Во время пребывания моего в Тригорском я пела Пушкину стихи Козлова «Ночь весенняя дышала». Мы пели этот романс на голос «Benedetta sia la madre», баркаролы венецианской. Пушкин с большим удовольствием слушал эту музыку.
А. П. Керн. Воспоминания. – Л. Н. Майков, с. 240–243.
Все Тригорское поет: «Не мила ей прелесть ночи» (песню Козлова «Ночь весенняя дышала», – см. выше), и это сжимает мне сердце; вчера мы с Алексеем Николаевичем (Вульфом) говорили четыре часа подряд. Никогда у нас с ним не было такого долгого разговора. Угадайте, что нас вдруг соединило? Скука? Сходство чувства? Не знаю. Я все ночи хожу по саду, я говорю: «Она была здесь», – камень, о который она споткнулась, лежит у меня на столе, рядом с ним – завядший гелиотроп; я пишу много стихов, – все это, если угодно, очень похоже на любовь; но клянусь вам, что ее нет. Если бы я был влюблен, мною в воскресение овладели бы судороги бешенства и ревности, а я был только задет, – однако мысль, что я для нее – ничто, что, разбудив, заняв ее воображение, я только тешил ее любопытство, что воспоминание обо мне ни на минуту не сделает ее ни более рассеянной среди ее триумфов, ни более пасмурной во дни ее печали, что ее прекрасные глаза будут останавливаться на каком-нибудь рижском фате с тем же разрывающим душу сладостным выражением, – нет, эта мысль для меня невыносима!..
Пушкин – Ал. Н. Вульф, 21 июня 1825 г. (фр.).
Студент Ал. Н. Вульф, сделавшийся поверенным Пушкина в его замыслах об эмиграции, сам собирался за границу; он предлагал Пушкину увезти его с собой под видом слуги. Но сама поездка Вульфа была еще мечтой. Тогда оба заговорщика наши остановились на мысли заинтересовать в деле освобождения Пушкина известного дерптского профессора хирургии И. Ф. Мойера. Он имел влияние на самого начальника края, маркиза Паулуччи. Дело состояло в том, чтобы согласить Мойера взять на себя ходатайство перед правительством о присылке к нему Пушкина в Дерпт, как интересного и опасного больного, а впоследствии, может быть, предпринять и защиту его, если Пушкину удастся пробраться из Дерпта за границу под тем же предлогом безнадежного состояния своего здоровья. – Город Дерпт стоял тогда если не на единственном, то на кратчайшем тракте за границу, излюбленном всеми нашими туристами.
П. В. Анненков. Пушкин в Алекс. эпоху, с. 287–288.
Будь щастлив, хоть это чертовски мудрено.
Пушкин – бар. А. А. Дельвигу, 23 июля 1825 г.
Я в совершенном одиночестве: единственная соседка, которую я посещал, уехала в Ригу, и у меня буквально нет другого общества, кроме моей старой няни и моей трагедии («Борис Годунов»): последняя подвигается вперед, и я доволен ею… Я пишу и думаю. Большая часть сцен требует только рассуждения; когда же я подхожу к сцене, требующей вдохновения, я или выжидаю, или перескакиваю через нее. Этот прием работы для меня совершенно нов. Я чувствую, что духовные силы мои достигли полного развития и что я могу творить.
Пушкин – Н. Н. Раевскому, в конце июля 1825 г., из Михайловского (фр.).
Сейчас получено мною известие, что В. А. Жуковский писал вам о моем аневризме и просил вас приехать во Псков для совершения операции. Умоляю вас, ради бога, не приезжайте и не беспокойтесь обо мне. Операция, требуемая аневризмом, слишком маловажна, чтоб отвлечь человека знаменитого от его занятий и местопребывания. Благодеяние ваше было бы мучительно для моей совести. Я не должен и не могу согласиться принять его.
Пушкин – проф. И. Ф. Мойеру, знаменитому дерптскому хирургу, 29 июля 1825 г., из Михайловского.
У нас очень дождик шумит, ветер шумит, лес шумит, шумно, а скучно.
Пушкин – П. А. Плетневу, в нач. авг. 1825 г.
До сих пор ты тратил жизнь с недостойною тебя и с оскорбительною для нас расточительностью, тратил и физически, и нравственно. Пора уняться. Она была очень забавною эпиграммою, но должна быть возвышенною поэмою.
В. А. Жуковский – Пушкину, 9 авг. 1825 г., из Петербурга. – Переписка Пушкина, т. I, с. 258.
Николай Берг. Сельцо Захарово
На 38-й версте от Москвы, по Смоленской дороге, есть поворот из села Вязем, направо, в сельцо Захарово. Лет сорок тому назад Захарово принадлежало Осипу Абрамовичу и Марье Алексеевне Ганнибаловым. Здесь провел первые годы своего детства А. С. Пушкин. Я случайно узнал об этом от теперешнего помещика сельца Захарова, Н. Н. О-ва, который живет в том самом доме, где жили прежние владельцы. По бокам этого дома были в то время флигеля, и в одном из них помещались дети с гувернанткой, братья Александра Сергеевича и он. Впоследствии флигеля, по ветхости, сломаны, а дом остался почти в таком же виде, в каком был при Ганнибаловых. Добрый хозяин водил меня по саду и показывал места, которые особенно любил ребенок – Пушкин. Прежде всего мы осмотрели небольшую березовую рощицу, находящуюся неподалеку от дому, почти у самых ворот. Посредине ее стоял прежде стол, со скамьями кругом. Здесь, в хорошие летние дни, Ганнибаловы обедывали и пили чай. Маленький Пушкин любил эту рощицу и даже, говорят, желал быть в ней похоронен. Он говорил об этом повару своей бабушки, к которому был особенно привязан, вероятно потому, что этот повар был человек словоохотливый и бойкий. Впоследствии он убежал в Польшу и сделался из Александра Фролова паном Мартыном Колесницким… Из рощицы мы пошли на берег пруда, где сохранилась еще огромная липа, около которой прежде была полукруглая скамейка. Говорят, что Пушкин часто сиживал на этой скамейке и любил тут играть. От липы очень хороший вид на пруд, которого другой берег покрыт темным еловым лесом. Прежде вокруг липы стояло несколько берез, которые, как говорят, были все исписаны стихами Пушкина. От этих берез остались только гнилые пни; впрочем, немного дальше уцелела одна, на которой еще заметны следы какого-то письма. Я мог разобрать совершенно ясно только несколько букв: окр…къ и ваютъ…
Многие из стариков, живущих в сельце Захарове, помнят маленького Пушкина. Но особенно помнит его дочь его няни, его знаменитой няни, которую он так любил и даже прославил в стихах. Ее зовут Марья, по отчеству Федоровна. Нельзя не верить ее простым, безыскусственным рассказам о детстве Александра Сергеевича, которого она, сама того не чувствуя, почему-то называет Алексеем Александровичем, хотя и помнит, как звали его отца и других родственников. Я был у ней в избе и весь мой разговор с нею постараюсь передать читателям. Трудно расшевелить русского человека и заставить его рассказать что-либо порядком. Так было и с Марьей. Сначала она ничего не могла припомнить об Александре Сергеевиче, кроме того, что «они были умные такие и добрые такие!». Но потом, мало-помалу, она оживилась и сама собой, почти без всякого побуждения, рассказала все, что только знает и помнит.
«Да, батюшка, умные они были такие, и как любили меня – господи, как любили… – начала она об нем, – и махонькие-то любили, и большие любили, как жили еще здесь у бабушки-то своей, Марьи Алексеевны – Марья-то Лексеевна была им бабушка, а Осип-то Абрамыч дедушка, прежний-ат наш помещик; дюжий был такой, господи! а какой легкой на ногу, прелегкой-легкой… и добрый был барин: бывало, мы наберем ему грибков, придем – приласкает, добрый был барин, а уж грузен, куда грузен был… Вот у него-то и жил Александр Сергеевич-то… Да вы что ему, родственники, что ли?
– Да, родственники… Он был старший в семье или нет?
– Алексей Александрыч-то? нет! Старшая у них была дочь Ольга Сергеевна, а он уж потом, а еще были Миколай Сергеич и Лев Сергеич; Лев Сергеич самой махонькой.
– Мать-то твоя за всеми и ходила?
– Нет, только выкормила Ольгу Сергеевну, а потом уж к Александру Сергеичу была в няни взята.
– Она из этой деревни и была?
– Нет, мы за Гатчиной – наше место-то, Суйда прозвище, ганнибаловская вотчина была, там они все допрежь того и жили: и Осип Абрамыч, и Петр Абрамыч, и еще один, не помню, как звали… один-то совсем арап, Петр Абрамыч, совсем черный… вот оттуда нашу семью-то и взяли сперва в Кобрино, надо быть вотчину Пушкиных, а оттуда в Петербург, к Александру Сергеичу-то…
– Стало быть, он родился в Петербурге?
– В Петербурге, и Ольга Сергеевна в Петербурге; а Миколай Сергеич и Лев Сергеич – эти в Москве.
– Смирный был ребенок Александр Сергеич или шалун?
– Смирный был, тихий такой, что Господи! все с книжками, бывало… нешто с братцами когда поиграют, а то нет, с крестьянскими не баловал… тихие были, уваженье были дети.
– Когда же он отсюда уехал?
– Да Господи знает! Годов двенадцати, надо быть, уехал…
– И с тех пор уж ты его не видала?
– Нет, видела еще три раза, батюшка: была у него в Москве, а вдругорядь он приезжал ко мне сам, перед тем, как вздумал жениться. Я, говорит, Марья, невесту сосватал, жениться хочу… и приехал это не прямо по большой дороге, а задами; другому бы оттуда не приехать: куда он поедет? – в воду на дно! а он знал… Уж оброс это волосками тут (показывая на щеки); вот в этой избе у меня сидел, вот тут-то… в третий-то раз я опять к нему ходила в Москву.
– Когда ж он у тебя здесь был? В каком году, не помнишь?
– Где нам помнить! Вот моей дочке теперь уж двадцать второй год будет, ей был тогда, надо быть, седьмой либо шестой годок…
– Когда ж он – летом приезжал или зимой?
– Летом, батюшка; хлеб уж убрали, так это под осень, надо быть, он приезжал-то… я это сижу; смотрю: тройка! я эдак… а он уж ко мне в избу-то и бежит… наше крестьянское дело, известно уж – чем, мол, вас, батюшка, угощать-то я стану? Сем, мол, яишенку сделаю! Ну, сделай, Марья! Пока он пошел это по саду, я ему яишенку-то и сварила; он пришел, покушал… все наше решилося, говорит, Марья; все, говорит, поломали, все заросло! Побыл еще часика два – прощай, говорит, Марья! приходи ко мне в Москву! а я, говорит, к тебе еще побываю… сели и уехали!.. После, слышно, уехали в Петербург… и полно ездить сюда! а там, слышно, уж их и нету! решился!