Циркач сделал барабанам и бубнам знак замолчать. Расширив глаза, он издал громкий клич, разбежался и, весь как-то подобравшись, проскочил между щетинившимися клинками.
Я зажмурился от страха. Ошибись он хоть немного, и тут же со всех сторон в него впились бы острые, как мечи, ножи. Он прыгал трижды.
— В исполнении взрослого этот номер не так интересен. В исполнении ребенка это захватывающее зрелище! — объявил он и взмахнул рукой.
Снова вышла девочка с косичками и поклонилась публике. Ножки в черных тапочках топтались на земле, неровной от гальки. Губы у девочки подрагивали.
— Я здесь, дочка! — тихо сказал циркач, ободряя ее, но в глазах его застыло напряжение.
Девочка крикнула, как отец, разбежалась и пролетела через пылающее кольцо клинков. Вокруг стояла глубокая тишина. Никто не успел даже захлопать. Девочка прыгнула еще раз, так же легко, как и в первый раз, с улыбкой на лице. На третий раз у всех одновременно вырвался крик ужаса. Девочка упала, зацепившись ногой за один из ножей.
Все с криком, толкая друг друга, бросились к обручу. Циркач, подняв девочку, снял с ножки черную туфельку. Из раны струйкой бежала алая кровь.
— Ничего страшного! Сейчас приложу пластырь, и все мигом пройдет!
Он посыпал рану черным порошком, останавливающим кровь, и передал девочку на руки женщине — видно, своей жене. Та понесла ее к лодке, стоявшей неподалеку на одном из узких боковых каналов. За ними гурьбой побежали ребята. Представление еще продолжалось, но у меня просто не хватило бы духу его смотреть, и я тоже побежал за ними. Спустившись к самой воде, я заглянул в лодку.
Девочка сидела, прислонившись спиной к навесу. Ее большие черные глаза не отрываясь смотрели на рану, залепленную пластырем. Кровь уже не шла, но нога время от времени вздрагивала, и девочка морщилась от боли.
— Очень больно, доченька? — спросила женщина, светившая лампой.
Девочка зажмурилась, сильно помассировала ногу и покачала головой.
— Ничего, мамочка! Иногда только чуть-чуть дергает…
Через силу улыбнувшись, она обняла одной рукой мать, но тут же снова сморщилась от боли, и лицо ее покрылось испариной.
Стоять здесь дальше было неловко, и я вернулся на рынок.
Представление уже кончилось, и все разошлись. Тут только я сообразил, что, с тех пор как я ушел, прошло очень много времени, и побежал в кофейню. Однако моего знакомого студента там уже не было. Определив направление по верхушке засохшего дерева банг[5], которое приметил раньше, я бросился к тому месту на канале, где стояла наша джонка. Джонок продотряда нигде не было. Я побежал вдоль берега, втайне надеясь, что они только что отошли и их еще можно догнать.
Было уже совсем темно. Огоньки фонарей на канале становились все реже и реже. Рынок тоже опустел. Я забрался на груду кирпича и смотрел вдаль, на волны канала, в которых отражались и плыли звезды.
Какая-то женщина с ведрами спустилась к воде. Она долго смотрела на меня и вдруг спросила:
— Не ты ли мальчик из продотряда?
— Это я, я! А где они, тетя?
— Господи, да где же ты был, ведь тебя по всему рынку искали! Когда еще уехали! Отчалили, как только начался отлив. — Женщина сочувственно поджала губы. — А может, приказ им был такой, уж больно спешили!
— А вы не знаете, куда они пошли?
— Да ведь дело военное, откуда мне знать! Постой, а сам-то ты разве не знаешь? Они что же, раньше тебе ничего не говорили? У тебя кто там, в продотряде, отец, мать?
— Нет, никто. Просто я ехал вместе с ними… Я потерялся во время эвакуации, а они меня подобрали.
— Вон оно что! Тогда понятно, у всех свои заботы. Не надо было опаздывать!
Я готов был заплакать.
Целыми днями я слонялся по берегу в надежде встретить знакомых из продотряда: а вдруг кто-нибудь да вернется! На ночь я забирался под столы для рубки свиных туш. Женщины на рынке прозвали меня «эвакуированным».
Рассказывали, что раньше рынок здесь собирался только по утрам. Но вот уже больше месяца как торговали весь день, а иногда и вообще расходились только часам к десяти вечера. Маленькое селение, лежавшее на пересечении трех каналов, стало сейчас очень многолюдным. Сюда приходили джонки с беженцами из Сайгона, Тиензианга, Хаузианга[6]. На рынке появились женщины в нарядных шелковых одеждах. Они закрывались от солнца зонтиками и опасливо оглядывались, боясь запачкаться. Кошельки их были туго набиты деньгами, но они подолгу торговались, ворчали и в конце концов платили гроши. Только и слышно было, как они жалуются друг другу на то, что здесь нет пищевого льда и пресной воды для купания. Когда я проходил возле их лодок, они готовы были меня съесть.
— Эй ты, ступай-ка отсюда, да поживее! — кричали они. — Небось ищешь, что плохо лежит?
Я чуть не плакал от обиды. Конечно, если бы кто-нибудь из знакомых сейчас меня встретил, ни за что бы не узнал. Глядя с мостков в воду на свое отражение, я сам с трудом себя узнавал. Глаза ввалились, волосы отросли и висели спутанными космами, шея стала тонкой, как у журавля. Из-под грязной, с чужого плеча, куртки виднелись обтрепавшиеся, с длинной бахромой брюки.
Я не отказывался ни от какой работы. Торговкам рыбой я подносил корзины и менял в садках воду.
— Мальчик! Поднеси-ка мне связку сахарного тростника! Эй! Принеси-ка мне из лодки корзину креветок!.. Беги к каналу, лови мой шест, а то сейчас уплывет… — то и дело слышал я.
Кто давал мне пригоршню риса, кто — кукурузный початок.
Начинался дождливый сезон сорок шестого года. Здесь, в крае соленой воды, в западной части Намбо[7], дождя ждали с нетерпением. Дождь приносил пресную воду для питья, воду для полей, но, самое главное, дожди в этой болотистой местности могли надолго задержать наступление врага.
Чем меньше времени оставалось до начала дождей, тем невыносимее становилась духота. Солнце палило так, словно извергало на землю огонь. Лишь к ночи, да и то редко, со стороны Сиамского залива прилетал слабый ветерок. По вечерам местные жители выносили циновки на берег канала — там было прохладнее и оттуда были хорошо видны многочисленные лодки беженцев и воинские транспортные джонки.
Позднее всего засиживались в харчевне. Иногда и до часу, до двух ночи там горел свет и то и дело раздавались громкие голоса и смех.
Глава IIВ ХАРЧЕВНЕ ТОЛСТУХИ
Я часто забегал в эту харчевню, хозяйку которой все здесь звали Толстухой. Я все надеялся, что старый лоцман или кто другой из знакомых когда-нибудь обязательно заглянет сюда. И потом, в харчевне всегда можно было услышать новости: что случилось в окрестностях, что происходит на ближних фронтах, а кроме того, здесь часто рассказывали захватывающие, невероятные истории о колдунах и магах.
Это была маленькая, покосившаяся хибарка на берегу канала, под огромным деревом гао[8]. Крыша из пальмовых листьев давно прохудилась, и днем на столах прыгали яркие солнечные зайчики, а вечерами в рюмках с вином купались зеленоватые звезды.
Харчевня славилась по всей округе хорошим вином и вкусным жарки́м из мяса диких зверей и дичи. Об этом жарком старики, почти рыдая от восторга, говорили, что от одного его кусочка человек сразу молодым становится и во всем теле у него появляется необыкновенная сила. Сюда ходило много народа.
Хозяйка харчевни была женщина славная и приветливая. Правда, ни для кого не было секретом, что при всей своей доброте и незлобивости она своего не упустит и ущерба не потерпит.
И вот однажды, совершенно неожиданно, эта женщина сказала мне:
— Ты все равно как пес бродячий. Живи у меня — поможешь иной раз по мелочам, зато я тебя поить-кормить буду. Ну, а насчет платы… — замялась она, — так ведь не в слуги же я тебя нанимаю! Ты мне вместо родного будешь, а меж своими какие счеты!
Я не знал, что ей ответить, и долго молча смотрел на канал, на мелькавший там, почти у самого горизонта, белый парус. Потом я оглянулся в ту сторону, где остался мой родной город, но ничего не увидел, кроме плывших по небу за полями огромных, как горы, облаков. Что будет со мной завтра — этого я не знал. Где я буду жить, если откажусь от предложения хозяйки харчевни? И я решился.
— Спасибо, — сказал я. — Спасибо, я буду жить у вас.
Так я стал подавальщиком в харчевне у Толстухи.
— На́ тебе деньги, пойди постригись! — тут же велела Толстуха.
Она достала из заколотого булавкой засаленного кармана блузки деньги и, выбрав подходящую монетку, сунула ее мне.
Когда я вернулся в харчевню, она уже что-то шила, склонившись над корзиной с обрезками разной материи.
— Померяй-ка, это тебе…
На черных кусках шелка, отрезанных от ее старых брюк, оставалось сделать два шва, и короткие, чуть ниже колен, штаны для меня были бы готовы. Я быстро примерил — оказалось, что скроено слишком широко.
— Возьми-ка мое душистое мыло и сбегай на берег, помойся. Вернешься — и можешь надевать новые брюки! — ласково сказала Толстуха.
Она и потом всегда разговаривала со мной ласково, но каждое ее слово звучало как приказ.
Вымывшись, я поспешил надеть свою обнову. Толстуха, прищурившись, смотрела на меня и, довольная, улыбалась.
— Ишь какой ладный! Такой чистенький только и может служить гостям, а будешь грязнулей, не ровен час и в голову бутылкой запустят! Даже с лица изменился… Ты читать-писать хоть немного умеешь?
— Умею, я семь классов прошлым летом кончил…
— Да ну? Вот молодец! Небось всего-то лет четырнадцать, а уже такой грамотный! Да, не повезло тебе, тяжелое сейчас время, где тут учиться! А где же твои родные: мать, отец?
— Далеко… — нехотя ответил я.
Она не стала меня ни о чем расспрашивать. Очень скоро я оценил это ее качество. Моя хозяйка оказалась достаточно умной или, во всяком случае, умудренной жизненным опытом, чтобы почувствовать, когда лучше и промолчать.