Я познакомилась с Линой Ивановной в конце пятидесятых годов и много общалась с ней с шестидесятых годов. Не берусь сказать, сколько лет было ей в это время, – немало, как получается. Но возраст не имел над ней власти, она оставалась женщиной: брюнетка с проседью, с горящими глазами, привлекательная, энергичная, остроумная до конца своих дней, которые провела в Париже, Швейцарии, Лондоне. (Рихтер очень метко сказал, что в глазах ее всегда выражалось нетерпение.) Сережа Прокофьев, ее внук, рассказывал, что в Швейцарии «авиа» («бабушка» по-каталански, поскольку русское «бабушка» звучит с оттенком безнадежности) живет в одном отеле с Набоковым, и они очень дружат.
Лина Ивановна ни в чем не походила на Миру Мендельсон. Она была очень эффектна, любила успех, была настоящей светской женщиной в полном и лучшем смысле этого слова. Она свободно владела европейскими языками, обожала приемы, словесное пикирование, мужское внимание. Всегда была изумительно одета, изысканно, дорого, украшения носила необыкновенные, с огромным вкусом. В конце жизни Лина Ивановна привязалась к своему внуку – Сереже, сыну Сони Фейнберг-Коровиной-Прокофьевой и Олега Прокофьева. Высоко ценила в нём трудолюбие, кристальную честность и целеустремлённость.
В молодости, еще заграницей, она пела вокальные сочинения Сергея Сергеевича, в Советском Союзе ей почти не пришлось петь. Жили Прокофьевы небогато, поскольку все композиторы, пишущие так называемую серьезную музыку, до вступления в конвенцию жили уж никак не богато. Спасали Сталинские премии. Это относилось и к Прокофьеву, и к Шостаковичу. Зато после вступления в конвенцию… в неблагодарную страну полились молочные реки как следствие исполнения во всех странах мира величайших композиторов века.
Со времени переезда Прокофьева в СССР прошло двенадцать лет, когда в 1948 году Лину Ивановну посадили «за шпионаж» и сослали в лагерь Абезь, вблизи Воркуты, в Заполярье. Незадолго до этого женой Прокофьева стала Мира Мендельсон. Начало семейной драме было положено еще до войны, но о чрезвычайно сложных ее обстоятельствах я не считаю себя вправе писать мимоходом. Об этом я подробно написала в своей книге. Мира Александровна и Сергей Сергеевич любили друг друга, но тень перенесенного, непростые отношения Миры Александровны с сыновьями, болезни омрачали жизнь Сергея Сергеевича.
Лина Ивановна навсегда останется его первой любовью, первой женой Сергея Прокофьева, которой он гордился, восхищался, матерью детей Прокофьева, бабушкой внуков Прокофьева, красавицей певицей Линой Любера.
После лагерей Лина Ивановна, обладавшая несокрушимым здоровьем, оправилась довольно скоро. И если при жизни Прокофьева она жестоко страдала от присутствия рядом с ним Миры Александровны, то после его, а вскоре и ее смерти, почувствовав себя его единственной полноправной вдовой, гордо распрямила спину и стала непременным украшением всех музыкальных мероприятий, связанных и не связанных с именем Прокофьева. Ее приглашали на все правительственные приемы, в особенности когда приглашались иностранцы: Лина Ивановна в совершенстве владела шестью языками, и она блистала, блистала, блистала…
Но, по-видимому, советские приемы «а-ля рюс» не вполне удовлетворяли Лину Ивановну, которой было с чем сравнивать их в общем-то убожество, если иметь в виду искусство беседы, вовремя сказанные колкости, умение ответить на любую шпильку да и даже просто настоящее мужское внимание, так и не освоенные в России.
Ей захотелось вернуться на Запад. Как только об этом стало известно, большая часть ее светских друзей немедленно отвернулась от нее. Опять же отдаю должное Хренникову, оказавшемуся в числе немногих, кто не отвернулся, а продолжал приглашать ее всюду, куда мог. На эти же годы приходится и очень интенсивное общение Лины Ивановны с мамой, со мной. Это было в шестидесятые и семидесятые годы.
Она ходила всегда на высоких каблуках, в тесно обтягивающих ее статную фигурку костюмах или «маленьких платьицах от Кристиана Диора», всегда благоухала французскими духами, была в меру щедра, очень следила за собой. Помню, она гостила у нас в Рузе году в семьдесят втором, и вся ванная комната оказывалась заставленной многочисленными флакончиками, кремами и прочей косметикой самых известных фирм мира. Она очень много времени проводила в ванной, но выходила оттуда действительно как цветок. Когда она уехала, мне было очень жаль, потому что из жизни ушла очень яркая краска: настоящая, высокого класса западная женщина, вдова Прокофьева.
Мне всегда было очень интересно с ней – само искусство светского общения доставляло мне удовольствие, а она была в этом великая мастерица. Историю ее отъезда я помню хорошо. Ей посоветовали обратиться с письмом лично к Андропову. КГБ поиздевался над ней предостаточно. Они или не отвечали ей, или, как это у них водилось, удивленно пожимали плечами и говорили, что никакого отношения к ее отъезду не имеют: при чем здесь КГБ? Решают эти вопросы вовсе не они. Лина Ивановна писала туда бесчисленные письма, но реакция была всегда именно такой: или молчание, или недоумение. И вот с чьей-то помощью письмо, которое я напечатала на машинке, попало в руки Андропова. Через три дня Лина Ивановна получила заграничный паспорт и разрешение покинуть СССР. Это чистая правда – я свидетельница того, как это произошло. Лина Ивановна была счастлива и благодарна.
Потом, помню, я помогала писать ей (печатала на машинке) какие-то финансовые распоряжения, касающиеся то ли детей, то ли внуков. Это было очень забавно: я писала весь текст, а когда дело доходило до цифр, выходила из комнаты, и Лина Ивановна должна была сама впечатать эти цифры. Но она каждый раз ошибалась, и все начиналось сначала. Наконец, после третьего раза ей надоели бесплодные попытки засекретить эту часть документа, и она продиктовала мне энное количество цифр, которые совершенно не оформились для меня в некое число. Уладив все дела, Лина Ивановна уехала в Париж, и я посылала ей открытки на улицу мадам Рекамье, что очень ей подходило. Впрочем, ей, наверное, подошли бы многие названия парижских улиц. Через несколько лет поступило первое тревожное известие от Сережи: «авиа» больше не ходит на каблуках. И действительно, симптом был тревожный. Но потом мы узнали, что «авиа» переехала в Швейцарию, дружит с Набоковым и все у нее хорошо.
Лина Ивановна скончалась в Лондоне в 1989 году и похоронена под Парижем, в Медоне, рядом с матерью Прокофьева, Марией Григорьевной[7].
Шостакович – одна из самых трагических фигур двадцатого века, видимо, созданный Господом для того, чтобы яростно поведать человечеству о чудовищных преступлениях, свидетелем которых он стал, родившись в России и потому самым острым образом испытав на себе ужасы большевизма, фашизма, Второй мировой войны, борьбы с «космополитизмом», «формализмом» (ставшее нарицательным выражение «сумбур вместо музыки» – это ведь о нем). Я не раз слышала такую точку зрения: когда и где бы Шостакович ни родился, он все равно бы над всем издевался и видел бы только темные стороны жизни. Или даже больше: страшная действительность благоприятствовала его гению. И такое думали иные.
Шостакович – жертва и глашатай непоправимой трагедии, о котором не должна рука подниматься еще ни писать, ни говорить. Потому что до этого сгустка боли еще страшно дотрагиваться. Можно только преклонить колени перед честностью гения, позволившего излить в нотах громадность и тяжесть испытаний, выпавших на долю его народа. Писать о нем легко, толковать о поступках, женах – это пока еще богохульство. Слишком много понаписали о Шостаковиче еще при его жизни. Как через Баха (и не забывая, что Бах – «ручей» по-немецки) Бог разговаривал с людьми обо всем на свете, так через Шостаковича Бог говорил о страшном, безумном, направленном на уничтожение человеческой души. Грех упоминать его имя всуе, как сейчас это модно делать. (Эти мысли посетили меня в который уже раз, но с огромной силой негодования при беглом знакомстве со сборником о Шостаковиче “Pro et contra”).
Говоря о собственных впечатлениях о Дмитрии Дмитриевиче Шостаковиче, замечу, что я видела его часто и много, и в домах творчества, и дома. Мама очень дружила с женой Шостаковича Ниной Васильевной, и я бывала у них, так как дружила с их детьми «Галишей» и Максимом. Галиша, необычная внешне, с раскосыми светлыми глазами и всегда туго заплетёнными косичками, отличалась независимостью характера и суждений, она была мне очень мила. Но Максим-то! Он был феерически одарён в детстве по части всякого рода радиотехнических изобретений. Его комната фактически представляла собой радиостудию, которую он сделал собственными руками: собрал диковинные аппараты, чудо пятидесятых годов. Сорвиголова, отчаянный водитель, смельчак. Как не вспомнить об этом сейчас, слушая, как он дирижирует сочинениями боготворимого им отца.
Я прекрасно помню, что с самого раннего детства эта фамилия внушала мне такое благоговение, что я, например, всякий раз удивлялась и чувствовала себя гордой оттого, что Шостакович, как обычно, очень вежливо, даже тепло отвечал на мои «здравствуйте, Дмитрий Дмитриевич». И это при том, что мне всю жизнь были глубоко безразличны личные контакты со знаменитостями. Я их не искала, я их всю жизнь бежала. Шостакович – это было другое, недоступное, великое. Не знаю, почему я это ощущала. Наверное, так относились к нему в семье, но не могу не вспомнить и того впечатления, которое произвела на меня в детстве услышанная по радио Пятая его симфония. Помню, что слушала и мне казалось, что сейчас меня просто разорвет на куски нечеловеческое напряжение, которое я ощущала в музыке.
Позволю себе нарушить хронологию на лет эдак около пятидесяти и заглянуть далеко вперед. В двенадцатом номере журнала «Знамя» за 1996 год опубликованы редкие по достоверности тона в описании точно уловленной атмосферы дома Шостаковичей воспоминания о нем Флоры Литвиновой. К тому же и прекрасно написанные, свободным, своим языком, где обязательно каждое слово.