льд, класс Николая Яковлевича Мясковского, где все еще так молоды, большое собрание фотографий коллег, многие из которых снабжены самыми нежными надписями, большой портрет папы и мой детский. Три замечательных опуса Кукрыниксов – два городских пейзажа Куприянова и Соколова, писанные акварелью, и маслом написанная Крыловым дача в Малаховке (недолгое время еще при жизни папы мы жили в Малаховке по соседству с Кукрыниксами).
Вспоминаю, как все удивлялись в Рузе: мама никогда не спала в спальне, где, как положено, стояли великолепные кровати. Мама жила в кабинете, где стоял рояль, спала на диване. Когда я спрашивала ее, отчего, она горячо отвечала: «Здесь же рояль!» Помню, когда она возвращалась домой откуда бы то ни было, первым движением был рывок к роялю и россыпь пассажей. Увы, музыка неописуема, и я могу призвать в свидетели только тех, кто видел или слышал маму, да еще пластинки и радиозаписи.
Вернусь к воспоминаниям, связанным с переездом в Москву в 1925 году.
«…К этому времени у меня было уже несколько сочинений, в том числе Четвертая соната, с которой я держала экзамен в Московскую консерваторию на композиторское отделение и была принята в класс к Рейнгольду Морицевичу Глиэру.
Меня зачислили также педагогом по фортепиано в техникум имени Скрябина и дали двенадцать учеников, из которых трое были достаточно способными. Здесь я впервые увидела Д. Б. Кабалевского, он тоже вел класс фортепиано. Директор техникума, В. Селиванов, очень уважительно относился к Кабалевскому, даже заискивал перед ним, прислушивался к его требованиям и замечаниям. Я же была совсем одинока среди москвичей, опытных учительниц и дирекции.
Кабалевский, вспоминается мне, уже тогда всегда был очень занят, спешил, его ловили на ходу – он был самым важным лицом в техникуме. Помню, у меня был к нему какой-то деловой вопрос, но мне так и не удалось задать его.
К моим ученикам придирались на экзаменах, зачетах, считали, что я завышаю программу, но когда учащийся был способен на большее, чем было написано в программе, я пользовалась этим.
Усмешки старых педагогов надоели мне, и я начала подумывать об уходе из этого техникума, тем более, что стала посещать занятия, которые в ту пору изредка проводил в консерватории, чаще дома, выдающийся музыкант, добрейший человек – Феликс Михайлович Блуменфельд.
В первый приход к нему домой меня ошеломил пианист Владимир Горовиц – его ученик. Он играл фантазию на темы “Кармен”.
Кстати сказать, интересно, как я попала на эти занятия. Дело в том, что у Феликса Михайловича была манера заниматься в присутствии учеников. И я, в этой общей куче, была незаметна, он никогда не спрашивал и не интересовался, почему я здесь.
Горовиц играл настолько бурно, темпераментно, технически совершенно, выпукло, что его исполнение казалось чем-то сверхчеловеческим. Все мы, сидевшие в этой комнате, слушали как завороженные, не умея выразить свое восхищение, удивление, восторг. Но помог сам Феликс Михайлович. Когда он был доволен, то обыкновенно мычал. Прохаживаясь по комнате, он перестал мычать и с улыбкой сказал: “Вот как надо”.
Несколько дней я не желала играть, мне показалось, что после того, как я услышала Горовица, нет никакого смысла продолжать заниматься фортепиано. Больше мы его не слышали. Он уехал в Америку.
На одном из следующих уроков ко мне подошла дочь Феликса Михайловича – Наталья Феликсовна – и спросила: “Кто вы, девочка? Зачем вы приходите?” Конечно, я смутилась и сказала, что хочу учиться, слушая все, что происходит на уроках. Тогда она сказала очень просто и добродушно: “Пусть папа вас послушает”. У меня сделалось сердцебиение. Я подошла к заветному роялю и сыграла Четвертую балладу Шопена. Как же я была счастлива, когда Феликс Михайлович замычал и сказал: “Прекрасное туше. Приходите на уроки, возьмите Сонату Листа”. Я не шла домой, а всю дорогу прыгала. С этого времени я начала готовиться к концерту из пяти сонат. Это были си-бемоль-минорная соната Шопена, до-диез-минорная Шумана, Вторая соната Прокофьева, си-минорная Соната Листа и соль-минорная Метнера.
Проходя все это с Феликсом Михайловичем, я получила поток, ливень советов, запомнившихся мне на всю жизнь и ставших основой всей моей музыкальной жизни. На первый урок я принесла половину Сонаты Листа. Кроме техники, когда Феликс Михайлович давал специальные упражнения для трудных мест, началось оркестровое озвучивание этой музыки на рояле. Перенесение фортепианной фактуры в сферу оркестровых звучаний заставляло искать и находить звук, соответствующий тембру того или другого инструмента. Вот когда открылись неисчерпаемые возможности обращения с клавишами. Там, где он слышал струнные, приходилось искать протяженность, сцепленность легатиссимо, кларнетовая или фаготная звучности требовали совсем другого обращения с клавиатурой, педалью. Пианиссимо флейты сочеталось с левой педалью и тонким и четким прикосновением к клавише. Веские басы, тоже имеющие различные оттенки и значение, подчинение всей фактуры главной теме и так далее.
Большое значение Феликс Михайлович придавал пятому пальцу и давал для его укрепления чудесные упражнения. Самый слабый по природе палец нес на себе главную нагрузку и не только в смысле силы звука, но и других его функций – обязательно значительных.
Вот так вырастала музыка Листа в одном из его лучших произведений. Чувствовалось, что идет постройка огромного здания гениальной конструкции, наполненного чувствами, нежнейшей лирикой, потоками страстей. Последнюю страницу сонаты он показывал бесподобно. Это послесловие – тихое, уходящее, и щемящая тоска, и строгое просветление, вплоть до последней ноты в глубоком басу, столь значительной, что вы чувствовали философское завершение всего вышесказанного.
Эта соната начала у меня получаться так, как хотел того Феликс Михайлович, кроме октав в конце, про которые Феликс Михайлович говорил мне, что у меня “макаронные” руки.
Си бемоль минорную Сонату Шопена я не могла одолеть до конца, особенно скерцо. Мне и до сих пор это сочинение кажется одним из самых трудных в фортепианной литературе. Лихо у меня получался Прокофьев. А как его чувствовал Феликс Михайлович! Как он добивался прокофьевского, уверенно размашистого ритма во второй части.
Во время урока Феликс Михайлович всегда сидел за вторым роялем и вместо разговоров сам наигрывал куски разных сочинений, и сразу становилось ясным, как надо толковать произведение. Шуман у меня получался похуже, но все же концерт состоялся. Каким счастьем было выйти на сцену Малого зала консерватории, и каким счастьем было заниматься с учителем, которому безраздельно веришь!»
По просьбе близких Феликса Михайловича Блуменфельда мама написала о нем коротенькие воспоминания, которые мне хотелось бы привести в память о ее преклонении перед замечательным музыкантом и человеком.
«Одно из моих самых дорогих и значительных воспоминаний – это воспоминание о встречах-уроках у Феликса Михайловича Блуменфельда. Их даже трудно назвать уроками. Это – скорее бесконечные часы раскрытия глубокой сущности великого искусства музыки, ее предназначения, ее нужности.
Мне особенно запомнились те дни, когда, разучив Сонату Листа, я приносила на урок выученные ноты, как эти ноты наполнялись жизнью, смыслом, и еще одна очень важная отличительная черта преподавания Феликса Михайловича – клавиши рояля обретали оркестровую звучность.
Перед моими глазами встает незабываемый момент: я играла фразу из Сонаты Листа, и в это время в комнату неожиданно вошел (Феликс Михайлович занимался с учениками у себя дома) Генрих Густавович Нейгауз и вскрикнул: “Здесь же играют кларнеты!”, и фраза моментально зазвучала по-иному. Это замечание явилось стимулом для того, чтобы дома, разучивая всю сонату, находить оркестровые краски и в других местах. И Соната как-то выросла, стала значительней, весомее.
А как Феликс Михайлович показывал Шопена! Здесь был совсем другой характер звука. Вторая баллада сделалась увлекательной сказкой: замок с его таинственной жизнью, бурная и страстная борьба за спасение человека, лирические страницы любви, природы. И когда эти образы сопровождались поиском соответствующих звучаний рояля, получалась интересная картина, увлекающая и пианиста, и слушателя. О “часах” не было и речи. Занимались столько, сколько было интересно. Бескорыстная влюбленность в музыку передавалась ученикам, и каждый урок становился праздником. Урок никогда “не заканчивался”. От одной встречи с Феликсом Михайловичем до другой мы жили задачей выполнить его пожелание.
Огромный музыкант, светлый человек с глубоко характерными для него доброжелательностью и безмерной строгостью. Если Феликс Михайлович сердился, то он терял здоровье, потому что его реакция была не беспристрастным констатированием “хорошо” или “плохо”. Это был внутренне глубоко задевающий его, поглощающий человека целиком протест против небрежности, легкомыслия, лености, которые были ему органически чужды. И он по-настоящему страдал, когда видел отсутствие уважения к разучиваемым произведениям, его оскорбляли невежество, узость мировоззрения, неглубокое, равнодушное отношение к задаче, к ее выполнению. Его сестры, Ольга Михайловна и Наталья Михайловна, полностью жили интересами класса. Они сочувствовали, когда нам “попадало”, они так же радовались, когда нас хвалили.
Блуменфельд был дирижером, пианистом, композитором. Вся музыкальная литература была в его руках. Богатство внутреннего мира, доброта, высокая культура этого представителя музыкального расцвета в России всегда живет в продолжателях его традиций.
Племянник Ф. М. Блуменфельда, Генрих Густавович Нейгауз, получив в наследство великолепную школу пианизма, сумел ее развить и в свою очередь передать множеству своих учеников, которые прославили свои имена с помощью такого трепетно-беспокойного, глубоко заинтересованного в судьбах советского пианизма человека, как Генрих Густавович Нейгауз.
Я всегда помню, всегда полна преклонения, уважения, удивления и благодарности за то, что Феликс Михайлович Блуменфельд ввел меня в мир прекрасного, оставив навсегда во мне чувство благоговения перед самым замечательным видом искусства – музыкой.