В доме музыка жила. Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Святослав Рихтер — страница 37 из 52

Иное дело – романсы, являвшие собой в иных случаях полное слияние слов и музыки, соединенных в естественный поток, словно подхваченный и записанный в своем следующем существовании. Мои попытки описания маминой вокальной музыки вдвойне неблагодарны, потому что, помимо того, что музыку вообще невозможно описать, меня легко к тому же заподозрить в пристрастности. Но я все-таки продолжу. Написанного еще до войны «Певца» пели в концертах, повторяя его «на бис», самые известные наши певцы. Написанные после войны романсы на стихи армянских поэтов, на стихи Есенина, вокальные миниатюры на стихи Эммы Мошковской пели Наталья Дмитриевна Шпиллер, замечательный музыкант и певица Наталья Петровна Рождественская, Надежда Казанцева, Елизавета Шумская, Зара Долуханова, Евгений Кибкало, Виктория Иванова, Тамара Милашкина, Нина Исакова, Мария Биешу, Александра Яковенко, Сергей Яковенко, Анна Матюшина. Я, наверное, не всех перечислила, но уже и этих имен достаточно. Хотела петь и Елена Образцова. Несколько раз она приходила к маме и пела маме ее романсы. Образцова пела тогда потрясающе и обладала удивительной внешностью – я уже несколько раз в жизни замечала, что есть люди, созданные как бы из другого материала, отличного от той материи, из которой сделаны остальные. Таким был С. Т. Рихтер. Такой мне представлялась и Образцова с полыхавшими пламенем огромными голубыми глазами. Таким предстал передо мной Прокофьев в Иванове. Этим списком я многое сказала, потому что мама не была ни композитором из обоймы, ни номенклатурным композитором, и эти замечательные певцы и певицы пели ее вокальную музыку исключительно по одной причине: она нравилась им, увлекала их, доставляла им удовольствие. Мамы уже не было, когда я получила из Франции письмо от певицы Лилианы Буане, которая называла маму Ахматовой в музыке и прилагала к письму программу концерта из маминых вокальных произведений, исполненных ею.


«…Надо со всей справедливостью признать, – пишет мама, – что Шура Давиденко относился к моим стараниям очень доброжелательно и часто говорил: “Зареха, не отчаивайся, работай, больше общайся с народом, пиши побольше, не бойся неудач, и будет толк”. Вообще же в “РАПМе” я была чужой, ко мне относились как к чужеродному телу, называя “мелкобуржуазной тварью”, “болотом”, писали, что я нахожусь в состоянии маразма. Меня убеждали в том, что рояль – это отживающий инструмент, что Большой театр скоро закроют, и в тому подобных ужасах.

На заводах и фабриках организовывались музыкальные кружки, и я была прикреплена к кружку на Электрозаводе, где у меня было двенадцать отличных ребят. В “РАПМе” мне в качестве испытания разрешили попробовать свои силы в пропаганде пролетарской музыки. Мои занятия с этими ребятами делились на две части: сначала лекция о пролетарском движении в музыке, потом сама музыка. Я играла им сонаты Бетховена, потому что ни у Коваля, ни у Давиденко, ни у кого из других членов “РАПМа” не было фортепианной музыки. Я тогда была в форме как пианистка, но далеко не в форме как лектор. Не имея ни лекторского, ни ораторского дара, я повторяла заученные фразы, и эта часть занятий протекала вяло. Но играла я с большим увлечением, и кружковцы полюбили наши встречи, особенно часто просили играть Восьмую сонату Бетховена – “Патетическую”. Они напевали ее, некоторые просто знали наизусть.

На каждое занятие я должна была приносить новый номер журнала “Пролетарская музыка” и читать им статьи оттуда.

Каково же оказалось мое положение, когда в очередном номере появилась разгромная статья обо мне. Называлась она “«Сочинения» Левиной”. Там говорилось, что жизнь идет мимо меня, что я пребываю в состоянии маразма, представляю из себя “болото” и мелкобуржуазное ничтожество и что, мол, сочинять музыку мне противопоказано.

Тон пренебрежения и уничтожения моей личности был основой этой статьи. Она была подписана двумя буквами: К.М. и Ю.Ж. – я уже не помню. Что мне было делать?

Помню, что свидания с Лебединским было очень трудно добиться, и меня переадресовали к Сарре Крыловой. Она мне сказала: “Ну и что же? Поезжайте в кружок и прочитайте им, что написано про вас, им будет ясна ваша сущность, а вам это полезно для роста”. И я поехала.

Занятия, как всегда, начались с чтения журнала. Когда я дошла до статьи обо мне и стала надтреснутым голосом читать ее, а слезы закапали на страницы журнала, староста кружка товарищ Семенов подбежал ко мне, вырвал у меня из рук журнал, разорвал его на клочки и бросил обрывки в угол. У него был взбешенный вид; не без усилий он сдержал себя и после паузы промолвил: «Переходим ко второй части занятий. Сыграйте нам “Патетическую”». Вся в слезах, я начала с этих могучих аккордов, постепенно увлеклась, забыла про все, сыграла до конца. Все ребята встали, хлопали и проводили меня до проходной будки.

Я, конечно, никогда не забуду этого порыва доброты, широты взглядов, особенно учитывая непрофессиональность моих кружковцев. Но это были люди.

Как говорят, беда не приходит одна.

Придя домой, воодушевленная и несколько окрыленная, я обнаружила извещение, приглашавшее меня на товарищеский суд в домоуправление. Я жила тогда в Нижнем Кисловском переулке в коммунальной квартире. В одной из комнат жил шофер Бабкин, который подал на меня в товарищеский суд за то, что я целый день “бренчу” на рояле, прямо с девяти утра, бездельничаю и неизвестно чем занимаюсь. Он просит выяснить мою личность, тем более, что ко мне приходят подозрительные мужчины, которые тоже бренчат. За что в таком случае я получаю свою рабочую карточку?

Ожидая дня суда, я очень волновалась.

Наконец суд состоялся. Помню, что после потока обвинений в паразитизме и тому подобном, встал председатель суда, пожилой человек с бородой, в пенсне, и сказал: “Товарищи, она – студентка консерватории и это ее хлеб”. Бабкин крикнул: “Громкий хлеб!” В общем постановили ограничить мои занятия временем с двенадцати до пяти часов, то есть именно теми часами, когда я была в консерватории. Несколько месяцев я почти не играла и заболела. Нервно заболела и почти год никуда не выходила из дома, перестала спать. Боялась встретиться с “рапмовцами”. Это тоже сочли позором, слабостью характера».


Будучи уже известным композитором и полностью посвятив себя композиторской деятельности, мама никогда не переставала заниматься на рояле. Правда, эти занятия не были чересчур продолжительными, однако помогали ей сохранить пианистическую форму для исполнения собственных произведений, которые она записывала на радио, исполняла сольно, в ансамбле с певцами или инструменталистами. Однако Бабкин, видимо, на всю жизнь напугал ее. Мама всегда занималась с модератором. Очень хорошо помню, как она занималась. Прежде всего на пюпитр ставилась свежая газета. Как правило, это была «Правда», по которой мама считала возможным судить о климате в стране. Впрочем, мама и газеты – это особая тема.

Выписывалось всегда все сколько-нибудь интересное. «Огонек» (ради кроссворда), «Знание – сила», «Наука и жизнь», «Крокодил» (недолго), а из газет «Известия», «Советская культура», «Вечерка», «Комсомолка», «Литературка», Радиопрограмма и так далее, но обязательно «Правда», которую мама не любила и читала по диагонали, – вернее, даже вовсе не читала. Но непременно смотрела тему передовой статьи и не случилось ли чего-нибудь. «Правда» была самой официозной газетой, все материалы были написаны повторяющимися из номера в номер клише, готовыми шаблонными фразами, и малейшее отклонение в этих клише указывало уже на какую-то тенденцию, могло служить отражением «мнения», спущенного сверху. С самого верха. Если отклонения шли в наметившемся направлении последовательно и обозначались все более определенно, это уже точно свидетельствовало о том, что грядет постановление или еще какая-нибудь убийственная мера в какой-то области. Все это вслух не произносилось, но было понятно без слов. У мамы, кроме этого, был еще и другой взгляд на помещаемые материалы. Она считала, что все надо понимать наоборот: если «они» пишут, что на Западе случилась железнодорожная катастрофа или в Японии произошло землетрясение, значит, и у нас произошло и то и другое, только в десять раз сильнее. Если где-то что-то не так, значит, это именно у нас не так. Таким путем можно было почерпнуть кое-какую информацию. Мы любили в самые плохие времена «Литературную газету», но больше всего, конечно, «толстые журналы» – «Новый мир», из которого даже и до Твардовского всегда можно было выудить что-то интересное, а уж при Твардовском! Это был живой источник духовной жизни, утешение, радость читающей публики. «Новый мир» времен Твардовского можно рассматривать только как нравственный и художественный подвиг. Выписывались и другие толстые журналы, но, конечно, не кочетовский «Октябрь».

Вообще у мамы были очень своеобразные политические взгляды. Думаю, что по натуре она, в отличие от папы, была глубоко аполитична. И в нормальной стране, не завоеванной коммунистами, политика вообще не коснулась бы ее. В данных же обстоятельствах своей жизни мама хотела знать, что происходит, что предвещают слышащиеся даже издалека раскаты небесного, то есть цековского грома. Все происходящее она понимала по-своему, умела освободить от словесной шелухи скупую информацию. Но больше всего меня забавляло мамино понимание «детанта» – разрядки, политики Брежнева. Она совершенно твердо заявляла, что все дело только в том, что Брежневу понравилось ездить на Запад. И о «личных контактах» Хрущева говорила то же самое. «Им просто нравится там, – уверенно говорила мама. – Как их принимают, где, как кормят». Я в ответ смеялась. А сейчас думаю, что, наверное, была доля правды в том, что она говорила. Стоит только вспомнить, например, страсть Брежнева к «Мерседесам», его коллекцию.

Всю почту сначала должна была смотреть мама. Пока она не посмотрит все, что оказалось в почтовом ящике, никто не смел дотрагиваться до почты. Наступало позднее мамино утро (ввиду бессонницы), она пила свой неизменный кофе с молоком и сахаром вприкуску и просматривала почту. Потом вставала, брала «Правду» и шла заниматься. Репертуар ее занятий я прекрасно помню. Сначала те самые упражнения Блюменфельда для пятого пальца, о которых она с таким восторгом рассказывает, потом какая-нибудь гамма во всех видах, потом этюды Шопена, Токката Шумана, ми-мажорный этюд Скрябина – эти сочинения живут во мне с самого детства, я знаю в них каждую ноту. Мама свободно, естественно и удобно устраивалась за роялем, в очках, на пюпитре «Правда», переворачиваемая по мере прочтения, и сами по себе играющие очень красивые руки (какой-то скульптор даже лепил их), будто бы созданные для и