В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер — страница 23 из 52

Меня в ее «Воспоминаниях» поразило сходство наших мнений не только по существу написанного, но в особенности по поводу Четвертой симфонии Шостаковича, которая, будучи услышана мною много-много позже Пятой, явилась для меня полным музыкальным откровением. После убийственных, уничижительных, оскорбительных гонений, которым подвергли Шостаковича, он сам снял с исполнения Четвертую симфонию, и вот теперь она прозвучала в Большом зале консерватории как не тронутое еще властями откровение гениального композитора.

Мои воспоминания о Шостаковиче чисто зрительного характера. Вот он в Рузе: скромный, по-мальчишески постриженный, в очках, с непослушными вихрами, страшно нервный, не слишком-то общительный. Уткнувшись в свою тарелку, быстро ест, не поднимая глаз. Ходил по Рузе такой анекдот: подходит к Шостаковичу во время обеда представитель некоей азиатской республики и говорит: «Шостакович, помоги написать симфонию! Помоги, а?» И Шостакович отвечает: «Доем – помогу, доем – помогу».

Потом быстро уходит работать и работает все время, с перерывами на завтрак, обед и ужин. Вот он в Большом зале консерватории, та же скромность, скорее даже застенчивость, чуть ли не робость. Знаменитое, всем его видевшим известное легкое и быстрое почесывание волос у виска, вот он поднимается на сцену, чтобы поклониться ревущему от восторга залу, вот боязливо быстрыми движениями наклоняя голову, с чуть ли не виноватой улыбкой кланяется потрясенной рукоплещущей аудитории. Вот он на репетиции – сама напряженность, и любое замечание начинается с похвалы. Вообще склонен был всех и все хвалить в жизни.

Со слов самого уважаемого мною из музыковедов я знаю – он очень образно обо всем рассказал, – как смертельно боялся Шостакович всякого соприкосновения с властью, как готов был на все, лишь бы только «они ушли» (если с чем-нибудь обращались к нему), как твердо был уверен, что царство советов установилось навеки и никто никогда не посягнет на это царство зла, а если и посягнет, то тут же окажется в небытии, но и посягательства никакие невозможны, так непоколебима его вечная мощь.

Хорошо помню один его социально выразительный поступок. На фоне всячески поощряемых усилий в доведении музыки народов СССР до цивилизованного уровня он не выдержал несправедливости по отношению к композитору Василенко, который всю жизнь писал партитуры для узбекского «классика», музыкально безграмотного: тот не мог писать музыку не только в партитуре, но и в клавире тоже. Между тем Василенко пил и погибал в нищете, а «классик», ректор консерватории, царствовал в Узбекистане, как сановная феодальная персона или даже просто царек; его именем называли улицы и площади, на дне его бассейна лежали драгоценности для купавшихся в нем гостей, ему давали в Рузе лучший коттедж, перед ним заискивали, его боялись. И вдруг Шостакович во всеуслышание разоблачил типичное для советских времен жульничество, правда, «в особо крупных размерах», и сделал это так доказательно, что пришлось, несмотря на всю дружбу народов, теплые чувства к узбекам и так далее и тому подобное, лишить «классика» и ректорства, и всех самых наивысших званий. И стал он временно жалким и никому не нужным. Самое интересное – конец этой истории. Умер Дмитрий Дмитриевич, и немедленно «классик» воцарился снова на всех своих постах, и звания ему вернули. Как знакомо.

Каким Шостакович особенно ярко мне запомнился? Как и о Прокофьеве, есть одно, особенно запомнившееся зрительное воспоминание Я как-то пришла в гости к Галише и Максиму и никогда не забуду, как Шостакович открыл мне дверь в повязанном поверх брюк фартуке и, извинившись, как всегда, снова побежал на кухню – готовить детям обед.

Вот этого Шостаковича в фартуке я не могу забыть. Его первая жена – Нина Васильевна, – которую он боготворил и которая была ему верным другом, – в это время отсутствовала. Нина Васильевна, независимая, яркая и незаурядная, всегда жила своей жизнью, не принося жертв. Физик, она с увлечением работала по своей специальности. Она не принадлежала к тем избалованным «женам», которых недолюбливала моя мама, но сама была личностью: красивая, с очень выразительной, одухотворенной внешностью, живым лицом, синими глазами, заразительно смеющаяся, золотая блондинка с распущенными по плечам волосами, концы которых завивались крупными локонами, с пронзительным умным взглядом.

Нина Васильевна часто улетала по своим делам, а Шостакович оставался с детьми. Как он любил своих детей! Как радовался бы сейчас успехам Максима, которого хотел видеть за дирижерским пультом. Аккомпанировал ему на втором рояле специально сочиненное им для экзамена в ЦМШ произведение. Эти три человека – Нина Васильевна и дети – Максим и Галиша – были самыми любимыми существами Шостаковича на протяжении всей его жизни до трагической смерти Нины Васильевны. Античный мудрец говорил, что никто не может быть назван счастливым до своей смерти. Трагически ранняя и неожиданная смерть настигла Нину Васильевну в самолёте. Дмитрий Дмитриевич осиротел. Почва ушла у него из-под ног. Но судьба оказалась милостивой к нему. Он встретил Ирину Антоновну и в ней нашёл покой и пристанище для своего мятежного духа. Они никогда не расставались. После смерти Дмитрия Дмитриевича Ирина Антоновна Шостакович полностью посвятила себя служению его творчеству, соединяя в себе скромность, достоинство и энергию.

Очень многое я знаю о Шостаковиче понаслышке, из самых достоверных источников, но, как обещала, писать об этом не буду.

Есть у меня история, косвенно связанная с его дружбой со Святославом Теофиловичем Рихтером.

Неистовый ревнитель порядка во всем, будь то письма, открытки или ноты, картины, альбомы и т. д., Святослав Теофилович время от времени проводил как бы ревизию всего своего огромного – не знаю даже как назвать – архива будет неправильно, ну скажем, просто всего, что есть у него и лежит в разных ящиках секретера, в больших картонных коробках на полках аскетических комнат. Я однажды принимала участие в одной из таких разборок. Сортировала письма. И вот в тот памятный день нашла два письма: одно – от Генриха Густавовича Нейгауза и другое… Сначала долго не могла понять, что это за письмо, разбирала характерный корявый почерк и вдруг поняла, что это письмо Шостаковича! Я побежала с этим известием к Святославу Теофиловичу и сказала ему, что нашла письмо Шостаковича. И Рихтер подарил мне это письмо. Уже много лет мне хочется опубликовать его вместе с его историей, но все кажется, что еще не пришло его время и оно потонет в океанском прибое новейших биографических сведений, публицистики и разных интереснейших эссе, которыми переполнены сейчас наши толстые журналы. А теперь, когда толстые журналы еле-еле теплятся живыми, без денег и потока новых публикаций, может быть, уже и поздно. Но я верю в отклик в душах еще живых духом людей.

История этого письма такова: среди бесчисленных писем поклонников и поклонниц рихтеровского гения мне часто встречались письма от некоей Алениной (она не была москвичкой и писала Рихтеру откуда-то из провинции). Писала часто, и эти страницы, исписанные бисерным почерком, я всегда узнавала среди сотен других. Сами эти письма Алениной тоже могли бы, наверное, дать основу для всякого рода литературных произведений, потому что это пример какого-то особенно чистого, возвышенного и беспримесного преклонения женщины перед гениальным артистом. Так она годами писала и писала Рихтеру, откликаясь на всякий доступный ей его концерт, каждую выпущенную пластинку. Я этих писем не читала, потому что Аленина была жива, и мне не приходило в голову читать ее письма.

Как явствует из всего дальнейшего, в какой-то момент своей, видимо, не слишком счастливой жизни, Аленина обратилась за помощью к Шостаковичу, и он ответил ей. Шостакович всегда помогал всем, если мог, откликаясь на самые трудные просьбы. Одного музыканта даже вызволил из тюрьмы. Но, видимо, в случае с Алениной Шостакович не мог ничем помочь и написал письмо. Аленина же (поистине «есть женщины в русских селеньях»), предчувствуя расставание с жизнью и понимая всю бесценность оказавшегося в ее руках письма, переслала его Рихтеру! Чтобы оно не пропало, не затерялось, не исчезло. И оно не исчезло. Вот оно:


23.11.1962 Москва

Многоуважаемая тов. Аленина!

Ваше письмо я получил. Я совершенно согласен с Вами, что наше искусство должно почтить светлую память многих невинных людей, трагически погибших в дни сталинского произвола. Среди погибших был и М. Н. Тухачевский, память о котором мне особенно дорога, т. к. я очень хорошо его знал. Это был, можно сказать, мой старший друг.

Я поставил своей ближайшей задачей написать одно, а может быть и несколько сочинений, посвященных памяти многих погибших наших людей. Не знаю, хватит ли у меня на это сил, но приложу все свои старания для этой цели – цели моей жизни.

В Вашем письме много горестных слов. Трудно мне Вас утешить, но не теряйте мужества. «Деньги потерять – ничего не потерять. Друзей потерять – много потерять. Мужество потерять – все потерять» гласит старая немецкая пословица.

За все добрые слова по моему адресу примите мою самую сердечную благодарность.

Крепко жму руку.

Д. Шостакович

Глава третья. Руза

Прощай же, мир

моих волшебных снов,

молочных рек,

кисельных берегов.

«Мой старый друг» Овсей Дриз[8]

Таинственные вещи происходят в человеческом сознании. Или подсознании? Как только я решилась, наконец, писать о Рузе, – эта тема кажется мне неисчерпаемой, – в голове вдруг зазвучали – и надолго! – положенные на музыку мамой строки Овсея Дриза.

Голос Зары Долухановой в Большом зале консерватории, по радио; а потом как-то и божественный ее голос стерся, а сердце все повторяло эти слова:

Мой старый друг, облезлый наш буфет!