Второе отделение обычно отдавалось вокалистам. И это был настоящий праздник вокальной музыки, доступной, утонченной, страстной, печальной, горькой, радостной. Единственный мамин романс патриотического содержания на стихи Ованеса Шираза «Без устали смотрел бы я» в исполнении Тамары Милашкиной был отмечен печалью, пронизан печальными армянскими интонациями. Непременным участником маминых концертов был Евгений Кибкало. С предельной выразительностью Кибкало пел мамин романс «Если я паду средь чужих полей»; он был красив, обаятелен и обладал прекрасным голосом, вкладывал в свое исполнение душу, – насколько я понимаю, его сценический расцвет на сцене Большого театра длился недолго, он взлетел, как комета, но не умел беречь себя. Ну и, конечно, Нина Исакова и Виктория Иванова. Прежде чем утрясти дату концерта, мама всегда выясняла, свободны ли в этот день Иванова и Исакова. Нина Исакова замечательно пела известный в то время романс на стихи Сильвы Капутикян «Качайтесь, качайтесь, каштаны» и другие романсы на стихи армянских поэтов, Пушкина, Лермонтова. Виктория Иванова тоже пела романсы на стихи армянских поэтов «И в эту ночь», «Красивые глазки», но и обязательно «Тимоти Тима» на стихи Милна, вокальные миниатюры на стихи Эммы Мошковской, Маршака. Всем певцам и певицам мама аккомпанировала сама – много раз я слышала от них, каким удовольствием было петь, когда у рояля была мама.
Их выступления всегда пользовались успехом. Публика откликалась и на музыку, и на исполнение; и мама, раскрасневшаяся, в своем красивом костюме, была счастлива в эти моменты.
В последние годы, имея на счету уже не один инфаркт, она не играла сама, а сидела в зале с кем-нибудь из моих подруг, и лицо ее принимало характерное сценическое выражение. Сохранилась фотография с последнего авторского концерта, рядом с маминым лицом нежный профиль подруги моей жизни – Нелли Тиллиб. Я никогда не сидела рядом, потому что очень волновалась и предпочитала сидеть одна. Так же, как теперь, во время игры моих детей. Ощущение сердца, которое гулко бьется в метре от груди, сопровождает меня на их концертах всю жизнь.
Атмосфера на маминых концертах всегда бывала приподнятая и не казенная. Однажды, во время концерта в зале Дома композиторов на улице Неждановой, я только было уселась в одном из последних рядов и приготовилась слушать, как вышедшая на сцену высокая представительная красивая дама-конферансье поставленным голосом, нисколько не предвещавшим необычность ее сообщения, объявила: «Где Валя, где сумка, где очки?» Все это осталось у меня – я забыла отдать маме ее сумку, и пришлось мне шествовать через весь зал с сумкой и очками.
Хорошо запомнился мне один концерт, проходивший в Октябрьском зале Дома союзов, в котором одно отделение было отдано маме, а другое – Эдисону Денисову. Помню, мое удивление сразу вызвало необычайное скопление публики. На маминых концертах зал был обыкновенно почти полон, но чтобы мне было буквально некуда сесть?! Я побежала в кассу, чтобы купить билет, но там висело объявление, гласящее, что все билеты проданы. Я просто стала в тупик. Что происходит? И публика валила валом, какая-то необычная, современная, интеллигентная, хорошо одетая. Мамино отделение было первым.
Тогда-то и произошел казус, долго служивший предметом шуток. Концерт вела музыковед Раиса Глезер, темпераментная, роскошная в своей пышной внешности, пылкая. Перед каждым произведением она произносила свой короткий комментарий. Боря Блох, хороший пианист, ныне гражданин Австрии, должен был впервые играть «Еврейскую рапсодию», только что написанное мамой сочинение, которое она посвятила памяти своего отца. Название со словом «еврейская» звучало по тем временам почти как вызов, слово резало слух. Раиса Владимировна, бедная, помнила о своем членстве в партии, боялась произнести вслух это неубедительное название, и текст ее прозвучал так: «Сейчас будет исполнена «Еврейская рапсодия» Зары Левиной. Но, – тут она возвысила голос до нот почти патетических, – это РРРусская музыка!» Было совершенно понятно, что она хотела сказать, но зал дружно рассмеялся. Опытная Раиса Глезер, однако, не смешалась и продолжала убеждать публику в своей идее. Боря блестяще исполнил это сочинение с положенной в основу еврейской народной мелодией и, награжденный бурными аплодисментами, покинул сцену. Не только «Еврейская рапсодия» – все сочинения принимались публикой очень хорошо. После антракта сцена была предоставлена Денисову.
И тут я, наконец, поняла, что такое стечение публики было вызвано сенсационно-авангардистским характером музыки Эдисона Васильевича, его «Струнным квартетом для духовых инструментов». Неслыханные звучности, трудно постижимая логика, глубоко запрятанная форма – все это было и осталось для меня недоступным. Однако публика была в восторге. Вообще концерт прошел «на ура», оба отделения. Я думаю, что аплодисменты были искренними в обоих случаях, но вот чего я не понимаю, так это настойчивого желания Эдисона Денисова продолжать давать концерты пополам именно с мамой, с одной стороны, и категорического отказа мамы, с другой. Эдисон Васильевич подходил ко мне в Рузе (и не один раз) и говорил: «Пожалуйста, передайте Заре Александровне, что я предлагаю ей повторить наше совместное выступление в любом зале, в каком она захочет». Я всегда передавала, но мама отвечала каменным молчанием, и я до сих пор не понимаю его причины. Я знаю, что музыка Денисова была ей чужда, и она, может быть, из-за этого не хотела такого соседства. Но, мне кажется, что-то есть и более сложное в его упорных предложениях и ее упорных отказах. Комментировать свой отказ мама категорически не желала.
Время не слишком торопилось залечивать рану, нанесенную внезапным одиночеством после ранней смерти папы, но оно же и постоянно требовало от мамы работы, и в этом, конечно, и заключалось ее спасение.
«Мое содружество с исполнителями, со слушателями, участие в жизни Союза композиторов, радио, телевидения, общение с детьми, письма со всех концов нашей страны, заказы совсем незнакомых мне людей, просьбы написать про то или иное явление жизни – все это давало мне право на существование, я стала чувствовать себя нужной. Творчество стало моим дыханием, нет большего счастья для человека, чем состояние беспрерывной занятости, когда сочинение становится необходимостью.
Наступали периоды, когда казалось, что голова пуста, нет ни одной музыкальной мысли. Длилось это иногда по два-три месяца. И как-то внезапно, как вихрь, налетало желание писать, и рука уставала, не успевая записывать все, что рождалось в голове.
К 1961 году у меня было уже около двухсот детских песен. Это были и дошкольные, и эстрадные, и пионерские, и песни о детях для взрослых, циклы, музыка для радиопередач. Увлечение детской музыкой несколько заслонило от меня те замыслы, которые лежали под спудом, но ждали своего воплощения.
Я решила оставить этот жанр и занялась подготовкой к осуществлению своей старой и заветной мечты – написать монументальное кантатно-ораториальное произведение, посвященное СОЛДАТУ. Мне хотелось, чтобы произведение, не снижая задач возможного для меня профессионального умения, доходило бы до сердца любого человека, у которого оно есть. Я работала над Одой солдату около двух лет. Когда писала Оду, думала о том, чего ищет человек в искусстве. Он ищет ответа на свои духовные запросы.
Чем в искусстве это достигается? Думаю, что прежде всего правдой. Когда художник является носителем той или иной идеи, которую он хочет передать слушателю и которая волнует его по-настоящему.
Когда говорят “наш век”, я могу себе представить его очень осязаемо, конкретно. Моя жизнь прошла в такие годы, что в памяти запечатлелся первый увиденный мною автомобиль, который принадлежал моему дяде, банковскому служащему, считавшемуся “богатым”. Мне было тогда пять лет. Мне запомнилось, что автомобиль назывался “Бенц”. Это была черная машина с высоким верхом, и когда мой дядя Я. Беньяш заводил ее, то собирались толпы мальчишек, девчонок, и он медленно, не спеша проезжал по улицам Симферополя, сидя за рулем и вызывая этим искреннее удивление и уважение.
Летом дядя предложил нам с мамой поехать на автомобиле в Евпаторию. Он взял с собой жену и нас. Картина нашего путешествия вспоминается мне как довольно неприглядная. Когда мы выехали из города, всех взрослых стало тошнить, им пришлось выйти из машины. Дядя не знал, что делать, ехать дальше или возвращаться. Отдохнув немного, все, белые как полотно, влезли в машину и поехали дальше. В Евпаторию приехали полумертвые».
Дядя, родственник известного и уважаемого режиссерами театроведа Раисы Моисеевны Беньяш, маминой двоюродной сестры и моей тети, с которой мы были в очень близких душевно отношениях. Театральная и сама, с экстравагантной внешностью, мальчишеской стрижкой, «тонно» одетая, она приезжала из Ленинграда, где жила в роскошной квартире, запомнившейся мне преобладанием темно-синего бархата старинной мебели, и обрушивала на наши головы потоки самой свежей информации о театре, политике, жизни высших сфер, своем кумире и друге Товстоногове. Ее приходы были всегда духовным пиршеством. Сейчас редкие мемуары, связанные с театральной жизнью, обходятся без упоминаний о ней, честном и талантливом критике.
«Там же, в Симферополе, я помню полет Уточкина. На площади собралось много народа. Уточкин поднялся на небольшую высоту, но самолет – одна из первых ранних моделей – упал. Уточкин разбился, долго лежал в больнице.
Если сопоставить этот первый автомобиль и этот первый самолет с современными чудесами техники, то такой скачок невозможно постичь сразу.
Когда мне приходилось подниматься в воздух на ТУ–104, Боинге, Каравелле, я всегда вспоминала Уточкина.
Итак, свободно и далеко летающие по всему миру самолеты, ракеты, спутники; телевизоры, транзисторы и много другой непостижимой техники; значит ли это, что искусство тоже должно идти по пути усовершенствования техники письма? Ведь каким бы миниатюрным ни был транзистор, все равно через него хотят услышать стихи, музыку, которые согрели бы душу, воздействовали на настроение.