На пяти финских коттеджах, вопреки ожиданиям, строительство в Рузе не прекратилось.
Было бы смешно предполагать, чтобы в Рузе, как и в любом заведении Муз-Лит-Худ и прочих фондов, не процветало воровство. В Рузе с ним боролись из года в год одним и тем же способом: сменой директоров. Только одного, угрюмого, с глазами по обе стороны носа, помню по фамилии: Гамаюнов. И мораль на глазах менялась. Когда назначали нового директора лет эдак сорок тому назад, это было ЧП. Как же! Все шепотом извещали друг друга о том, что обнаружено, мол, воровство и теперь назначен новый директор, чтобы его прекратить. На короткое время резко улучшалось питание в столовой, но эти улучшения становились все более кратковременными. По вечерам особенно наблюдательные обитатели дома творчества с юмором наблюдали, как из столовой шли официантки с неподъемными сумками. Никто их не осуждал. Многие понимали, что они кормят семью с пьющим мужем. Что же до директоров, то тут масштабы были иные, вели, как всегда, все выше и выше, и не мне об этом судить.
Построили три больших, просторных уже не «коттеджа», а дома, девятый, десятый и одиннадцатый. Девятый, мне кажется, так и остался последним по правую сторону широкой аллеи, ведшей в переехавшую «контору», десятый высился на довольно открытом месте по левую руку от старой ли, новой ли столовой, а одиннадцатый еще дальше, по левую руку по другой аллее, очень живописно стоял в прорубленной среди леса нише. К нему вела дорожка, отходящая от аллеи, и, кроме крыльца, с основной аллеи ничего не было видно. И обитатели этих трех больших домов долгие годы в летние месяцы были одни и те же. В девятом доме жили Юровские, десятый долгое-долгое время назывался «хренниковским», и Хренников охотно разрешал занимать его в свое отсутствие. А одиннадцатый был коттеджем Новикова. Помню, когда жарким летом 1973 года у мамы кончилась двухмесячная путевка и надо было уезжать, Сергей Артемьевич Баласанян, большой наш друг, попросил в Музфонде, чтобы август маме разрешили провести в «хренниковском» коттедже, и согласие последовало незамедлительно. Очень скромно и замкнуто жил всегда в одиннадцатом коттедже Анатолий Григорьевич Новиков с женой (я называла ее тетей Клавой, а она меня чистой «статюэткой») и своими красавицами дочерьми – Любой и Мариной. Для меня Новиков, прежде всего, был автором песни «Эх, дороги, пыль да туман», которую я очень любила играть и петь, при этом всегда обливаясь слезами. Он написал множество песен и известный в то время всем и каждому «Гимн демократической молодежи».
В последние годы мама часто прогуливалась с Новиковым по рузским аллеям, и их прогулки, вот уж поистине смех и грех, характеризовались тем, что Новиков все время очень тихо говорил что-то себе под нос, а мама, которая плохо слышала, исправно поддакивала и соглашалась, улавливая смысл по интонациям. Не знаю, понимал ли Новиков, что мама его почти не слышит, но они оба очень любили эти прогулки.
В девятом же доме, как я уже говорила, жили Юровские, и их пребывание в Рузе я помню больше всего почему-то по шараде «со-сна», талантливо показанной мамой и Владимиром Михайловичем: он «крепко спал» на диване, а мама будила его, тормошила, он же ничего не понимал, потому что был «со сна». Целое показывалось жестом в сторону окна, за которым во множестве росли сосны, ели, березы, в данном случае важно было, что сосны.
С детства запомнились рузские шарады, в которые с увлечением играли и дети, и взрослые. Некоторые из них служат мне поводом рассказать о людях, почти ныне позабытых. Однажды мы играли своей детской компанией: к детям, впрочем, можно было причислить меня, остальные скорее были в нежном отроческом и юношеском возрасте. Команда, игравшая против нас, показала нечто, состоявшее из четырех слогов и трех частей, которые мы почти (именно почти!) отгадали; отгадали и смысл целого – это была река во Вьетнаме. И тут мы встали в тупик: никто не знал названия реки во Вьетнаме. По чьему-то предложению мы пошли (единственный раз в жизни!) на жульничество; не помню с кем, меня бегом отправили к Виктору Марковичу Городинскому узнать про реку. Мы ворвались в коттедж Виктора Марковича, который писал что-то при свете лампы на уютной террасе, и с места в карьер (надо было спешить) спросили: «Виктор Маркович, назовите, пожалуйста, реку во Вьетнаме!» Не поднимая головы от рукописи, Виктор Маркович сказал: «Иравади». Мы подпрыгнули до потолка и помчались обратно – все подходило. И противники признали себя побежденными.
Было чуть-чуть стыдно, но теперь я даже рада, что Иравади напомнила мне о Викторе Марковиче, энциклопедически образованном, блестящем ученом и писателе-музыковеде. Я должна признаться, что не читала его работ, – тогда была мала, а теперь у меня их нет. Подозреваю, однако, что это могли быть интересные работы, так как ему был присущ талант выражения своих мыслей, и при такой эрудиции его сочинения должны были быть интересными. Кроме того, можно сделать вывод и от противного, поскольку Городинский, пользовавшийся всеобщим, мне помнится, уважением, в «обойму» (у музыковедов тоже была своя «обойма») не входил и держался обособленно, не водя дружбы с теми из них, кто по заказу ругал Шостаковича и Прокофьева, хвалил Шостаковича и Прокофьева, проклинал Шостаковича и Прокофьева и тут же ничтоже сумняшеся превозносил их. Когда разрешали. Виктор Маркович в эти игры не играл. У него было двое детей, и о его дочери – Ноэми – Номочке – я напишу несколько слов.
Вдруг стало известно, что в Рузу приезжает какой-то французский композитор, и все просто онемели от ужаса, потому что решительно некому было говорить с французом по-французски, да и вообще никто никогда живого француза не видел. И тут поползли слухи, что Номочка будто бы знает французский язык. Никто, конечно, этому не верил, но время шло, приезд композитора неумолимо приближался, и по обрывочным репликам, которые мы ловили, становилось все более ясно, что Номочка действительно знает французский язык. И вот приехал композитор. Дальше прошу вообразить такую сцену: по главной аллее прогуливается Номочка с композитором, а все остальные следят за ними из кустов, окаймляющих центральную аллею, и от изумления не могут вымолвить ни слова. Я, конечно, тоже была в их числе. Вспоминаю этот эпизод как один из самых удивительных в моей жизни. Говорит по-французски! При этом с французом. Француз живой. Теперь, конечно, этого чувства потрясения нельзя представить. Многие говорят на нескольких европейских языках, причем молодые лучше нас; французы перестали быть диковинкой, так же как и прочие представители Запада. Но тогда! Под низко опущенным железным занавесом. При жизни Сталина. Номочка к тому же была совершенно очаровательным созданием, с лицом как с камеи, пушком над верхней губкой, красиво и скромно убранными черными волнистыми волосами, изящно одетая. Хрущев правильно говорил о личных контактах, так же как Горбачев о «человеческом факторе». Думаю, французский композитор вынес из своей поездки в Рузу самое благоприятное впечатление о советских гражданах, так как в собеседницы ему Бог послал не косноязычную безграмотную переводчицу из КГБ, а интеллигентную, широко образованную, очаровательную девушку. Таких и во Франции поискать надо. Когда я была девочкой, Номочка привечала меня, но потом наши дороги разошлись ввиду разницы в возрасте, но если я не ошибаюсь, то встретила ее имя среди специалистов по языкам северной Европы.
Таким событием было в те времена знание иностранного языка.
Очень захотелось рассказать то ли анекдотическую, то ли реальную историю в честь Николая Петровича Ракова, который обожал ее рассказывать и, закончив, разражался всегда эдаким свойственным ему дьявольским смехом, басистым раздельным ха-ха-ха-ха. История заключалась в том, что однажды он то ли тонул, то ли просто купался и решил подшутить. В любом случае, он был обнажен и находился на противоположном «композиторскому» берегу реки. В это время в лодке плыли мимо Номочка с мамой. Ну, сказать про Номочку, что она была целомудренно воспитана мамой, – это ничего не сказать. Номочка была воплощением целомудрия. И вот, несмотря на душераздирающие крики Николая Петровича: «Помогите! Помогите! Тонууу!» – мама и дочка, плывшие в лодке, будто бы отвернулись и проплыли мимо. Чтобы не увидеть обнаженного мужчину. Что-то, наверное, послужило основанием для этой истории; в разных редакциях Н.П. рассказывал ее постоянно.
С Городинским и шарадами была связана еще одна история в Рузе. Одно время все так увлеклись шарадами, что перед столовой в ожидании ужина играли буквально пол-Рузы на пол-Рузы. С переодеваниями, костюмами и так далее. И вот уже не помню, какое «ставили» слово, но только в целом надо было показывать похороны Городинского. И вот под импровизированные звуки движется похоронная процессия, Городинский в соответствии с возложенным на него заданием неподвижно лежит в чем-то вроде гроба. Все увлеченно играют эту сцену, произносят надгробные речи, видимо, настолько реалистически, что в какой-то момент Виктор Маркович вдруг страшно обижается, расстраивается, выскакивает из гроба и убегает. Тут, помню, всем стало не по себе, и шарады такого вселенского масштаба на этом закончились. В общерузской версии они больше не возобновлялись.
Хотя, как я помню себя уже замужем, мы играли по вечерам с Алисой Туликовой, Наташей Хренниковой, Аней Дмитриевой и другими уже у себя по домам.
Жизнь шла, все становились мамами, папами, взрослыми, играли уже только в своем узком кругу, и когда однажды веселой взрослой компанией мы ни с того ни с сего стали играть на бильярде в «гоб – доб», безобиднейшую, как известно, игру, заглянувшая туда композитор Людмила Л., видимо, расценив наши действия в силу своего разумения, побежала к директору и сказала, что дочери Зары Левиной и Серафима Туликова с компанией занимаются развратом прямо на зеленом сукне. Она вообще почему-то нас ненавидела.
Потом старую контору превратили в двенадцатый коттедж и по его образцу и подобию построили маленький тринадцатый и четырнадцатый. В двенадцатом доме помню Сигизмунда Абрамовича Каца, одного из самых остроумных людей, с которыми я встречалась. Автора многих известнейших песен, в том числе, например, «Шумел сурово брянский лес». В период, когда все наши газеты освещали каждый шаг гостящего в СССР шах-ин-шаха и шахини, Кац с женой Валей вышел на крыльцо своего двенадцатого дома и во всеуслышание объявил: «Перед вами Кац-ин-Кац и его Кацыня». Не сомневаюсь, что ему обязаны своим происхождением многие анекдоты. Помню, как в Сортавале, еще одном из домов творчества, завсегдатаем которого он стал, Кац рассказывал нам перед ужином разные истории своей юности, эпизоды, связанные с таперством и застревавшими в стареньком инструменте клавишами, которые надо было успевать выковыривать, и уж как мы хохотали!