— Почему ты не зажигаешь свет, Рафаэль — спрашивает она.
— Я не могу найти выключатель.
— Но это же твой дом. Неужели ты не помнишь, где выключатели?
— Это не мой дом. Это ваш дом, и, даже когда я был маленьким, я не мог найти выключатели в темноте.
Мать поднялась и пошла в отцовский кабинет, но когда она протянула руку к выключателю, она вдруг почувствовала огромную усталость, и, прежде чем ей удалось потушить электричество и вернуться в свою кровать и в свой сон, ее уже свалили тяжесть горя и печали и та страшная боль в груди, сила которой известна и предсказуема заранее, но всегда удивляет своей неожиданностью, и она опустилась на старый диван, на котором Отец любил лежать, читать, запоминать и размышлять.
Как он, лежала она: на спине — голова на одном валике дивана, а пятки на другом. Так она лежала, и долго смотрела в потолок, и, наконец, заплакала.
Мои босые ноги осторожно ступают в темноте коридора. Мои уши слышат булькающие всхлипывания. Моя рука шарит по стене, ищет — и не находит.
Всё слышал. Всё видел. Всё трогал. Всё нюхал. И ничего не понимал. Шалфейный запах тела Черной Тети, раскаленные угли волос Рыжей Тети, смех сестры, любимый Бабушкин черепах, усохшие груди Матери, заточенные в клетке ребер, — скрыты были они от моих глаз, но набухшие, гладкие и теплые воспоминания о них касаются сейчас моей щеки.
Не раз, когда я останавливаю пикап на одном из своих участков и заглушаю мотор, мне слышится мелодия флейт и человеческое пение. А когда я открываю или закрываю дверцу машины, они то усиливаются, то затихают. В первые мои дни в пустыне это меня очень пугало. Я боялся, что, может, мой собственный мозг, окруженный тишиной и одиночеством, воображает себе всякие звуки. Но позже я понял, что это проделки Эола, древнего бога ветров. Иногда он дует сквозь трубы ограждения, как в мундштуки оркестровых флейт, и извлекает из них протяжную мелодию. А иногда перебирает, точно пальцами струны, антенну, торчащую из водительской кабины, и когда она колеблется под дуновением этих божественных пальцев, весь мой пикап превращается в один большой металлический резонатор. И тогда я слышу пение женщин, слышу их плач, слышу траурные рыдания их плоти в обрядах их воспоминаний.
Вернусь к своей Маме. Совсем, как он, лежала она. На спине. Его рост — ее рост: голова на одном валике дивана, пятки разутых ног — на другом. Лежала и думала, что, вот, они всё еще точно одного и того же росточка. А потом, после того как она лежала, как он, и жалела, она еще лежала, как он, и плакала, и глотала слезы и всхлипы, а потом взяла в руки книгу и начала читать.
Так она лежала и читала — и в следующую ночь, и в ту, что за ней, — а в последнюю ночь шив'ы Рыжая Тетя, которая осталась у нас ночевать на всю траурную неделю, вышла в свое очередное «Путешествие в Страну Булимию» — как моя сестра называет ее ночные метания между холодильником и унитазом — и, заглянув в отцовский кабинет, спросила, все ли у нее в порядке, и Мать ничего не ответила.
У Рыжей Тети всегда был «нервный желудок», но после смерти Дяди Эдуарда ее состояние обострилось. У нее появились странные гастрономические привычки — она утешала себя обжорством и наказывала рвотой, или, может, наоборот: утешала себя рвотой и наказывала обжорством. У меня чуткий сон, и я не раз слышал, как она вставала и возвращалась, улыбался при звуках ее чавканья и содрогался при звуках ее рвоты, хотя она всегда старалась все делать очень тихо, боясь разозлить Бабушку, и Маму, и Черную Тетю.
«Человек вроде меня, не родственница по крови, а еле-еле невестка, — с горечью повторяла она, — не может позволить себе то, что позволено им».
И даже многие годы спустя, во времена моей юности, возвращаясь домой поздно ночью, я не раз встречал ее на пути в кухню или из нее.
— Почему ты не спишь? — спросил я ее. — И почему ты ешь именно ночью?
— Потому что ночью родственницы по крови спят и тогда просто родственнице разрешается есть и дышать, — сказала она.
— А почему тебя рвет? Что, еда вызывает у тебя тошноту?
— Нет, Рафаэль. Это еду тошнит от меня.
— Чего вдруг?
— Потому что так мне и надо, но тебе лучше этого не знать.
Сейчас, увидев Мать, лежащую в кабинете, Рыжая Тетя вытерла рот и виновато сказала: «Меня опять-таки вырвало, — и поскольку Мать не ответила, торопливо добавила: — Я увидела, что горит свет, и поэтому зашла. — И поскольку Мать, даже не посмотрев на нее, продолжала читать, робко выговорила: — Твоя мама сказала, что сейчас она перейдет жить к тебе. Так, может, и мне перейти к вам и тогда мы будем жить втроем? — И поскольку Мать продолжала молчать, вздохнула: — Жалко, я вижу, что ты не хочешь. — И, постояв немного, вдруг выпалила: — Может быть, тебе мешает, что я вам не родственница по крови, как вы все? — И поскольку Мать упрямо продолжала молчать, в голосе Рыжей Тети зазвучала мольба: — Нет, правда, если бы вы позволили мне жить здесь с вами, это было бы хорошо для всех, а я бы еще могла вам помогать…»
Это различие между «родственницей по крови» и «просто родственницей» было и осталось очень важным пунктом их отношений. Помню, однажды, когда я проходил курс молодого бойца, Большая Женщина вдруг заявилась к нам на базу с одним из своих неожиданных визитов — Черная Тетя всегда находила лазейку в ограждении лагеря, — и тут, в этой самой неподходящей обстановке, снова вспыхнула одна из их ссор, и Рыжая Тетя поднялась и объявила, что хоть она и не «родственница по крови», но не согласна быть и «просто родственницей», а потому венчает себя новым, промежуточным званием «настоящей родственницы», — после чего с победоносным видом предъявила неопровержимое доказательство своих слов: если бы она не была настоящей родственницей, Дядя Эдуард не погиб бы в несчастном случае, как все Наши Мужчины.
«Если я не настоящая родственница, почему тогда на него перешло проклятие вашей семьи?» — выкрикнула она. Солдаты смотрели и усмехались, а Мать с незаурядной жестокостью произнесла: «Если бы ты была настоящей родственницей, как мы, как каждая из нас, ты бы не обвиняла себя все время в том, что с ним произошло».
Но тогда, в последний день шив'ы, когда Мать ей не ответила, Рыжая Тетя взяла старый пятничный выпуск «Давара» — одну из тех газет, которые Бабушка не позволяла выбросить, потому что ими можно утеплять сапоги зимой и начищать стекла портретов и окон, — и осторожно, будто крадучись, присела на стул, и всю оставшуюся ночь они обе молчали и читали. Один раз Рыжая Тетя, увидев в газете какую-то фотографию, попыталась нарушить молчание словами: «У Нашего Эдуарда тоже была такая шапка», но Мать ничего не ответила.
Лишь назавтра, когда Бабушка пожаловалась: «Мне сдается, что в кабинете Нашего Давида всю ночь горело электричество», Мать наконец разлепила губы и произнесла: «И так оно будет теперь всегда». Бабушка открыла рот, и Мать добавила: «С нынешнего дня в этой комнате всегда будет гореть свет».
Все испугались — не только смысла этих слов, но и того, что они были вообще произнесены, потому что Мать не проронила ни единого слова с того момента, когда три офицера явились в своем «виллисе» сообщить о смерти Отца. Ни в морге, куда она настояла пойти, чтобы опознать «тушенку», которую армейские раввины не осмелились извлечь из спального мешка, ни на похоронах, — а сейчас ее голос прозвучал очень ровно, почти бесцветно, без всякого выражения и был таким резким, что докучливый гомон утешителей и скорбящих, которые поторопились прийти в тот день уже с раннего утра, мгновенно умолк и, как гомон птичьей стайки, что спустилась на дерево и скрылась в листве своей ночлежки, превратился в полную тишину.
После этого она вновь ушла в свое молчание, и на следующую ночь в отцовском кабинете снова горел свет, и Бабушка окончательно лишилась покоя. Кости ее ощущали, как электричество зря течет в горящей лампочке, сердце ее билось в бешеном ритме вращения электрического счетчика, тело ее чувствовало, как из него вырезают каждую из потраченных впустую монет. «Электричество — это не как вода, Рафинька, что ты видишь, как она льется с крана, это не так, как если ты покупаешь на базаре, когда ты чувствуешь, что твой кошелек полегчал, зато корзинка потяжелела, — объясняла она мне. — Счетчик для электричества — все равно как ночной воришка, работает себе тихо-тихо».
В три часа утра Бабушка снова не выдержала. Она встала, выкрикнула знакомый возглас всех скряг на свете: «Почему везде работает свет?!» — и, пылая праведным гневом, бурей ворвалась в освещенный отцовский кабинет.
Она увидела там Мать, и Рыжую Тетю, листавших — одна свои книги, другая — старые газеты, и меня, лежавшего на ковре и игравшего с отцовским фонендоскопом, выслушивая через него — уже тогда — свое тело.
Ее крики не произвели на Мать ни малейшего впечатления, и она, не отрывая глаз от книги, сказала:
— Пусть стоит, сколько стоит. Я за это плачу, а не ты.
А Рыжая Тетя глаза оторвала и, осмелев, заявила:
— А если понадобится, я тоже могу уплатить.
Отныне в отцовском кабинете горела вечная лампа. Мать читала там свои книги, и любая из наших женщин, побежденная бессонницей или поднявшаяся сделать то, что обычно делают по ночам вдовы: вспомнить, или поесть, или помочиться, или вырвать, или почитать, или поплакать, или записать для памяти на листке, — тоже приходила туда.
А раз в несколько месяцев, когда лампа все-таки перегорала, Мама тотчас торопилась ее сменить. То, что лампочка перегорала, она чувствовала даже в дневные часы и даже если находилась в этот момент в другой комнате.
«Я не знаю, как это получается, но я чувствую», — сказала она, когда я попросил ее объяснить мне эту загадку. А моя сестра, которая тогда была еще маленькой, но слышала, и понимала, и запоминала все, сказала: «Это, наверно, как Черная Тетя чувствует, что у нее скоро потечет яичница».
Черная Тетя расхохоталась и наградила тебя одобрительным шлепком. Она гордилась своей способностью чувствовать не только моменты созревания своих яйцеклеток («Это в точности будто такой „Тинк!“ внутри — объясняла она. — А что, вы разве не чувствуете?») — но и моменты своих зачатий, которые тоже регулярно вторгались в ее и нашу жизнь. «Это совсем, как этакий „Тонк!“. А что, вы разве…» — говорила она, и не успевала продолжить, потому что Мать всегда обрывала ее: «Нет, мы этого не чувствуем. Но если ты у нас такая чувствительная, почему бы тебе не делать небольшой перерыв между этими твоими танками и твоими тонками?»