событием. Тетя Таня одевалась с еще большей тщательностью, еще аккуратнее выглядели ее седые букольки, в квартире раздавался знакомый запах духов, она обязательно приносила с собой что-нибудь печеное собственного изготовления, и в ее посещениях ощущалась торжественность.
Георгия Александровича и тетю Таню связывало друг с другом общее несчастье: в раннем возрасте упал и тяжело повредил себе позвоночник их обожаемый сын Александр, которого они называли Свет. От природы он обладал выдающимися способностями, памятью и огромной эрудицией.
Но судьба распорядилась сделать его инвалидом на всю жизнь. И хотя он с отличием заочно окончил университет, ни тетя Таня, ни Г.А. (думаю, что руководила всем тетя Таня) не решились попробовать пустить его в жизнь, а оставили навсегда возле себя. Он существенно помогал Г.А., печатал для него, помогал ему своими недюжинными познаниями, работал вместе с ним и, не имея никакого общества, боготворил его. Умерли Георгий Александрович и тетя Таня. Теперь Свет – Александр Георгиевич – это одинокий, но не унывающий, гордый в своем одиночестве, едва способный передвигаться труженик. Он с фанатической преданностью делу отца приводит в порядок архив Георгия Александровича. Ни в одном из мест, где от Света безропотно принимают этот архив, его не смеют обидеть. В архиве отца заключен весь смысл его жизни. И эта его занятость дает ему силы, чтобы жить, выживать. Он всегда весел и приветлив.
Добрососедские отношения связывали нас со многими обитателями нашего подъезда. Сохранилось множество фотографий, где все они вместе, такие молодые, красивые, веселые. Среди них жена папиного друга – Григория Семеновича Гамбурга – Рахиль Соломоновна Гамбург, первая Сашина учительница по музыке, которая, помню, после двух первых уроков с ним прибежала к нам, буквально задыхаясь от волнения, со словами: «Ты знаешь, что у него абсолютный слух?!» Она же была свидетельницей того, как, сидя в своем детском стульчике, двухлетний Саша, услышав по радио музыку Хачатуряна, глубокомысленно изрек: «Это сто-то не Сопен». Я даже рада, что были свидетели, а то никто бы и не поверил.
В третьем подъезде на последнем, девятом этаже жил близкий и дорогой нам с мамой человек Николай Петрович Раков с неизменной спутницей жизни Лидией Антоновной, крошечной женщиной (Николай Петрович всегда гордился ее миниатюрностью), в прошлом балериной.
Рано поседевший красавец, со сверкающими темными глазами, крайне неуравновешенный, мрачный, знавший цену своему обаянию, белозубой ослепительной улыбке, сопровождающейся басовитым «ха-ха-ха», – редкой и тем более обворожительной, – столь же внезапно исчезавшей, как и появлявшейся. Композитор, великолепный преподаватель инструментовки (бессменный профессор Московской консерватории в течение более чем пятидесяти лет), дирижер, пианист.
Одни из самых счастливых основополагающих музыкальных впечатлений моей жизни – это игра Николая Петровича с мамой в четыре руки – симфонии Моцарта, Бетховена, Шуберта, Шумана, квартеты Бетховена, Бранденбургские концерты Баха, «Норвежские танцы» Грига, любимейшие мои «Симфонические танцы» Рахманинова, – всего не перечислишь.
Раков был щедро одаренной и многообразной личностью.
Ему принадлежит несколько замечательных сочинений. Среди них скрипичный концерт, который играл Давид Федорович Ойстрах, а потом обожаемый Раковым Олег Каган, чью запись он чуть ли не предпочитал ойстраховской; роскошный, написанный с подлинным размахом, пусть и равелеобразный, Симфонический вальс, который при жизни автора исполнялся по радио едва ли не каждый день, а потом постепенно исчез из эфира. Много внимания Николай Петрович уделял музыке для учеников музыкальных школ, и было бы справедливо заметить, что его пьесы, мелодичные, искренние, запоминавшиеся, свежие, во всем превосходили сухие и безликие опусы официально признанного корифея музыки для детей К., заполонившего эфир унылыми, вымученными звуковыми построениями и поучительными речами сомнительного псевдонаучного содержания.
Пьесы для учеников детских музыкальных школ прочно вошли в их репертуар, и отзвуки григовских гармоний свидетельствуют, на мой взгляд, о романтической сущности творчества Ракова, тоже «с севера дальнего». Он слышал и любил музыку, он выражал в ней свои чувства.
Николай Петрович никогда не участвовал в «общественной» жизни и никогда не писал «партийно-патриотических» произведений, не присоединился к создателям «Ленинианы» (соблазнившей иных из ставших впоследствии – с опозданием на полвека – авангардистами), и поэтому он так и не попал в обойму «лучших» советских композиторов, заложенную в каждую боевую статью. Нелегко всегда оставаться в тени.
Пушкин думал об этом, призывая свою Музу «не завидовать судьбе глупца в величии неправом».
К числу последствий перестроечных завоеваний я отношу разочарование многих таких «глупцов», которые лишились своего неправого величия на вечные времена. Разве что нескольким, особенно умелым дельцам удалось остаться на плаву. Но это уже благодаря отменному художественному вкусу нынешних правителей.
При жизни музыку Николая Петровича исполняли очень много и по радио, и в концертах, во многих городах СССР. Этим он был обязан исключительно своей энергии, выражавшейся, впрочем, лишь в том, что он без устали показывал свои произведения исполнителям, ездил по городам, по музыкальным школам, не пренебрегал никакими возможностями. Но ни одного неблагородного поступка не совершил.
Прошло уже двадцать лет со дня его смерти, и приятной неожиданностью для меня был звонок из Сабаделя (городка вблизи Барселоны) одного из профессоров тамошней консерватории, который собирался играть альтовую сонату Николая Петровича и спрашивал меня, не знаю ли я что-нибудь об авторе.
Насколько я знаю, Николай Петрович был сыном богатых калужских сахарозаводчиков, что, как и положено, он всю жизнь тщательно скрывал. Вспоминаю его поездки в Калугу, откуда он возвращался всегда с неизменной саркастической улыбкой, видимо, сравнивая ее нынешний облик с тем, что запомнилось с детства. Но никогда ничего не говорил. Его родителям принадлежали в Калуге многочисленные дома и предприятия. Но, как бы то ни было, независимо от революционных событий, Николай Петрович в любом случае собирался посвятить себя музыке, которая была его призванием.
Говоря о его политических взглядах, я замечу только, что он понимал все раньше, чем Хрущев сделал свой доклад. Но если советскую власть он воспринимал как неизбежное зло и только уже в самых крайних проявлениях ее преступной сущности приходил в ужас и позволял себе показать это, то по-настоящему его мучило, огорчало и волновало все, что было связано с новой музыкой. Тут его чувства были обострены, он не пропускал исполнений новых сочинений (не стану называть имен) и возвращался домой, убитый тем, что казалось ему очевидным: шарлатанство, противоречащее всему, чему он учился и учил, и тому, что писал, имело какой-то выморочный успех у публики. И он все задавал себе вопрос: неужто мода может делать такие чудеса, заставлять людей мимикрировать? Конечно, он не поддался новым веяниям, продолжая писать то, что чувствовал и хотел высказать в своей музыке. Он очень страдал, искренно не понимал, что происходит.
Его приходы к нам, равно как и уходы, всегда отличались полной внезапностью. Раздавался звонок в дверь: на пороге Николай Петрович. Он быстро проходил в квартиру и усаживался, отлично понимая, что ему очень рады. Мы с мамой начинали суетиться, накрывать на стол и пр. Но когда все было готово, он мог заявить: «Ну, я пошел», – и исчезнуть так же стремительно, как появился. Иногда, конечно, он оставался, и тогда чаще всего они садились с мамой за рояль и играли в четыре руки. Он великолепно читал с листа, маме же предпочитал в этом отношении только Геннадия Рождественского, жившего с ним в одном подъезде, и «Толика», как все его называли, – Анатолия Александровича Александрова. Мне разрешалось присутствовать при их игре, прекрасная музыка оживала, становилась близкой, осязаемой – не покидало ощущение счастья сопричастности ей. Одни из самых счастливых моментов моей жизни. Десятки лет спустя мне подолгу играл, иногда целую программу и не один раз (как он любил), Святослав Теофилович Рихтер. Я испытывала не только восторг, волнение, но и смущение, даже вину, что все это слышу я одна.