В фиордах, где не заходит солнце — страница 6 из 25

Я и сам заядлый охотник, знаю, что они порой лезут куда не следует. Однако с фотолюбителями не идут ни в какое сравнение. Таскаешь с собой аппарат лишь затем, чтобы грохнуться вместе с ним где-нибудь. Хорошо еще, если не свернешь шеи. А на мне, кроме фотокамер, бинокля, бокса с телеобъективами и пудовой киноаппаратуры, еще и ружье, чтобы пугать птиц. Не стрелять, нет! Пугать. Вот уж если сорвусь отсюда вместе с сыпучей каменной лавиной в волнующееся далеко внизу море — то-то шуму будет!

Весь склон, по которому я взбираюсь, порос розоватой травкой, шапками мхов, пестреет от цветов и шляпок сыроежек. А кроме того, тянутся пряди шерсти овцебыков, по-латыни — Ovibos moschatus. Склон, по которому я лезу чуть ли не на четвереньках, для этих животных — сущий пустяк. Они слонялись по кручам вдоль и поперек, терлись боками о камни и натрусили шерсти.

Светятся маленькие синие чашечки цветов, словно голубые огоньки. И шляпки сыроежек — красные, желтые, коричневые — тоже кажутся цветами. Если уж на Шпицбергене зеленеет где-то травка, то грибов в этом месте необорно. И не только сыроежек. Тут и синяков предостаточно.

А по траве и грибам, как осенняя паутина, серовато-бурые нити — волосы, а то и целые пряди шерсти овцебыков. А уж и мягкая, а уж и упругая! И нежная-нежная… И длинная — пряди до метра и больше. Собираю, заталкиваю в карман. Сую, сую, а все словно ничего там нет. И не весит ничего. Будто карман совсем пустой. А сунешь руку — вроде погрузил ее в мягкое и нежное тепло.

Анатолий Чапчай, который колдовал сегодня у мотора нашего бота, рассказывал: «Столько этой шерсти насобирал, что сам напрял нитей и связал свитер для дочки. Чудесная вещь получилась. Уж на что в Ленинграде бывает сырая стужа, а под овцебычью шерсть не проникает. Легко и тепло».

Облюбовали они, наверно, этот склон — шерсти полно. Я внимательно осматриваю дали — вдруг увижу! К сожалению, пусто. Следов много, целые тропки во мху протоптаны, и шерсть везде клочьями, а самих овцебыков нету.

Далеко внизу, почти у самой полосы прибоя, волоча облезлый хвост, трусит песец. Разглядываю его в бинокль. Вот остановился, сел, задрал морду. Наверно, тоже увидел меня, потому что пыряет в какую-то щель между камнями и мгновенно скрывается с глаз.

А птичий гомон все ближе.

Скоро дорогу мне преградит почти вертикальная каменная стена, на которую уже не взберешься.

Из облака, зацепившегося за зубцы птичьего замка и застрявшего здесь, моросит смесь снега с мелким дождичком. Все равно лезу вперед, волоку свою аппаратуру. Пусть туман, пусть дождь, а вдруг что-нибудь получится? Даже зло берет: фиорд тут и там сверкает слепящими солнечными заплатами, небо над ним ясное, а здесь такая мгла. Уцепилась туча и стоит.

Долез. Дальше пути нет.

Прижавшись животом к валунам, смотрю в бинокль. Чайки никакого внимания на меня не обращают. Сидят себе на еле заметных карнизах у своих гнезд, кричат, взлетают, ссорятся между собой.

Меняю оптику, ищу кадр. Эх, досада! И через самые лучшие объективы ничего путного не видать.

Спускаю предохранитель и бахаю вверх из ружья. На какое-то коротенькое мгновение птичий базар умолкает. Потом лавиной, врассыпную чайки срываются в небо. Сбиваются там в плотное облако и только тогда снова начинают кричать… Но вот галдящая туча как бы расползается в воздухе, редеет, птицы вновь возвращаются к своим гнездам.

Щелкаю и щелкаю затвором — ловлю их в небе, надеюсь: вдруг повезет, вдруг что-нибудь да выйдет. И наконец бреду вниз.

Потом, выбрав дом, окна которого еще целы, мы разжигаем в печи огонь, усаживаемся у очага, тепло которого грело и утешало многих людей, живших здесь долгими северными ночами, открываем банки с консервами, режем хлеб… В сени нашего дома заглядывают пуночки — целая тройка. Чирикают, перепархивают, попискивают. Одна даже какую-то трель выводит. Мы для них — пустое место. Этот дом уже принадлежи! им. Мы только гости. Пришли и скоро уйдем.

Северный ветер нагоняет волну. Она все выше. Бот наш, стоящий у пирса, встает на дыбы и проваливается вниз. Разгулялось море. Надо торопиться домой. Такие волны поднялись, что того гляди и через каютку нашу перехлестывать начнут.

4

— Ну и цветов! Ногу поставить некуда. Не топтать же их…

Грохот мотора умолк, поэтому можно поговорить. Добравшись до вершины горушки, вездеход остановился. Мы вылезли из него. Радуемся яркому свету солнечного дня, усевшись на больших валунах.

— Это что, теперь их уже меньше. А вот когда сходит снег, тут же действительно — сплошь. Вся земля покрыта. Господи, как цветут! На что уж у нас, на Украине, когда степь по весне цветет, много их, но такой красоты, как здесь, не видывал…

Не может успокоиться мой собеседник. Там, где цветы красуются на каждой полянке, в любом палисадничке, люди о них говорят менее восторженно. А здесь… Истоскуются за долгую зиму и, увидев такое разноцветье, не могут нарадоваться.

Тарас, водитель вездехода, встречает на Шпицбергене уже третье лето. Три полярных ночи прожил на архипелаге. Он механик из Пирамиды. С ним и еще несколькими парнями ползем мы сейчас на вездеходе через каменные осыпи к водопаду. Все вверх и вверх. Забрались на гору и остановились полюбоваться озерцом, синеющим в ложбине.

Две белые ездовые собаки расположились около нас и часто дышат, вывесив розовые языки. Очевидно, им жарко.

— Ишь запарились… Вам бы на Украине пожить, знали бы, что такое жара…

Тарас наклоняется и ласково поглаживает лежащего у его ног пса. Тот метет хвостом и, словно щенок, заваливается на бок — доволен.

Собаки распластались на земле, тяжело и часто пыхтят. Даже завидки берут — вот бы и нам стащить с себя одежку, развалиться на мелких камешках, понежиться на теплом солнышке. Попробовали было, сняли куртки, рубахи, а пахнуло ветерком, и сразу кожа гусиными пупырышками пошла — ветерок-то ледяной. Это тебе не Паланга или другой какой курорт. Шпицберген. Натягиваем куртки — ив вездеход. Поехали дальше.

Перед нами ледник. Эльза называется. Так себе ледничок, местного значения. Небольшой, не сравнить с величием расположенного неподалеку глетчера Норденшельда. Тот и на картах отмечают. А Эльза — скромный ледяной островок. Но уже который год поит Пирамиду. Под Эльзой — грот, а из него вытекает ручеек чистейшей ледяной воды. Его тут же направляют в трубу. Труба обшита поднятым на подставки километровым утепленным деревянным коробом, чтобы вода не замерзала зимой. Это и есть пирамидский акведук. Правда, Эльза капризна, как всякая женщина. Иногда воды — в избытке, а иногда, особенно если прижмет мороз, совсем скупо… Поэтому пирамидные прокладывают новый водопровод — из того голубого озерка в ложбине, которым мы только что любовались. Оно не промерзает, и воды отсюда можно будет брать сколько угодно.

Снова ревет мотор. Спуски, подъемы, опять спуски. И все по осыпям.

Там, где камни не сплошь покрывают землю, пробивается травка и цветут, цветут, цветут северные цветы. Все недолгое северное лето будут голубеть они в тех местах, куда попадают солнечные лучи и которые прикрыты скалами от леденящих ветров.

Лишь на первый взгляд мертва земля Шпицбергена. Ботаники насчитывают на архипелаге полтораста видов цветущих растений, около двухсот видов мхов и лишайников. Только деревьев не встретишь.

Говорят, правда, что есть кое-где «леса» — карликовая береза да ползучая ива — в лучшем случае достигают они сантиметров тридцати. Но мне эти «рощи» видеть не довелось.

Читал я, что летом на Шпицбергене собирается до семидесяти видов птиц. Из насекомых же только комары, гнус да мухи. С комарами встречался дважды, а муха проживала в моей собственной комнатке, между оконными рамами. Я ее даже сладкой водичкой подкармливал, как раритет. Ко времени моего отбытия со Шпицбергена она еще жужжала.

Млекопитающих здесь негусто: белые медведи, северный олень, овцебыки, песцы, немного леммингов. Говорят, что вспугивали белого зайца. У берегов — нерпы, иногда заглядывают дельфины, нарвалы.

Посещают здешние воды и моржи, и гренландские киты. Увы, они большая редкость.

Дорогу нам преграждают ручейки, ручьи, потоки, полные мутной водой. Вода несется как бешеная, даже звон стоит, так она стремительно рвется вниз, к морю. Когда останавливаемся и глушим мотор вездехода, слышно, как погромыхивают камешки, которые увлекаются потоками по дну.

— Лунная тишина, — задумчиво тянет Тарас.

Если на Луне тоже бегут ручьи, порхают белокрылые пуночки, насвистывающие свои нехитрые песенки в россыпях камней, тогда здешняя тишина, вероятно, и впрямь похожа на лунную.

В летний северный полдень, когда с ледников тянет холодный ветер и нет никаких восходящих от прогретой земли токов воздуха, взгляд достигает бог весть каких далей. А каждый звук здесь — журчание ручейка, грохот отколовшейся подтаявшей льдины, посвист ветерка или песня пуночки — не сливается с другими звуками, все отдельны, все сами по себе. И доносятся они из дальних далей, за километры. Потому и начинает иногда чудиться, что ты действительно где-то в ином, непривычном тебе мире. И одновременно его стерильное сияние, резкость красок, звуков кажутся какими-то знакомыми, на что-то похожими, словно все это уже видено, слышано — то ли на картинах Чюрлёниса, то ли в мечтах, столь же прозрачных и призрачных.

И даже какая-то непонятная тоска сжимает сердце… Переправиться через ручей иногда довольно сложно. Приходится мотаться вдоль берега, пока не найдешь местечка, где удобно съехать, где явно преодолимый брод. А вода мутная, несется стремительно, дна не видно, и угадать подходящую глубину можно лишь по крутизне берегов да ширине разлива.

Но ему хорошо — он железный. Перебрался и урчит себе на другом берегу, ждет.

А вот Бельчию с его приятелем, таким же ездовым псом, перебраться куда сложнее. Бегают по тому берегу, мечутся, вода несется глубокая, стремительная… Но ведь люди уже ушли и долго ждать не будут. Надо к ним!