В доме своем в пустыне — страница 11 из 76

«Разумеется, это естественная смерть, — убежденно говорит Черная Тетя. — Для мужчины очень даже естественно покончить жизнь самоубийством».

А моя сестричка немедленно расширяет и детализирует это утверждение — чем вызывает у Рыжей Тети очередной приступ рыданий и рвоты, — заявляя, что все мужчины, которые присоединились к нашей семье посредством женитьбы, фактически покончили с собой, потому что никто не скрывал от них, что их ожидает в ближайшем будущем, и если, несмотря на это, они все-таки решили присоединиться, то, значит, сами навлекли на себя свою смерть.

— Что это, если не самоубийство?! — победоносно восклицает она и тут же добавляет, что вопрос времени, способа и места — это уже дело второстепенное.

— Ну это уж слишком… — возразила Черная Тетя. — Как можно сравнить рога племенного быка с каким-то рулоном бумаги, упавшим на человека с грузовой машины?

Так или иначе, от камня или от бумаги, от рога или от железа, это дурной конец, и люди непременно хотят понять, в чем тут причина. Злые языки нашептывают сплетни, бегающие глазки ищут вешалку, чтобы повесить на нее вину, и пальцы, как это свойственно пальцам, указывают.

А они, матери, и тети, и сестры, и бабушки, прислоняются друг к другу, точно укрепленная стена, и их лбы негодуют, и глаза щурятся в оскорбленном изумлении: «Мы, Рафаэль, мы?»

Вот они все — в их маленьких вдовьих кучках, в их соединенных вместе квартирах, с их детьми, которые растут наилучшим способом, каким только может расти мужчина, большие женщины с прямыми плечами, с тяжело дышащими грудями, ладони сжимаются в кулаки и бессильно расслабляются снова: «Мы, которые кормили, купали, укладывали спать, рассказывали сказку? Мы, Рафаэль? Мы?»

Я молчу. И когда они встают передо мною вот так, словно сплошная стена, с их сильными лбами, со сдвинутыми бровями, с их ссохшимися, затвердевшими памушками, я сознаю, что и у меня нет надежды понять.

— Может, ты знаешь, как мог бы мужчина расти еще лучше? — вонзается в меня их копье.

— Нет, — тороплюсь я ответить, благодарный, уступчивый и послушный. — Нет, я не знаю.

А ЧТО С ААРОНОЙ?

— А что с Аароной? — спросила меня сестра. — Ты еще встречаешься с ней иногда?

— Что вдруг ты называешь ее Аароной?

— Это ее имя, разве нет?

Когда-то Аарона была моей женой, потом оставила меня и вышла замуж за доктора Герона, который руководил ее специализацией («мой второй муж, человек честный и добрый», — называет она его), родила от него двух сыновей и в один прекрасный день вновь постучала в мою дверь.

— Просто навестить, — сказала она. — И не спорь со мной. У меня муж, и дети, и много работы, и мне еще долго вести машину обратно.

— Кто ты? — спросил я у нее наш пароль.

— Я Рона, — ответила она и вошла.

— Аарона, Рафауль, Аарона… — смеялась сестричка-паршивка, собирательница воспоминаний, хранительница секретов. — Ты не так уж забывчив. Ты знаешь, как ее зовут, и ты помнишь, где ее встретил. Ты знаешь, что она любит, почему она от тебя ушла, почему она тебя навещает и известно ли это ее второму мужу.

— А знаешь, я никогда его не видел, — сказал я. — Хотя, нет, на самом деле я его видел, один-единственный раз.

И я рассказал ей, как мы лежали однажды на одной из тех больших плоских скал, которые Рона так любит, и вдруг я увидел доктора Герона, медленно-медленно проплывшего в бассейне левого глаза своей жены, точно вялая, разжиревшая золотая рыбка, а потом нырнувшего и исчезнувшего в бассейне второго ее глаза.

— Прелестная история, Рафауль. Теперь ты, надеюсь, понимаешь, почему она предпочитает его, а любит тебя?

Ты права, как всегда, сестричка. И, как всегда, ты права лишь в отношении внешней, видимой насквозь, выразимой словами стороны дела. Я всегда думал, что это я не понимаю их, а они читают меня, как открытую книгу. Похоже, что я ошибался. Они тоже не понимают, ни эти пять женщин, ни весь ваш прочий женский народ.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Я С УЖАСОМ ВИЖУ

Я с ужасом вижу, что перенял некоторые привычки Большой Женщины. Подобно Бабушке, сам точу свои кухонные ножи. Подобно Черной Тете, выхожу во двор своего дома поиграть с соседскими детьми. Подобно Рыжей Тете, перебираю старые фотографии и вздыхаю над ними. Подобно Матери, грызу облатки, когда дочитываю книги, только она бросает посередине, а я, послушный сын, заканчиваю их вместо нее. Иногда она оставляет на мою долю кусок подлиннее, иногда покороче, но так и или иначе, мне давно уже не доводилось читать какую-нибудь книгу с самого начала.

А когда в наших пустынных краях наступают жаркие и сухие летние дни, я замачиваю простыни в ванне и выжимаю их в ведро, чтобы полить цветы на окнах, — зачем зря тратить воду? она ведь стоит уйму денег! — а затем, как делали все наши женщины, развешиваю эти простыни по квартире, на веревках, протянутых от туалета к окну и от двери к холодильнику. Потом сажусь, наслаждаясь приятной прохладой, плывущей от влажных простыней, и прямо со сковородки ем колбасу, которую жарю с зеленым луком, тонко нарезанной картошкой, располовиненными зубчиками чеснока, петрушкой и яйцом, и запиваю все это холодным пивом. Выкуриваю трубку и, слегка затуманенный, предаюсь воспоминаниям, слушаю португальскую певицу Кармелу[40], одну из моих давних любимиц, вставляю трубки старого отцовского фонендоскопа себе в уши, прислушиваюсь к своему сердцу, отдыхаю, наслаждаюсь прохладой.

«Ты знаешь, как можно еще лучше слушать сердце?» — спрашивает меня мое тело.

«Нет, — декламирую я в круглое отверстие фонендоскопа. — Я не знаю. А ты?»

«Ты знаешь, как можно еще лучше охлаждать квартиру?» — спрашивают меня мои воспоминания.

«Нет, — сердятся слуховые проходы моего уха. — Мы не знаем».

— Почему ты не ставишь себе кондиционер? Тебе что, не хватает денег? — спросила меня одна из соседок, худая, высокая женщина, которая живет этажом ниже и однажды поднялась одолжить у меня молока.

— Нет, деньги у меня есть, — ответил я.

— Тогда почему?

— Так меня приучили с детства — пользоваться мокрыми простынями.

Бабушка вставала утром со словами: «Сегодня будет жарко. Я чувствую». И начинала раздавать указания. «Ты, — говорила она Черной Тете, — я тебе велела с вечера выжать воду из тряпки в ведро. Так возьми теперь эту воду и полей во дворе. Прямо сейчас, пока еще не так жарко. А ты, — поворачивалась она к Рыжей Тете, — замочи простыни в ванной и выжми воду в выварку, чтобы не пропадала даром. А ты, — обращалась она к моей сестре, — пойдешь со мной, поможешь мне развесить простыни».

Я помню, как вы входите в мою комнату с мокрой простыней и бельевой веревкой. Рыжая Тетя открывает окно, чтобы привязать веревку к его раме, и солнечный свет, разом хлынув в комнату, очерчивает стебель ее тела внутри голубого платья.

На мгновенье я чувствую слабость. На мгновенье я готов признать: Большая Женщина была права — нет лучшего способа, которым мог бы взрослеть мужчина. Тонкое тело Рыжей Тети медленно плывет в заполненной светом голубизне. Мое горло пересыхает и сейчас. Моя диафрагма вспоминает. Я и сейчас легко припоминаю очертания ее тела, но мне трудно его описать, и я уже, кажется, говорил, что тут годится только слово «гладиолус». Меж ее бедрами вдруг вырисовывается мягкий, чуть приподнятый, заросший островок, который солнце ласкает кистью своего света, ее правая грудь становится прозрачной, и один луч, неожиданно ударив в ее волосы, зажигает их багровым огнем.

— Не двигайся! — сказал я.

— Что? — Она повернулась ко мне. — Что ты сказал, Рафи?

Поворот сдвинул ее тело. Тень ее ног исчезла. Ее волосы вновь потухли.

— Ничего.

— Сегодня будет жарко, Рафи, — сказала она. — Надень шапку, когда пойдешь в школу, и возьми с собой бутылку воды. Пей побольше на переменках.

ПОЧЕМУ ОНИ КАЗАЛИСЬ

Почему они казались мне сестрами? Не знаю. Правда, обе были высокими, и обе были тетями, и обе были коротко стрижены, но ведь Черная Тетя была Маминой буйной, дикой сестрой, которая играла со мной, и боролась со мной, и соревновалась со мной в беге, и кружила мне голову пырейным запахом своего пота и шалфейным ароматом своего паха, а Рыжая Тетя была всего лишь павшей духом и слабой телом сестрой ее мужа, Нашего Дяди Элиэзера.

— Она не родственница нам по крови, — сказал я сестре. — И она скучная. Она не скупердяйка, как наша Бабушка, и не буйная, как Черная Тетя, и не умеет рассказывать истории, как наша Мама, и не язва, как ты.

— А мне она как раз кажется интересной, — возразила ты, уже тогда обладавшая более острым умом, языком и глазом. — И мне нравится, как она ест, а потом бежит в туалет, возвращается и говорит (тут у тебя на лице появлялось ее беспомощное выражение): «Ну, вот, меня опять-таки вырвало».

Время от времени Рыжая Тетя вдруг понимала, что другие женщины опережают ее в борьбе за мое внимание, и тогда происходило самое ужасное: она решала мне спеть. У нее был раздражающий голос, который при переходе от речи к пению становился тонюсеньким и визгливым и удивительно соответствовал словам ее песен: той, о роскошном дворце на озере Киннерет, и другой, не менее нудной, слова которой, к моему сожалению и удивлению, мне до сих пор трудно забыть:

Я знаю маленький садик,

Там так приятно гулять,

Там утром поет садовник,

Ночью ветер приходит спать.

Там вода журчит по канавкам,

И во всех его уголках

Льются сладкие ароматы

Душистого ветерка.

Раз в две недели, когда их волосы, по выражению Рыжей Тети, «достигали правильного возраста», обе женщины подстригали друг друга. Бабушка хвалила этот их обычай, потому что он экономил ту «уйму денег», которую запрашивал парикмахер, но тети подстригали друг друга отнюдь не по этой причине. Как и все другие действия, которые совершали женщины нашей семьи: приготовление еды, и мытье головы, и дни рождения, и беседы, и тренировки памушек, и разминание спины, и споры, и стирки, — стрижка тоже представляла собой ритуал, который совмещал в себе и любовь, и определенные правила, и спокойную будничность опыта и доверия.