Юровские, Раковы, Наталья Петровна Рождественская, Людмила Глазкова – все это были близкие друзья мамы. И мои.
В четвертом подъезде жил самый «государственный человек» из нашего дома Тихон Николаевич Хренников, который бессменно руководил Союзом композиторов СССР уж не знаю сколько десятков лет. Был членом Ревизионной комиссии ЦК и т. д. и т. п. Все это известно. В разгар перестроечных лет хорошим тоном было изобличать его во всех грехах. Я не собираюсь вскрывать сущность сложного вопроса, мог ли находящийся при советской власти на самых высоких должностях человек оставаться человеком, но хочу сказать то, что знала сама по своему опыту, и это может внести крошечную деталь в его сложный и противоречивый портрет.
С Твардовским его объединяла некоторая общая опасная деталь биографии, обязывающий ко многому дамоклов меч.
Я помнила Тихона Николаевича, Клару Арнольдовну и их дочь Наташу из четвёртого подъезда с самого детства. Однако по делу мне пришлось впервые теснее соприкоснуться с ним во время болезни мамы и после ее ухода из жизни.
В 1965 году у мамы случился первый, очень тяжелый инфаркт. В тот же день я обратилась к Тихону Николаевичу и попросила его помочь положить маму в хорошую больницу. Я позвонила ему по телефону, робея. Он снял трубку. Он всегда сам снимал трубку. В годы, последовавшие после маминой кончины, я пыталась время от времени дозвониться кому-нибудь из ее знаменитых друзей – не стану приводить их имен, потому что занятость не вина. Ни по одному из телефонов никогда никто из них не ответил. Когда же, собравшись с духом, я набирала номер Тихона Николаевича, в трубке раздавалось ласковое и протяжное с интонацией наверх «аллооо». Я старалась всегда говорить как можно быстрее, чтобы не занимать его время, отчего моя косноязычность только усиливалась. Помню, как я сообщила ему о несчастье, – у мамы тяжелый инфаркт. Он очень огорчился и сам без лишних слов сказал, что сделает все возможное. Уже на следующий день мне позвонили из Кремлевского отделения Боткинской больницы, и маму положили туда. Хорошо, что именно туда, потому что там были не «анкетные», а настоящие врачи, и они ее выходили, хотя положение сначала было угрожающим. Во время маминой болезни я всегда обращалась непосредственно к Хренникову, а так как у мамы было пять инфарктов, мне пришлось сделать это много раз, и он всегда помогал мне. Могу ли я забыть об этом? Никогда. Это было дело, а не слова.
Благодаря прекрасным врачам Кремлевского отделения Боткинской больницы мама прожила после первого инфаркта еще двенадцать лет.
Кроме очевидной демократичности, государственность Хренникова заключалась и в том, например, что его знаменитая в обществе жена Клара Арнольдовна могла уже в дверях своей квартиры, в момент моего ухода (не помню, по какому случаю я оказалась там в это утро) спросить: «Валюша, а вы едите по утрам овсяную кашу?» Я честно ответила, что никогда. Клара Арнольдовна страшно возмутилась и сказала: «Как же так! Мы с Алексеем Николаевичем каждое утро обязательно едим на завтрак овсяную кашу». Никогда не отличавшаяся сообразительностью, я только потом поняла, что речь идет об Алексее Николаевиче Косыгине, у которого Хренниковы регулярно завтракали. Не могу не заметить, что Косыгин, как это и было всегда известно, не в пример своим последователям, отличался скромностью и ел на завтрак овсяную кашу. А в Испании я случайно узнала, что ели на завтрак члены брежневского Политбюро. Оказывается, авокадо! «Вы не едите авокадо? Так ведь это была основная пища Политбюро Брежнева». Мы стали есть авокадо. Это действительно прекрасный плод. Но каждый раз мешает воспоминание о стариках, жующих авокадо на своих высоких должностях. Так что не так-то все просто с анекдотами об их долголетии. Секрет в авокадо.
По своему положению Хренников давным-давно, вслед за Мурадели, Новиковым, Хачатуряном и Кабалевским, должен был бы переехать из нашего дома не в огаревский, тоже для композиторов, и даже не в высотку на Котельнической набережной или площади Восстания, а в самый что ни на есть цековский. Но он отказывался от предложения переехать в Плотников переулок столько, сколько это было возможно, до последнего. (Практически его вынудили сделать это – члену Ревизионной комиссии ЦК по чину не полагалось жить на нашей Миусской – Готвальда.)
«Государственность» Хренникова я прочла однажды в его глазах. Могу сказать, что трижды в жизни столкнулась глаза в глаза с взглядом государственного человека.
Все три раза эти государственные взгляды были совершенно одинаковыми – тяжелые, стальные, непроницаемые, но проницающие насквозь. Начну с первого. Первый государственный взгляд устремил на меня американский посол в период жизни с Владимиром Познером. Мы пришли на прием в посольство – было это еще до рождения Кати, то есть примерно в 1959 году. Для меня в те годы оказаться на приеме в американском посольстве было все равно, что на Луне. Акулы империализма и так далее. Посол стоял в дверях и, не поднимая глаз, пожимал каждому из проходящих мимо него гостей руку в ответ на их вежливые, чтобы не сказать заискивающие, «здравствуйте». Я же умудрилась от страха сказать послу вместо «здравствуйте» «до свиданья». И он поднял на меня тяжелый взгляд, без удивления, без улыбки, и это был первый государственный взгляд.
Второй свинцовый государственный взгляд принадлежал Тихону Николаевичу.
Мамы уже не было. Незадолго до своего ухода из жизни она сказала мне: «Имей в виду, что второй фортепианный концерт – это мое лучшее сочинение». Отлично помню, как мама еще в Рузе показывала этот концерт именитому дирижеру, и он обещал ей дирижировать им. Но что касается него, то (как раз в отличие от Хренникова) дозвониться ему оказалось полной утопией. Потеряв надежду, я даже написала ему, но (в отличие от С. Т. Рихтера, который рано или поздно отвечал всем своим корреспондентам) знаменитый дирижер, конечно, не удостоил меня ответом. И вот я хорошо помню по прошлой своей жизни: когда делать было нечего и все двери оказывались наглухо запертыми, что я делала? Что делали все? Обращались к «Тихону», как его называли между собой. И он всегда, если мог, помогал. Я совершенно не собираюсь забывать об этом. К этому я еще вернусь. После тщетных попыток связаться с дирижером я позвонила Тихону Николаевичу, услышала ласковое «аллооо» и попросила его о встрече. Он предложил мне зайти в тот же вечер. (Все же не могу не вспомнить об одной подробности: я пришла во время передачи «Время» – показывали какую-то забастовку в Риме; я, хоть и волновалась перед предстоящим разговором, все же бросила взгляд на экран телевизора и лишний раз подивилась красочности толпы, великолепно одетой, веселой, и лица… лица… Каждое привлекало внимание породистостью, романским обликом, отсутствием агрессивности. В тот самый момент, когда я об этом подумала, Клара Арнольдовна вдруг произнесла: «Тиша, посмотри, какая унылая, однообразная толпа». Я просто онемела от удивления. Но, видимо, каждый видит то, что хочет увидеть. И Кларе Арнольдовне хотелось почему-то увидеть итальянцев именно такими, унылыми и однообразными.) Но вот кончилась программа «Время», и Тихон Николаевич пригласил меня за стол, – по-моему, у него не было даже кабинета, потому что он всегда проявлял необыкновенную доброту ко всем многочисленным родственникам Клары Арнольдовны и ими были заселены все комнаты.
«Слушаю тебя», – сказал Тихон Николаевич, и я сбивчиво, как всегда в ответственные моменты, стала рассказывать ему про второй мамин фортепианный концерт, про ее слова, что это лучшее сочинение, про дирижера – ну в общем все, что так волновало меня в этой истории. Я взглянула на Тихона Николаевича, вольготно сидящего в красном бархатном халате в широком удобном кресле, и просто-таки споткнулась о его взгляд: он смотрел на меня глазами государственного человека, решавшего в тот момент, насколько справедливо и достойно внимания то, что я говорю. Он всегда высоко ценил маму как композитора и, наверное, уже прикидывал мысленно, кому он может поручить исполнение концерта. Я поняла, что говорю не с хорошим знакомым, знавшим меня с рождения, а с государственным деятелем. Я почти не узнала его глаза, полуприкрытые веками, и из-под полуопущенных век этот самый стальной государственный взгляд, лишенный каких бы то ни было сантиментов. Чтобы окончить этот рассказ о мамином фортепианном концерте, скажу только, что Тихон Николаевич и на этот раз оказался верен себе, и вскоре концерт был записан на радио в исполнении Бориса Петрушанского и Московского симфонического оркестра под управлением Вероники Дударовой. Это была одна из моих немногочисленных побед.
В других случаях честь победы над забвением принадлежит только музыке. Появилось великолепное новое издание романсов в Москве. Или как это случилось только что, когда оркестр Берлинского радио исполнил по радио, а потом и записал на компакт-диск оба фортепианных концерта мамы. Такое торжество справедливости я рассматриваю как чудо.
Т. Н. Хренников не сомневался в том, что мама была награждена по заслугам. К сожалению, его неправота обнаружилась только в тот трагический момент прощания с мамой в зале Союза композиторов, который неотступно стоит передо мной. В картинной позе Кабалевский, обращаясь уже к телу, сказал: «Да, Зарочка, при жизни ты не была избалована почестями». В тот момент я была в очень плохом состоянии и все же не могла с ужасом в душе не прореагировать на эту фарисейскую фразу. Я-то хорошо знала, почему мама не была избалована почестями.
В свое время мне посчастливилось стать другом кристальной чистоты человека – Заруи Апетовны Апетян. Лет за десять до своей смерти она, больная раком груди, вызвала меня к себе (я в то время работала над переводами с английского замечательных статей и интервью С. В. Рахманинова для издаваемого ею трехтомника Литературного наследия С. В. Рахманинова, но это тема для отдельного разговора. Сколько благодарных откликов получила теперь «пробитая» благодаря ее твердости и уверенности в святости выполняемого ею долга «Автобиография» Рахманинова в пересказе Оскара фон Риземана, которую мне довелось перевести). Поэтому, идя к Заруи Апетовне, я думала, что она, необычайно дотошная во всем, что касалось точности перевода и верности стиля, вызывает меня по этому поводу. Оказалось, совсем другое. Заруи Апетовна считала, что скоро ей придется расстаться с жизнью, относилась к этому философски, смотрела правде в глаза (благодаря удачной операции она прожила еще несколько лет и даже защитила докторскую диссертацию) и решила перед своей кончиной открыть мне правду.