глухонемую Пятую авеню, осознала, насколько уже поздно, и, садясь в карету, даже обратила внимание на показавшегося ей знакомым человека, который свернул за угол и исчез во мраке соседней улицы.
Но с отправлением экипажа наступила реакция, и дрожащий мрак объял ее. «Я не могу, не могу думать!» — стонала она, склонив голову на дребезжащую боковину кареты. Лили представлялась чужой самой себе или, скорее, ощущала раздвоение, узнавая одну себя, которую всегда знала, а другая ее ипостась оказалась отвратительным существом, к которому она была прикована. Она нашла однажды в доме, где гостила, перевод «Эвменид»,[14] и ее воображение было захвачено невыразимым ужасом сцены, где в пещере оракула Орест находит своих непримиримых преследовательниц спящими и вырывает себе час покоя.[15] Да, фурии иногда засыпают, но они там, они всегда там, в темных углах, и теперь они проснулись, и железный звон их крыльев раздавался у нее в голове… Она открыла глаза и посмотрела на улицы, по которым ехала, — знакомые чужие улицы. Все, на что она смотрела, оставалось прежним — и все же стало другим. Между вчера и сегодня разверзлась огромная пропасть. Все в прошлом казалось простым, естественным, полным дневного света, а она была одна во тьме и нечистотах — одна! Это было одиночество, которое пугало ее. Ее взгляд упал на освещенные часы на углу улицы, и она увидела, что стрелки показывали полдвенадцатого. Всего лишь полдвенадцатого — до утра еще столько часов! И она должна провести их одна, дрожа в бессоннице на кровати. Ее слабый характер отверг это испытание: не было ни одного стимула, способного побудить ее пройти через него. О, медленные холодные капли минут, язвящие темя! У нее было видение: она лежит на кровати черного ореха, и темнота ее пугает, и если бы она оставила свет зажженным, ужасные детали комнаты отпечатали бы тавро на ее мозгу — навеки. Она всегда ненавидела свою комнату в доме миссис Пенистон — ее уродство, ее безликость, сознание того, что ничто в этой комнате ей не принадлежит. Разбитому сердцу, не пригретому человеческой близостью, комната может распахнуть почти человеческие объятия, а существо, которому чужды любые четыре стены, — всегда и везде чужестранец.
У Лили не было ни единой родной души, чтобы опереться. Ее отношения с тетей были поверхностными, как встреча жильцов на лестнице одного дома. Но даже будь они близки, невозможно было вообразить миссис Пенистон предоставляющей убежище или сочувствующей страданиям Лили. Как боль, о которой можно поведать, уже наполовину уменьшается, так и жалость вопрошающая лишь немного исцеляет касанием. Лили жаждала объятий темноты, тишины не в одиночестве, но в затаившем дыхание сочувствии.
Она привстала и посмотрела на проносящиеся мимо улицы. Герти! Они подъезжали к дому Герти! Если бы только она могла добраться туда прежде, чем удушающая тоска вырвется из груди к ее устам, если бы только она могла почувствовать себя в объятиях Герти, дрожа в лихорадке приближающегося приступа страха! Она приоткрыла дверцу в крыше кареты и назвала адрес кучеру. Было не слишком поздно, Герти, наверное, не спала еще. И даже если спит, звон колокольчика проникнет в каждую щелку ее крошечной квартиры и вынудит ее откликнуться на зов подруги.
Глава 14
Наутро после представления в доме четы Веллингтон Брай не только Лили проснулась в хорошем настроении — Герти Фариш снились почти такие же счастливые сны. Пусть им и не хватало буйства красок, все цвета были разбавлены до полутонов ее личностью и опытом, но зато именно поэтому они как нельзя лучше соответствовали ее внутреннему зрению. Вспышки радости, полыхавшие вокруг Лили, наверняка ослепили бы мисс Фариш, привыкшую к тому, что счастье — это скудный свет, пробивающийся сквозь щели чужих жизней.
Теперь ее обволакивала собственная маленькая иллюминация: мягкий, но безошибочный луч усилившейся доброты Лоуренса Селдена к ней самой и открытие, что он удостоил своей симпатией Лили Барт. Если знатоку женской психологии эти два фактора покажутся несовместимыми, следует вспомнить, что Герти всегда была этаким нравственным паразитом, она питалась крохами с чужих столов и получала удовольствие, в окошко созерцая бал, устроенный в честь ее друзей. Теперь же, когда она получила свой собственный маленький праздник, было бы крайне эгоистично не поставить тарелку для подруги, а с кем еще могла бы она разделить свою радость, если не с мисс Барт?
Что касается причины доброты Селдена к ней, то для Герти попытка определить ее была бы равносильна попытке узнать цвет крыльев бабочки, стряхивая с них грязь. Излишнее любопытство может стереть с крылышек пыльцу, и ты увидишь, как бабочка поблекнет и умрет в твоей руке, — лучше уж пусть трепещет недосягаемая, а ты будешь смотреть, затаив дыхание, куда она сядет. Но поведение Селдена на приеме у Браев настолько приблизило полет этих крылышек, что Герти казалось, она чувствует их биение в собственном сердце. Никогда еще она не видела его таким предупредительным, таким отзывчивым, таким внимательным к каждому ее слову. Обычно он всегда был рассеянно-добродушен, и Герти с благодарностью принимала такое отношение, ибо не могла рассчитывать на более сильное чувство, но она быстро ощутила перемену в нем, которая означала, что впервые удовольствие было взаимным.
И как восхитительно, что его возросшая симпатия к ней была связана с их общим увлечением Лили Барт!
Привязанность Герти к подруге — чувство, которое научилось выживать на самой скудной диете, — превратилась в откровенное обожание с тех пор, как неугомонное любопытство Лили вовлекло ее в водоворот деятельности мисс Фариш. Однажды попробовав, каково на вкус милосердие, Лили почувствовала небывалый аппетит к добрым делам. Посещение «Девичьего клуба» стало ее первым соприкосновением с драматическими контрастами жизни. Прежде Лили всегда с философской невозмутимостью принимала тот факт, что существа, подобные ей, возвышаются на пьедестале, у подножия которого копошится темное людское месиво. За пределами маленького, ярко освещенного кружка, в котором жизнь достигла апогея цветения, лежало тоскливое и мрачное чистилище, будто зимняя слякоть вокруг жаркого жилища, полного тропических цветов. Это был естественный порядок вещей, и орхидеям, которые нежатся в искусственно созданном тепле, нет дела до ледяных узоров по ту сторону оконного стекла.
Но жить в холе и неге, имея абстрактные представления о нищете, — это одно, а столкнуться с человеческим воплощением нищеты — это совсем другое. Лили всегда представляла себе этих обделенных судьбой людей как безликую массу. Но оказалось, что эта масса состоит из отдельных жизней — бесчисленных центров ощущений, каждый из которых жаждет радости и отчаянно бежит от боли, эти пучки чувств заключены в формы, не так уж отличающиеся от ее собственной, глаза так же хотят сиять от счастья, а юные губы созданы для любви. Это открытие стало для Лили тем потрясением, тем всплеском сострадания, которое сместило ее представления о жизненных ценностях. Природа Лили не способна была полностью переродиться, она могла чувствовать нужды других только сквозь собственные, и любая боль проходила быстро, если только прекращалось воздействие на определенный нерв. Но на какое-то время она забыла о себе, погружаясь во взаимодействие с миром, столь непохожим на ее собственный. Свой первый взнос она пополнила личным участием в судьбе одной или двух самых симпатичных подопечных мисс Фариш, и неподдельный интерес и восхищение, вызванные у этих измученных тружениц ее присутствием в клубе, стали еще одной формой утоления ее ненасытного желания нравиться.
Герти Фариш не настолько хорошо разбиралась в человеческих характерах, чтобы распутать беспорядочное сплетение нитей, из которых была соткана филантропия Лили. Герти решила, что ее красавица-подруга движима теми же побуждениями, что и она сама, — обостренным нравственным чувством, которое заставляет настолько близко к сердцу принимать чужое страдание, что все остальные аспекты жизни меркнут и отдаляются. Герти жила, руководствуясь этой простой формулой, и без колебаний классифицировала состояние подруги как «душевную перемену», к которой ее приучило общение с бедными, и радовалась тому, что стала скромным посредником этого обновления. Теперь у нее был ответ злопыхателям Лили: она знает «подлинную Лили». А потом оказалось, что и Селден разделяет это знание, и от спокойного восприятия жизни ее метнуло к захватывающему пониманию ее безграничных возможностей, а ближе к вечеру это чувство усилилось, потому что Селден прислал ей телеграмму с просьбой пообедать с ним.
В то время как его просьба стала причиной счастливой и растерянной суматохи в маленьком хозяйстве Герти, Селден тоже неотвязно думал о Лили Барт. Дело, ради которого он прибыл в Олбани, не было настолько сложным, чтобы полностью занять его внимание, к тому же он обладал профессиональным умением не загружать без необходимости весь мозг, часть его оставалась свободной. Теперь эта часть, похоже, грозила стать размером с целое, и чуть ли не до краев ее заполнили впечатления минувшего вечера. Селден осознавал, что это за симптомы: он понимал, что расплачивается, а рано или поздно этот час настал бы, за добровольный отказ от некоторых вещей в прошлом. Он не хотел себя связывать, он не был вовсе неподвластен чувствам, просто, как и Лили, Селден был жертвой своей среды. Была крупица правды в его сказанных Герти Фариш словах о том, что он ни за что не женится на «милой» девушке: это прилагательное в словаре кузины означало некий набор утилитарных качеств, не допускавших такую роскошь, как очарование. А Селдену суждено было родиться у очаровательной матери: ее грациозный портрет в кашемировой шали, весь лучащийся радостью, до сих пор источал приглушенный аромат. Отец Селдена был из тех, кто преклоняется перед красивой женщиной: он цитировал высказывания жены, исполнял ее желания, только бы она вечно оставалась очаровательной. Деньги супругов не заботили, но презрение к ним выражалось в том, что они всегда тратили чуть больше, чем позволяло благоразумие. И если дом у них был довольно ветхим, то хозяйство велось с исключительным изяществом, на полках стояли самые лучшие книги, а на столе — изысканная посуда. Селден-старший знал толк в хорошей живописи, а его жена прекрасно разбиралась в старинных кружевах, и оба настолько сознательно ограничивали себя в покупках, что просто диву давались порой, откуда берется этакая гора счетов.