Я зашел в лавку и купил «еду на дорогу», чтобы не пришлось «одалживаться у людей» или выбрасывать «уйму денег» в придорожных киосках, и возле перекрестка Бейт-Кама, не сдержавшись, свернул с автострады в сторону мягких, гладких, уже чуть проросших холмистых полей и стал пробираться на север и восток проселочными дорогами, по которым в эту пору года вести машину — одно удовольствие.
Немного погодя я сделал привал на зеленом, с красными пятнами маков, пригорке, чтобы отдохнуть и перекусить. Я разостлал на траве свою старую замызганную брезентовую подстилку и разлегся на ней. У меня было с собою все, что мог бы попросить для последней трапезы приговоренный к смерти: свежая хала и банка анчоусов, огурцы и помидоры, головка чеснока и кусок сыра, и все это, вкупе с зеленым пучком петрушки и большой, запотевшей от холода бутылкой пива, навеяло на меня дремоту.
Не знаю, сколько я там спал, но какой-то мягкий, неведомый мне шелест вдруг выплыл из моего сна. Еще не открыв глаза, я уже знал, что проснулся, и вот так, с закрытыми глазами, пытался опознать этот шелест, который тем временем усилился и превратился в шум ветра, а тот, в свою очередь, стал нарастать и превратился в громкое хлопанье, подобного которому я никогда не слышал, и в глубине души я сравнил его с ударами крыльев больших невидимых птиц.
Я открыл глаза и увидел их: десятки больших аистов, которые один за другим опускались на землю и начинали расхаживать по траве, почти рядом со мною, меж тем как множество других — черные точки, которые отращивали крылья, клювы и ноги и по мере приближения становились светлее и крупнее, — парили надо мною кругами.
Не знаю, как другие, но я способен распознавать блаженство в ту самую минуту, когда оно нисходит на меня. Не предвкушать его в виде надежды и не возвращаться к нему в виде воспоминаний, но хвататься за него и просить его продлить свою благословенную милость в тот самый миг, когда оно во мне. Так было, когда я клал голову на грудь Черной Тети. Так было, когда я сидел на руках Авраама и мы играли в «кач-покач, как-покач, вверх-и-вниз, вниз-и-вверх». И так у меня с Роной, когда я лежу и она лежит, меж тем как капли золота и синевы, солнца и ветра просачиваются к нам сквозь кружево листьев акации.
Вот так же лежал я, с сердцем, жаждущим и ждущим, не смея пошевельнуться, пока все крылья не сложились, и их шелест умолк, и небеса надо мной опустели, лишившись черных точек, и снова налились глубокой синевой, и все до единого аисты уже расхаживали вокруг меня на своих высоких красных ногах.
Так я лежал, окруженный блаженством близости этих больших уродливых птиц, и хотя меня ждала далекая дорога, не решался встать, опасаясь, что спугну их и с их отлетом опустеет и мое сердце.
Не знаю, сколько часов прошло, но вокруг медленно-медленно похолодало, и внезапно, без всякого предваряющего знака, аисты враз захлопали крыльями и взмыли в небо, чтобы продолжить свой путь.
Сначала воздух задрожал от их сильных, могучих ударов, потом удары превратились в шум крыльев, который, в свою очередь, превратился в шум ветра, который, в свою очередь, превратился в еле слышный шелест, и, наконец, шелест стал тишиной. Аисты снова стали черными точками, те всё уменьшались и уменьшались в размерах и вскоре уже описывали надо мною далекие круги, точно маленькие черные зерна мака, когда они кружат по поверхности прозрачного молока в чашке, — ты помнишь, паршивка? или ты помнишь только слова и рассказы? — а потом исчезли совсем, направляясь на север.
Еще несколько минут я лежал, а потом поднялся тоже, свернул брезентовую подстилку и поехал своим путем. Добравшись до Иерусалима, я не остановился у вас, а пересек город с запада на восток, прокладывая себе дорогу сквозь его слепоту, его сиротство и его сумасшествие. Обессиленным беженцем спустился я ниже, ниже и помчался на юг вдоль Мертвого моря. Как во сне, ехал я всю ночь, направляясь назад, в пустыню, домой.
Я снова вспоминаю продавца сладостей. Иногда он приносил также мелкую галантерею, а однажды появился в нашем квартале, неся на спине тяжелый рулон хлопчатобумажной ткани голубого цвета. Согбенный и озабоченный, пришел он, радостный и налегке уходил, и той весной все девушки квартала щеголяли в больших голубых колоколах на тонких талиях, а все мальчишки бегали в коротких голубых штанах, и голубые простыни развевались на бельевых веревках, и все радостно улыбались друг другу, кружились и прыгали в полях, как Рыжие Тети на ветру.
А потом весна кончилась, красные пятна маков увяли и сморщились, как папиросная бумага от сильного жара. Явилось лето со своим беспощадным блеском и привело за собой в сады гнев июльских хамсинов[89]. Голубые платья посерели от пыли, голубые простыни выцвели от пота, осы влетали в окна, птицы в беспамятстве падали на веранды.
Черная Тетя поливала за домом из старого чайника зелень, которую они с сестрой посеяли по весне. Поливала и проклинала. А по ночам одичалый клич шакалов завлекал к себе прирученные, одомашненные влагалища уличных сук, и вопли слепых, сирот и сумасшедших вылетали из зарешеченных окон и поднимались над тремя большими домами на трех углах нашего маленького квартала.
Рыжая Тетя не знала, кто оставил маленький, гладкий и изящный каменный кубик на пороге ее дома. Но с тех пор каждые несколько ночей на пороге стал появляться новый кубик, каждый раз иного размера, и она потеряла покой.
Она выстраивала их в ряд, от самого маленького до самого большого, потом от самого большого к самому маленькому, потом один на другой, и в конце концов обнаружила, что между ними есть какая-то тайная связь, и хотя она не может ее постичь, но не может от них и оторваться.
Через несколько недель после того, как она нашла на пороге первый кубик, она шла на работу в гостиницу «Царь Давид» в сопровождении знакомого английского офицера из разведки, и, когда они спускались по улице Мелисанды — Мать упорно продолжала именовать иерусалимские улицы так, как они назывались «в прежние времена», — она вдруг увидела каменотеса в белой рубашке и с большой окладистой бородой, который когда-то представился ей как «Борода». Она сделала вид, что не заметила его, но тот ее узнал и подошел к ней вплотную.
— Привет тебе, многоуважаемый пожар! — сказал он. — Как поживаешь? И как поживают твои друзья? И как поживает твой рыжеволосый брат?
Английский офицер спросил Рыжую Тетю, кто этот человек, и она ответила, что не знает.
Борода улыбнулся, и его большая борода затряслась от смеха.
— Я тебе напомню. Я тот каменщик-нахал, которого ты встретила на прогулке возле Маале-Ромаим. — И тут же добавил: — Каменные кубики, которые появляются на ступенях твоего дома, изготовляет и приносит тебе мой друг Авраам. Каменотес он молодой и наивный и думает, что так он сможет завоевать твое сердце.
— Скажи ему, что он может прийти и забрать все свои камни.
— Из чего я понимаю, что ты их не выбросила, — сказал Борода. — Это тоже хорошая новость.
— Я не настолько плохо воспитана, — сказала Рыжая Тетя.
— Ты, конечно, заметила, какое волшебное очарование таится в этих кубиках, — сказал Борода. — Во-первых, все они выточены из одного куска «малхи» — «царского камня». А во-вторых, если ты дашь себе труд их измерить, то обнаружишь, что диагональ каждого предыдущего кубика равна ребру следующего.
— И что с того?
— Будь снисходительна к рассуждениям некультурного человека, — сказал Борода, — но это соотношение — одно из тех, что составляют сущность красоты. Подобно соотношению между высотою лба у женщины и длиной ее бедер или соотношению между расстоянием, на которое расставлены ее глаза, и размахом ее распахнутых рук. Подобно соотношению между обнаженной и покрытой листвой частями ствола кипариса. Таково и это соотношение, между сторонами и диагоналями камней, которые вытесал для тебя мой друг Авраам. — Английский офицер начал нетерпеливо переминаться с ноги на ногу, но Борода продолжал: — Когда он принесет тебе все камни, а их двадцать один, и ты поставишь их рядом друг с другом, тебе откроется последовательность, не имеющая ничего общего с удручающей унылостью арифметического ряда или с нарастающей грозностью геометрической прогрессии. — Он стащил с головы синюю войлочную шляпу и прижал ее к своей бороде. — Хитрый подарок готовит тебе твой поклонник, но мадемуазель слишком хорошо воспитана, чтобы понять такие вещи. — Он снова натянул шапку на голову, сказал Рыжей Тете: — Привет, — и пошел своим путем.
— Чего ты расплылся, как идиот? — смеется Рона.
— Потому что я люблю быть с тобой вот так — когда ты одета, а я гол.
— Ты вовсе не гол, а я не так уж и одета.
Рона лежит на спине на белой скале. Ее ноги сдвинуты и выпрямлены, а сильные руки закинуты под голову.
Ее неморгающие глаза изучают меня, как пальцы, щупают, исследуют и гладят. Под белизной ее открытой блузки розовеют две тени — пятна ее красных сосков, маленьких и очень нетерпеливых.
— Ну и что, под одеждой я совершенно гол.
Жжение ткани на моей коже, точно приятная острая свежесть утреннего холодка за миг перед тем, как солнце обнажит пламя своих мечей и облущит покров этой прохлады с пустыни, как кожуру с апельсина.
— Все мы голые под своей одеждой.
— Но не под моей одеждой, — сказал я ей. — Под моей одеждой только я совершенно гол.
— Хорошо…
У Роны есть всевозможные разновидности «хорошо», и они отличаются друг от друга продолжительностью и небольшими изменениями интонации, Есть «хорошо», конец которого выше начала, и есть «хорошо», начало которого выше конца, и есть нетерпеливое «хорошо», и «хорошо» ликующей любви, и «хорошо» вожделения, и мелодичное «хорошо», и сварливое «хорошо», и торопящее «хорошо», и стонущее «хорошо», и «хорошо» наслаждения после глотка чая и слов «ах…» и «это…».