В двух шагах от солнца [Сборник] — страница 30 из 32

А вечером мы с собаком, которого я назову Бертраном, будем есть на кухне омлет и полезные мюсли. И слушать Вивальди.

Нажимаю кнопочку на плейере. Из наушников ударяет в барабанные перепонки завывание: "Мама Люба, давай, давай, давай…" Сборник хитов современной эстрады — моя рабочая музыка. Ничто так не создаёт нужного настроения, как вся эта шняга. Когда я слышу одуряющую бессмыслицу попсовых песнопений, мне хочется кого‑нибудь убить. Безжалостно и хладнокровно. Нервы натягиваются и гудят электрическим током…

Да, я натура одухотворённая, романтичная и возвышенная. А немного цинизма очень идёт к моему загару и утончённости.

Два серых унылых мента — пэпээсника выныривают навстречу из арки. Неухоженные, в неаккуратных обдергайках и с голодными глазами. Скользкий и тупой взгляд одного из них стекает по мне соплёй — с головы до ног, по кожанке, по джинсам — и плюхается на кроссовки. Второй близоруко щурится на футляр, небрежно дёргает губами с прилипшей к ним сигаретой и, кажется, что‑то говорит первому. Всем своим видом давая понять, что я их не слышу через наушники и не вижу, равнодушно просачиваюсь слева, там где лужа с плавающим в ней окурком. Лужа заставляет меня сделать хороший прыжок, тем самым лишая ментов возможности общения со мной. Адиос, мучачос!

"Пришла и оторвала нам голову чумачечая весна…" Мы навеки безголовые, и нам не до сна.

— Эй! — окрик из‑за спины пробивается через гундение в наушниках двух чумачечнутых.

Сердце делает нервный "бух!" Оборачиваюсь. Сопливоглазый стоит и уныло смотрит на свою штанину, по которой стекает несколькими тонкими струйками грязная жижка, брызнувшая, видать, из‑под моей ноги. Плохо. И мент, похоже, зануда. Форс — мажорчик намечается?

— Чё за дела? — недовольно произносит он.

Я пожимаю плечами, развожу руками:

— Простите.

А что ещё я могу сделать.

Второй тянет напарника за рукав. Да и правда, дядя милиционер, чего ты кобенишься: штанишки‑то у тебя непромокайки всё равно. А грязь на грязи и не видно совсем.

Подчиняясь напарнику, сопливоглазый забивает на меня; брюзжит что‑то напоследок, но я его не слышу. Я улыбаюсь им вслед и быстрым шагом иду дальше. Время. Цигель, цигель, ай — лю — лю!

Под смущённо — осторожными зайцами мартовского солнца Варшавская выглядит почти празднично. Зимняя белая печаль больше не давит на хрупкие плечи лип, сгрудившихся в аллее у библиотеки, и они вот — вот готовы довериться весне. В "Тянь — Шане" гремит музыка. Покойников сидит сейчас на втором этаже, в кабинете, и жрёт китайские пельмени. Подбородок его блестит от жирного бульона, на лбу выступил пот вперемешку с выпитой водкой. А жена Марина Викторовна — дома, забралась с ногами на диван и болтает по телефону с типа подругами и продолжает прикидываться типа дурой, которая не знает, где и с кем проводит время её мартовский кошелёк. Ничего, Марин, через полчаса ты станешь богатой и свободной женщиной — немного вдовой, немного испуганной, но зато какие просторы откроются перед тобой! А эту тварь, Аллу Гёбель… Ты только представь, какую жизнь ты сможешь ей устроить! Или даже смерть… Мой номер телефона: восемь — девятьсот три — ноль — четыре-…

Вынимаю из ушей наушники. Сворачиваю во двор, несколько минут обхожу его вдоль и поперек, присматриваясь к окнам и дверям, будто в поисках нужного дома. Оглядываю детский садик, скамейки, арки. Вроде, никого. Потоптавшись пару минут перед нужным подъездом, ныряю в него.

Пахнет запустелой заброшенной тишиной, пылью и старой извёсткой. Я люблю этот запах — это аромат той поры моей жизни, когда деревья были большими. Вернее, не деревья, а саксаул. Но до чего же высоким и удивительным он был! И мама была живая и иногда весёлая. Она учила меня музыке, а папа — брал на охоту. Мой первый гусь сложил крылья, когда мне было девять. Дикая боль в плече после выстрела, тошнота, пороховая вонь в носу, слёзы… "Да ты талант!" — слышу я восторженный голос отца сквозь тугой звон в ушах.

Талант… Ох — ох — ох, что ж я маленьким не сдох!.. Как любил повторять Байтас.

При входе густо воняет мочой; в пролёте на второй этаж смердит застарелым говном. Ну естественно, для чего же ещё нужны дома, брошенные в ожидании капремонта, если не для отправления самых разных надобностей.

Сквозь пустые дверные проёмы видны комнаты с зачем‑то изодранными обоями, с пустыми бутылками на полу. Тут и там свисают со стен змейки вырванной электропроводки. Беспробудным сном спят в пыли обломки брошенной мебели и пожелтевшие газеты. На одном из подоконников притулилась старая — старая лысая кукла — раскинула пластмассовые ручонки и смотрит на меня полустёршимися синими глазами. Если бы время не поджимало, можно было бы и подойти, рассмотреть получше этот обломок чьей‑то детской жизни.

А сердце почему‑то тревожно щемит. Недоброе чует, или расковыряно неуместными воспоминаниями? И тяготит какое‑то ощущение: то ли забыто что‑то, то ли наоборот имеется что‑то лишнее.

На четвёртом этаже понимаю, что теряю сосредоточенность и настороженность. Это плохо. Нужно отбросить сопливые воспоминания о саксауле и гусях. А чувство чего‑то неправильного продолжает попискивать в голове занудным комаром.

Спускаюсь обратно, пытаясь понять, что меня насторожило. Озираюсь, оглядываю стены, ступени, перила… Перила!

Вот, между вторым и третьим этажом, на поручне, покрытом толстым слоем белесой пыли, явственный мазок, оставленный чьей‑то ладонью! Совершенно свежий след. И явно не рука какого‑нибудь любопытного мальчишки, заигравшегося в сталкера — нет, слишком крупный отпечаток.

Эй, не нравится мне это…

Это и не мой след, совершенно точно. И позавчера, во время рекогносцировки, никакого отпечатка здесь не было… Или был?.. Да нет, нет, не было его! Не надо пытаться обмануть своё чутьё — оно плохого не посоветует, оно думает о твоём благополучии.

Ну хорошо, и что теперь?..

Можно уйти. Кончится это плохо, но не хуже, чем если окажется, что меня здесь пасут.

Да ладно, не суетись. Кто может пасти?

Ну а если Геру взяли? И он меня сдал?

Чушь! Майор Сапоженко дослужится до генерала и умрёт помощником губернатора.

Ох, с самого начала не нравился мне этот заказ! Второпях всё как‑то, без привычной схемы, без вектора, без распасовки. И оплата подозрительно большая. Загорелись на денежку глазёнки‑то, сердце затрепыхалось, засуетились мысли, заплескались, зашумели в голове Азовские волны… А суета и жадность — это самое гадкое: они ведут к потере сосредоточенности и осторожности; это то, на чём прокололись десятки мясников поопытней и похитрей меня.

Ладно, пустые вздохи это всё. Что теперь делать‑то?

Да то и делать, что делать следует. Стоит ли паниковать из‑за пятна на перилах? Засранец какой‑нибудь очередной заходил, или алкаш, или бомж ночь коротал. Из‑за чего паника‑то?

А если бомж или алкаш, то почему пятно только одно? Алкаш или бомж всю пылюку с перил собрал бы. А засранец… Не видно тут свежих какашек.

Ну и?..

Ну и всё. Времени остаётся без запаса. Нужно идти готовиться.

Заставляя себя не торопиться, внимательно осматривая каждую ступеньку, перила и стены, заглядывая в скелеты мёртвых квартир, я поднимаюсь наверх. И больше ничего подозрительного по дороге не нахожу. Тем хуже. Тот, кто не таился, оставил бы больше следов. А один случайный намёк говорит лишь о промахе человека, который старался не светиться…

Ну что ж, будем настороже, да?

Да.

Лестница на чердак скрежещет, когда я ставлю на неё ногу. Она держится только на одном дюбеле, поэтому ходит ходуном и долбится о проём при каждом перемещении центра моей тяжести, пока я поднимаюсь по ней. На чердаке пахнет старым пыльным деревом и розой ветров.


Всё происходит, конечно, совсем не так. Никакая дама не визжит и не роняет сигарету. Нет толстощёкого суетливого швейцара. Вот охранники, те — да, присаживаются, дёргая из‑за пазух пистолетики. Покойников, нажравшийся китайских пельменей, умирает совсем не грациозно — валится вперёд как мешок с дерьмом и тычется мордой в плитку. Удивительно, что его огромное пузо при этом не лопается, как воздушный шарик, орошая охранников пережёванным фаршем, икрой и водкой.

Всё. Теперь быстро разобрать и упаковать в футляр винторез и — ходу отсюда…

Лестница… Хорошо, что она вот такая — держится на одном ржавом дюбеле и раскачивается и бьётся при каждом движении. А иначе не услыхать бы мне ничего. Ребята, которые сейчас поднимаются по ней, — это, конечно, мальчишки, забравшиеся в брошенный дом поиграть в казаки — разбойники.

Одним движением хватаю из открытого футляра "Гюрзу" и сую в ладный накладной карман изнутри куртки.

На рефлексах и на цыпочках добегаю до люка шестого этажа и дёргаю крышку…

Эй!..

Дёргаю ещё раз.

Но она не подаётся. Слышно, как брякает навешенный со стороны подъезда замок.

Вот так‑то. Закрыли чердак снизу, навесили замочек на мою судьбу. Да если бы и открыт был… Наверняка, во дворе меня ждёт пара мальчишек с рогатками.

Ну вот, вот, "предчувствия её не обманули…"

Эх, что же я сразу‑то не проверила! А ведь повод озаботиться был, нервы‑то зудели. Дура, дура, идиотка!

Крышка люка над первым подъездом, заботливо мною прикрытая, нерешительно приподнимается, подпираемая снизу какой‑то палкой.

Отпрыгиваю и падаю за кирпичный вентиляционный столб, впопыхах выставляю рядом зеркальце, ловлю в него противоположный конец чердака. Достаю сотовый, включаю, набираю Сапога.

Телефон, кажется, бесконечно надрывается долгими гудками, а майор Сапоженко не соизволит преклонить ухо своё к моему призыву. Наконец, на миллионном гудке, наступает гробовая секундная тишина, а потом доносится аппетитное чавканье и такой знакомый бархатистый баритон:

— Угу, в эфире.

Гера спокоен как удав. Как всегда.

— Гера! — "ору" я в трубку звонким шёпотом. — Гера, мне конец!

— У?

Что за "у"?! Ты пьян, мой хороший?