В глубине Великого Кристалла. Все произведения цикла — страница 159 из 165

Стрелок

Глава 1

Маму я, конечно, не помню. Снится иногда, но туманно, отрывочно, и лица не разглядеть…

Мы жили в поселке Рудаково рядом со столицей. Дом был наш собственный, небольшой, одноэтажный. Он сгорел, когда мне было полтора года. Мама погибла от угарного газа, а меня сумели вытащить. Отец в это время был в командировке.

После пожара отец снял квартиру в столице и мы жили там с тетей Анютой, которая ведала нашим хозяйством (она была нам все равно как родная). А через полгода отца арестовали. С тетей Анютой мы вдвоем жили еще полгода, потом у нее случился сердечный приступ (она пожилая была), ее уложили в больницу, а меня отправили в дошкольный детский дом, в Заозерные Сельцы. И обратно тете Анюте не отдали. Мол, не имеет она на меня права, по документам-то совсем чужая. Говорят, сперва я ревел отчаянно, Ну, а потом, что делать, привык постепенно… Тетя Анюта навестила меня только через год (раньше не могла разыскать). Я эту встречу запомнил хорошо, был мне уже четвертый год. И тетю Анюту узнал сразу. Мы сидели рядышком, и я все повторял: "Возьми к себе. Возьми обратно…" А она говорила, что обязательно, только вот сперва надо выхлопотать документы, поэтому мне придется немного потерпеть. А когда, уходила, сказала мне очень отчетливо: " Гришенька, ты пока маленький, но одно тебе надо запомнить крепко, как большому: твой папа ни в чем не виноват. Ты это знай на веки вечные. И не верь никому, кто будет говорить другое. Запомнил?"

И я сказал: «Да». И запомнил. И решил, что теперь буду каждый день ждать тетю Анюту.

Но тетя Анюта больше ни разу не пришла в детский дом. Мало того, она и к себе домой не вернулась. После той нашей встречи она поехала в столицу и пропала. Так мне сказали потом, когда подрос.

В том, в первом, детском доме было не так уж плохо. Взрослые нас почти не обижали, лупили редко и не сильно, случались всякие праздники, летние поездки на дачу, где лес и речка… Была у меня подружка, Валя Капустина (она никогда не звала меня «Дуня», только "Гришечка"). Но потом ее перевели в другой детдом. Вот слез было… Я вообще был слезливый пацаненок. Может, потому, что сидела во мне вечная (хотя и самому не всегда понятная) тоска по родному дому, а может, просто характер такой. Близко сдружиться ни с кем не умел, а, если обижали, начинал хныкать, а то и ударялся в громкий плач. ("Маргарита Ивановна, Дуня опять ревет непонятно из-за чего…") Но бывало и так, что доведенный до большой злости, я кидался на обидчиков. "Зоя Игоревна-а! А Седой распсиховался, на всех махается табуреткой!"

Так и жил. В семь лет перевели в детдом-интернат со школьным обучением. Там стало хуже. Особенно сперва. Большие ребята помыкали нами по-всякому. И не пикнешь. Если пожалуешься, потом еще хуже будет, да и от воспитателей вместо защиты лишняя нахлобучка. Было, конечно, и хорошее. Праздники там всякие, походы в цирк и в театр, а особенно – библиотека. Но свою любовь к чтению я никому не выказывал, а то задразнят, да и "библиотечных отсидок" не будет. В третьем классе подружился я с Владиком Егоровым и Митей Кравцовым. Но у Владика появились приемные родители, увезли в Канаду, а у Мити открылась болезнь под названием «лейкоз», отправили его в больницу, и больше он не вернулся. А у меня в ту пору, кстати тоже появилась болезнь, название я забыл. Чтобы не помер, научили самого делать себе уколы (чтобы не страшно было, говорили не «укол», а "инъекция"). Но это было не долго. Появился новый директор интерната, Михаил Гаврилович, худой высокий дядька с рыжими от курева усами и басовитым (сперва казалось – грозным) голосом. Первым делом выгнал нескольких воспитателей, любивших распускать руки, а также перевел в другие интернаты и училища больших парней, которые вместе с этими воспитателями правили в интернате по своим законам. Затем устроил повальный медосмотр с помощью каких-то очень опытных врачей. Больных оказалось много, зато мне сказали, что опасной болезни у меня нет, и наша горластая тетка-врач со свистом вылетела с работы. Правда, наша Клизма Крысовна осталась. По-прежнему, если я на самоподготовке не решал задачки, а рисовал кораблики или мастерил бумажных голубков, она хватала меня за шиворот и волокла в директорский кабинет.

– Михаил Гаврилович, у меня сил нет! Опять бездельничает! Его надо в интернат для олигофренов!

– Та-ак! – грозно говорил директор. – Ладно, в тот интернат пока подождем, у них нехватка мест, а под арестом пусть посидит! В библиотеку его!

Если там была Галина Павловна, наша библиотекарша, она хитро улыбалась мне, давала переносную лампочку, и я забирался в дальний уголок за стеллажи, в таинственный запах книжной пыли. А часто я сидел совсем один. И это было самое лучшее время жизни. Мое … Не обязательно я читал. Бывало, что просто думал о всяких вещах и делах. Иногда – о том, как окажется на свободе и отыщет меня отец. Я ничего о нем не знал, но рассуждал так: есть же он где-то на свете! И не может он забыть родного сына!..

Один раз Гнида опять привела меня к директору, и он сурово сказал:

– Оставьте нас. Я поговорю с ним один на один.

Гнида с удовольствием оставила (может, надеялась, что я получу ремня). А Михаил Гаврилович сделался какой-то другой, озабоченный и печальный.

– Вот что, Григорий Климчук. Есть дело, о котором обещай молчать… Обещаешь? Иначе сильно подведешь меня.

Я ничего не понял, но сразу закивал: обещаю, мол, изо всех сил.

– Перед ужином, в семь часов, выйди на двор, в дальний конец, за гараж. Там за забором будет стоять мужчина в коричневой куртке, он тебя окликнет. Есть у него к тебе разговор. Только не долго… Понял?

Я опять закивал. Расспрашивать не посмел и до вечера изводился от ожиданий и догадок.

Была осень, октябрь, в семь часов уже стемнело, но по ту сторону решетчатого забора, на улице горела на столбе лампочка. Вокруг нее реяли дождинки. Я вздрагивал. От столба отделился (словно полоска тени) человек, сказал негромко:

– Гриша Климчук?

– Ага… – выдавил я и даже икнул от волнения.

– Возьми пакет. Это письмо от твоего папы. Я не могу сказать, где он сейчас, но ты знай: с ним все в порядке. Он помнит про тебя. Остальное в письме. Старайся никому не показывать его… – Сквозь рейки забора мужчина протянул мне конверт и сразу ушел, потерялся в сумерках.

Я почему-то завсхлипывал. Затолкал письмо под куртку, под рубашку, под майку, к самому телу. И побежал в школьный корпус. Оглянулся в коридоре, поскребся в библиотечную дверь. Я редко приходил сюда "по своей воле" (чтобы не разоблачили), но сейчас попросил Галину Павловну:

– Можно, я посижу до ужина? Очень надо!

– Посиди, голубчик. Я никому не скажу.

За стеллажами я засветил переносную лампочку.

Конверт был белый, без надписи. Я все еще вздрагивал. Надорвал уголок, сунул палец, рванул. Вытащил сложенный вчетверо лист. Он был голубоватый, линованный.

Отец писал небольшими, но четкими, почти печатными буквами. (Я уже потом подумал: может, он боялся, что я неважно читаю, и старался, чтобы я разобрал все до последнего словечка?)

Вот, что было в письме.

"Здравствуй, Гришенька!

Здравствуй, мальчик мой любимый.

Прости, что я не могу написать, где я теперь. Но я жив и здоров. Придет время, я тебя обязательно найду, и мы будем вместе. Это я обещаю.

А пока я тебя прошу: помни, что у тебя есть папа. И вообще старайся не забывать все, что помнишь хоть самую капельку. Может быть, даже вспомнишь маму. Она тебя очень любила.

Я каждый день вспоминаю, как мы жили вместе. Как ты любил ездить у меня на плечах.

А еще ты любил играть с рыжим котом Юшиком, бросал на пол бумажные шарики, Юшик прыгал за ними, а ты хохотал…"

(Я сразу вспомнил кота с торчащими, как иглы дикобраза рыжими прядками. Они были колючие на вид, а на самом деле мягкие. Юшик любил забираться ко мне на постель и укладываться в ногах. Что с ним стало?)

Еще помню, как мы встречали Новый год, последний, когда были вместе. Губить живую елочку не хотелось, и мы с мамой купили маленькую искусственную. Я соорудил для нее специальную полку высоко на книжном стеллаже. И даже сочинил песенку:

В лесу нашли мы ёлочку

С искусственной хвоёй.

Поставили на полчку,

А дальше – ой-ёй-ёй…

Ой-ёй-ёй – потому что Юшик прыгал внизу, как сумасшедший, и подвывал от досады, что ему не удается цапнуть игрушки. А ты сидел у мамы на руках, слушал песенку, смотрел на кота и смеялся.

Мама тоже смеялась. Сначала она спорила, что надо петь не «хвоёй», а "хвоей", но я ее убедил, что так будет нескладно. Она согласилась и стала тоже петь, но не как я, а на мотив своей любимой песни «Уралочка». И даже Юшик успокоился. Не помнишь?"

(Этого я, разумеется, не помнил. Мне же было тогда чуть больше года. Но я вспомнил гимн спортивного клуба «Уралочка», его иногда исполняли по телевизору, если показывали соревнования. «Уралочка» была знаменитая, часто выступала на общеимперских турнирах. А слова такие: "Полощут флаги яркие, и шум со всех сторон, выходим из-под арки мы опять на стадион…" Ну, или что-то похожее, точно не помню. Главное, что мотив подходил. И я потом повторял песенку про елочку с этой мелодией очень часто. Но только про себя, конечно…)

"Мы с мамой очень любили тебя, мой хороший. Мы звали тебя, Гришенька, Гришук и доварились, что когда подрастешь и, может быть, начнешь стесняться слишком ласковых имен, станем звать тебя Грин. Есть такой замечательный писатель. Постарайся найти его книжки и прочитай. Не поленись.

Целую тебя и обнимаю.

Твой папа".

Я не поленился. Прочитал письмо несколько раз, опять спрятал его, вытер слезы. Выбрался из-за стеллажей и тут же попросил у Галины Павловны что-нибудь писателя Грина, которого читал и до этого. Теперь хотелось не здесь читать, а взять с собой. И она дала мне книжку "Гнев отца", где оказалось несколько рассказов, которых я еще не знал. А в рассказе, по которому названа книжка, не было никакого гнева, а только отцовская любовь… И я читал – будто переговаривался с отцом…

А потом (я уже рассказывал про это) директор подарил мне "Алые паруса".

Я старался никому не показывать эту книгу, читал в укромных уголках. И только от одного мальчишки не прятался. Это был семилетний пацаненок по прозвищу Пузырек. Появился в интернате он недавно (первоклассник же) и часто ходил с мокрыми глазами. Наверно, вспоминал свой дом (как я когда-то). Отец у него спился и умер в больнице, мать посадили за воровство, а он загремел вот сюда. И хотя на воле жизнь у Пузырька была не сладкая, он все равно тосковал по ней…

Был он затюканный, тощий, большеротый, ни на какой пузырек не похожий. А прозвали его так потому, что на губе у него часто вскакивал белый волдырик и потом лопался… Однажды я распинал по сторонам двух третьеклассников, которые прискреблись к Пузырьку на перемене (сам-то я был уже в пятом). И он потом смотрел на меня, как преданный щенок. Но не липнул, только иногда выжидательно так улыбался со стороны. Нельзя сказать, что меня это радовало, казался он каким-то слишком уж хлипким и унылым. Но однажды я увидел, как он роняет слезы в раздевалке за вешалкой, и он меня увидел, и глянул будто через жидкие стеклышки. И прикусил губу с пузырьком. Я спросил "ты чего", а он только шмыгнул носом и головой мотнул. Наверно, и сам не знал «чего». Как объяснишь, если тоска? Тогда я сказал:

– Пойдем.

Привел его в спальню, посадил рядом на койку, а дальше… Я сам не знал, что делать дальше. И спросил:

– Хочешь, книжку почитаю?

Он закивал (даже брызги полетели с ресниц). Я достал из-под матраса книжку, увел Пузырька в библиотеку за стеллажи и там стал читать в полголоса "Алые паруса". Он слушал, приоткрыв рот. Я думал, он мало что понимает и сидит рядом, потому что со мной ему не так тоскливо, как одному. Но когда я дочитал до половины и надо было идти на ужин, он потрогал языком свой волдырик и прошептал:

– А потом… почитаешь еще?

– Ладно…

Оказывается, он понимал все, как надо, и даже запомнил все имена. Когда «Паруса» закончились, Пузырек опасливо посопел и спросил:

– А Грей взял к себе и к Ассоли Лонгрена?

– Конечно! Он же обещал!

– Тогда хорошо… – И Пузырек заулыбался. Не так, как раньше, а без боязни…

И потом я еще не раз читал Пузырьку рассказы Грина…

Глава 2

А в апреле случилась беда.

Однажды после самоподготовки (это когда делают «домашние» задания), меня окликнули в коридоре: "Клим, тебя Гаврилыч зовет, велел, чтобы немедленно. Ты чего натворил?"

Я ничего не натворил и не ждал плохого. Но Михаил Гаврилович встретил меня сумрачно.

– Садись, Гриша… Даже не знаю, как начать. Плохие новости….

Я начал обмирать, вцепился в сиденье стула. Я почти догадался, о чем пойдет речь. И он понял это.

– Да, Гриша… Папы нет в живых…

Я помолчал, все еще надеясь, что это ошибка, что директор сейчас поправится. Потому что иначе… как я буду жить-то? Ведь все время после письма, я жил надеждой. Она была неотступная, почти как песенка про елочку. Он меня отыщет, возьмет к себе, он же обещал…

Но директор молчал, и я наконец выговорил:

– Почему… нет?..

– Я расскажу… Я не имею права, но… если я не скажу тебе это, больше никто не скажет. А меня здесь скоро не будет…

То, что его скоро не будет, я пропустил мимо ушей – до того ли мне было. А Михаил Гаврилович стал говорить дальше (сидел за столом, смотрел вниз и отражался в большом настольном стекле).

– В общем так… Твоего папу, Юрия Львовича Климчука, обвиняли в заговоре против имперской власти. Думаю, что не против власти он был, а против "Желтого волоса", такая гнусная партия набирала одно время у нас в стране силу. Прямо скажем, преступная… Потом эту партию запретили, только сторонников у нее осталось немало. А твой папа знал про эти дела очень много. Как говорится, владел базой данных. Потому что дело было связано со сложными технологиями, с хранением информации, а он же работал в научном журнале… Эту информацию у него старались добыть, но он ее упрятал надежно. Посадили в тюрьму, он бежал. Скрывался за границей, а недавно вернулся, и его раскрыли. Обнаружили, в общем. Он отстреливался, его ранили, он умер в больнице… Не спрашивай, откуда я это знаю. Но это, к сожалению, правда…

Я не спрашивал. Я отвернулся, лег щекой на спинку стула и заплакал. Директор меня не останавливал. Я плакал долго. Потому что все рушилось в жизни. Впереди теперь не было ничего… Но в конце концов слезы кончились, и я опять услышал Михаила Гавриловича:

– Может быть, хоть немного тебя утешит одна мысль. Что твой отец герой, он дрался за справедливость. Ты вырастешь и разузнаешь про него всю правду…

Я всхлипывал и молчал. Я не хотел вырасти. Я ничего не хотел…

Михаил Гаврилович подошел, погладил по плечу.

– Я понимаю, как тебе тяжело… и как на все теперь наплевать. И это будет долго, да… Но все же послушай совет…

Я шевельнул плечом: какой еще совет? Расти умным, честным, достойным? Зачем?..

– У тебя есть отцовское письмо. Знаю, оно тебе очень дорого. И все же… Я не смею настаивать, но… тебе следовало бы его уничтожить. Если найдут, может быть много неприятностей. Даже трагедий…

И опять я дернул плечом: не боялся я никаких трагедий. Директор сказал:

– Не у тебя. Тебе-то что… У многих людей. У меня в частности, но это не главное. У других… Пойми, я не могу сказать… Я ничего не требую, но все же подумай… Гриша Климчук…


Я потом, конечно, думал, думал, думал… Об отце, о письме. О том, как жить дальше. Жить не очень-то хотелось, но совсем умирать не хотелось тоже.

Надо сказать, что об отце я горевал меньше, чем, казалось бы, должен горевать. Может, потому, что я его почти не помнил. А может, внутри включились какие-то тормоза. Гораздо сильнее была печаль о рухнувших надеждах на будущее: никогда не будет у меня родного дома, родных людей… Но вскоре планы на будущее появились опять. Уже совсем другие. Такие, о которых я думал, стискивая зубы.

Я вырасту! Назло всем врагам! И разузнаю про отца всё-всё, всю правду. И напишу книгу про то, какой он был герой. Я даже знаю, какое будет название. "В лесу нашли мы елочку…"! По строчке из песни, которую он пел мне в забытом детстве…

В общем, впереди опять что-то засветилось… Но меня грыз постоянный страх из-за письма. Почему в нем какая-то опасность? Почему могут пострадать какие-то люди? В том числе и директор… Может, пойти, расспросить? Но я не решался. А вскоре у директора начались неприятности.

Его куда-то вызывали, чем-то грозили (ходили такие слухи). Стали появляться всякие комиссии. Нас приводили в кабинет, задавали вопросы. Не делал ли Михаил Гаврилович с нами что-то плохое. Многие таких вопросов просто не понимали. А кто понимал, плевался в ответ, потому что директор делал нам только хорошее. Но на плевки и грубости спрашивающие тети и дяди не обижались, продолжали беседу как ни в чем не бывало. Обещали награды за "обдуманные ответы". Кое-кто, наверно, купился…

Я стал бояться еще сильнее. Вдруг у меня найдут письмо и оно добавит директору всяких бед? Да и мне заодно… Я перепрятывал его в разные места, но все они казались ненадежными. Я носил его под майкой, но казалось, что бумага подозрительно шуршит.

В конце концов я струсил окончательно. Решил, что надо от письма избавиться навсегда. Ночью я ушел в туалет (будто приспичило), заплакал, перечитал письмо последний раз и разорвал его на мельчайшие клочки… Но у меня не хватило духу бросить крохотные бумажки в унитаз и смыть их. Это было бы уже не подлостью, а сверхподлостью. И я, давясь слезами и бумагой, сжевал, сглотал изорванное письмо и запил водой из умывального крана.

Я утешал себя, что помню письмо наизусть до последней буковки и не забуду никогда в жизни. Но все равно гадостный осадок остался у меня внутри. Как от ржавой, пахнувшей хлоркой воды…

А директора убрали. Я не знаю, что с ним стало. Просто он однажды не появился на работе. Его заместительница – похожая на квашню, пугливая Елена Маркеловна – потерянно бродила по интернату и вздрагивала, когда ей задавали вопросы. Потом появился новый директор. Его сразу прозвали Майором. Кто-то пустил слух, что раньше он был ментухаем. Он был прямой, тощий, с колючим лицом и кашляющим голосом. Ходил в пиджаке, похожем на мундир. Стал заводить порядки, как в кадетском корпусе, велел каждый день заниматься строевой подготовкой, и всех, даже малышей, сажали теперь не в библиотеку, а в настоящий карцер.

Клизма Крысовна расцвела, как пахучая гортензия на навозной клумбе. Ходила генеральшей. Руки распускала на всю катушку. Однажды за то, что не успел вовремя заправить койку, она врезала мне по шее и привычным путем отволокла в директорский кабинет.

– Вот… Совершенно отбился от рук!

– А драться можно, да?! – попробовал я "качать права".

– Ма-алчать! – заорал Майор. И потом кашляющим голосом долго орал еще. О том, что для бывших директорских любимчиков здесь больше не будет сладкой жизни, и что он еще дознается в подробностях, чем тут со мной занимался этот "Михал Гадёныч", и что сыночкам всяких террористов в интернате вообще не место и скоро я отправлюсь туда, где давно мне полагается быть…

После этого я понял, что пора уходить. Куда угодно, лишь бы подальше. И стал готовиться. Никто про это не догадывался. Только Пузырек. Однажды, когда остались вдвоем, он спросил шепотом:

– Клим, ты книжку возьмешь с собой, да?

Я не стал притворяться.

– Конечно…

Он спросил еще тише:

– А меня?

Я обмяк. Вот еще подарочек…

– Пузырек. Но я же сам ничего не знаю. Как все получится… Куда ты со мной…

Он прошептал книжную фразу:

– Хоть на край света…

И заплакал.

Ну, что я мог сделать? Бросить его и после маяться всю жизнь? У меня на совести и так было уже одно предательство – уничтоженное письмо…

Мы ушли среди ночи. Ночь была светлая, начало июня. Мы выскользнули из спального корпуса, пробрались за гараж. Там, недалеко от места, где незнакомец передал мне конверт, был в изгороди пролом. Через полчаса мы оказались на станции электрички. Забрались в пустой вагон с тусклыми лампочками. Никто нас не заметил, не выгнал. Еще через час мы оказались в столице.


Раньше я никогда не бывал в бегах (потому что внутри оставался "домашним мальчиком"). Но от других слышал, конечно, немало о беспризорной жизни. Знал, что в громадной столице немало такого «вольного» народа и что "не пропадешь, если думалка на плечах в рабочем режиме". И что найти сбежавших пацанят очень трудно, да никто и не станет искать. Разве что случайно вляпаешься…

Несколько суток мы болтались по рынкам, свалкам и задворкам складов. Выпрашивали (а раза два и стащили на базаре у южан) еду. Ночевали в ящиках за какой-то фабрикой, укрывались изодранными мешками. Пузырек не жаловался. Только иногда смотрел виновато: "Я для тебя обуза, да?" Я обещал ему, что вот осмотримся, устроимся продавать газеты или разгружать мелкие товары, подзаработаем деньжат и рванем на Юг, поближе к теплому морю и кораблям. Грин-то крепко сидел внутри у меня. Да и у Пузырька, видать, тоже. Каждый раз в ответ на мои слова Пузырек радостно кивал.

Но вместо южных стран мы оказались в крепкой компании беспризорников.

Однажды на привокзальном рынке к нам подошел парнишка чуть постарше меня, решительный, неплохо одетый, с цепкими глазами опытного человека. Спросил дружелюбно:

– Вы дикие, да?

– Сам ты дикий, – малость ощетинился я.

– Да ты не гоношись. Я в том смысле, что не столичные и без коллектива. А в одиночку здесь долго не живут, закон джунглей. Хотите в нашу бригаду? Сытые будете…

Я глянул на исхудавшего чумазого Пузырька. Мы не ели со вчерашнего дня. Я сказал:

– Хотим…


"Бригада" оказалась не такая, как я представлял «кодлы» беспризорников. Никто не ходил оборванцем, никто не «кололся», не нюхал клей. Даже курить разрешалось только старшим. Ну, я-то уже мог, если бы захотел, а Пузырек – ни-ни…

Было нас человек пятнадцать. Пацаны лет от семи и до четырнадцати. Кто-то исчезал, на его месте появлялись новички, но «ядро» оставалось долговременным. Жили мы в подвале обшарпанной девятиэтажки, она стояла в глубине двора недалеко от Стрелецкого вокзала. Подвал был обширный, со всякими закутками. Горело электричество, работал водопровод. Стоял в углу портативный телевизор. Была даже бетонная конура с унитазом и самодельным душем. В общем, не притон, а общежитие. Спали мы на топчанах, на разболтанных раскладушках, на разбитых диванах, притащенных со свалки. Постели полагалось заправлять одеялами, кусками парусины, старыми оконными шторами – у кого что было. За порядок и чистоту отвечала крашеная симпатичная девица, которую звали Марлен (совсем не похожая на жительницу трущоб). Она любила тискать младших ребят, следила, чтобы мы умывались, чистили зубы и раз в неделю ходили под душ. Но Марлен была не главная, она была подружка «бригадира». Они жили вдвоем в отдельном "бункере".

Командовал бригадой парень лет двадцати по имени (или по кличке) Морган. Он в самом деле был похож на пирата Моргана из американского кино "Карибские паруса". Худой, с темными усиками, с продолговатыми непонятными глазами. Иногда они были обыкновенные, даже ласковые, но если кто-то делал что-то не так… ого, какие становились глаза!

Впрочем, не всегда Морган злился на провинившихся. Иногда говорил добродушно: "Отшлепаю, голубчик…" Казалось бы, шутка, но провинившийся обмирал.

В общем, Морган держал нас в строгости. Мы «работали» целыми днями. Выпрашивали у пассажиров на перроне, у прохожих на улицах деньги, рассказывали при этом трогательные истории, будто "я вовсе не беспризорный, а просто так получилось, что папа погиб на стройке, мама в больнице, а я приехал в столицу за помощью к тете, а она здесь уже не живет и надо как-то добираться обратно в свой город…" Ну, или еще что-нибудь душещипательное. Главное – придумать жалостливо и правдоподобно, тогда многие верили. Я умел придумывать такие «сюжеты», и Морган меня ценил.

Он запрещал ходить "на работу" оборванцами. "Сейчас таким не доверяют. Жалеют попавших в беду, но не любят тех, кто скатился на дно. И я вам скатиться не дам, нашей славной Империи маргиналы не нужны".

Почему-то Моргану не нравилось, когда старшие часто общаются с малышами. Поэтому я и Пузырек не всегда бывали вместе. Пузырек стал ходить с другим таким же «малявиком», только еще более затюканным и боязливым. Звали того Тюнчик. (Я догадывался, что Пузырек пересказывает Тюнчику гриновские истории; не знаю только, понимал ли Тюнчик хоть что-нибудь.) Они, когда отправлялись за «уловом», изображали братишек, отставших от родителей на вокзале. "Мы пошли в милицию, а там на нас накричали и хотели остричь машинкой. Мы убежали… Дайте, пожалуйста, денежек на билет до Степановска, там наш дом…"

Детки были совсем «мамины-папины», в аккуратных костюмчиках и новых сандалетках, в которые их обряжала Марлен. Взрослые совали пацанятам деньги, даже не подумав: кто таким мелким продаст билеты?

Все собранные деньги полагалось сдавать лично Моргану. До последнего грошика. Иногда он выдавал нам кое-что на мелкие расходы и обещал, что к сентябрю "подведет баланс" и тогда каждому выдаст заработанный за лето "справедливый процент". А пока…

Помню, как один раз он, принимая выручку, вдруг похлопал по широким джинсам девятилетнего Зяблика и вытащил у того из кармана пятирублевую монетку. Улыбнулся. Нехорошо так:

– А это что, детка?

Даже при желтой лампочке видно было, как Зяблик побелел.

– Я… она нечаянно… Она застряла… Я не хотел…Я не заметил…

– На запчасти захотел, мальчик? – прежним улыбчивым тоном спросил Морган.

– Я… нет! Я больше… никогда…

– Иди, Зяблик, – сказал Морган. – Я подумаю, что с тобой сделать…

Ничего он с Зябликом тогда не сделал, но все видели, как несколько дней бедняга мается от страшного ожидания. Это было хуже, чем немедленная кара.

На следующее утро я пошел за «уловом» вместе с Юркой Лунатиком, пацаном лет двенадцати, как я. Кажется, я Лунатику чем-то нравился, он то и дело старался оказаться рядом, даже раскладушку свою в бункере перетащил поближе к моему топчану. И сейчас, похоже, был доволен, что мы вместе.

Я спросил:

– А чего это вчера Морган про какие-то запчасти Зяблику на темечко капал? Это как?

Лунатик выкатил глаза, часто задышал от возбуждения.

– А ты не знаешь?.. Ну, Гриня, ты лох… Не обижайся. Говорят, у Моргана договор с клиникой. С тайной. Если там нужен донор для пересадки, он туда может кого-нибудь из пацанов, особенно из мелких… Потом говорит: устроил на усыновление… А по правде распотрошат такого на детальки для богатых больных деток. Одному сердце, другому почки, третьему селезенку… А могут что-нибудь перепутать, пришить какой-нибудь Люсеньке. Ту привозят домой, а мама с папой: ах-ах, мы вам девочку давали, а это…

Мне захотелось врезать Лунатику, но я стерпел. А он радовался, что так много знает, даже брызги летели с губ.

– Гриня, но это я только тебе. Не вздумай заложить…

– Не вздрагивай, – хмуро сказал я. И подумал, что с таким языком Лунатик в бригаде долго не проживет.

– Брехня это…

– Не знаю. Так многие шепчутся. И Морган про это знает и не говорит, что брехня. А на усыновление он правда несколько мелких отдал и не сказал, кому. Мол, по закону это тайна…

"Неужели такая сволочь? – думал я на ходу. – Ведь в общем-то совсем как человек. Ну, строгий иногда, а бывает, что и добрый, заботится, разговоры ведет интересные, рассказывает про всякое".

Ко мне Морган особенно благоволил. Никогда не пугал, порой разговаривал о книжках, не ругал, если я в своей добыче не дотягивал до нормы. А однажды оказал мне и еще двум ребятам постарше особое доверие. Достал свой пистолет, объяснил, как вынимается и вставляется обойма, как надо снимать предохранитель, передергивать затвор и нажимать спуск. А потом в глухом подвальном коридоре дал каждому пальнуть по пустой консервной банке.

Ох и грохало! Но я все-таки с пяти шагов продырявил жестянку, а два других промазали.

– Гриня, ты способный мальчик, – снисходительно похвалил Морган. – Далеко пойдешь… – И спрятал небольшой плоский пистолет в боковой карман куртки. Он всегда носил его в этом кармане, будто не боялся, что заметят.

Кажется, Морган вообще ничего не боялся. Я сперва удивлялся, как это ментухаи до сих пор не разнюхала про наше убежище, не нагрянули с облавой. Спросил про это Лунатика, а он захихикал:

– Ну, Гриня, ну тебя как с крыши уронили… У Моргана все охранники в этой округе купленные…

И вот что было сперва непонятно: если они все купленные, почему же Морган так испугался, когда увидел, у Тюнчика заводную машинку?


То есть она была не заводная, а, видимо, с батарейкой. Красивая такая модель гоночного «Гепарда» размером с мою ладонь. Вишневого цвета. Она ездила по бетонному полу широкого помещения, которое служило нам «прихожей». Я, Лунатик и Морган спустились с улицы и увидели, как несколько «мелких» пританцовывают и увертываются от машинки – двигалась она непонятными зигзагами. Видимо, никто не знал, как ей управлять. Пузырька среди ребят не было. Я хотел спросить у Тюнчика, где его друг-приятель, но Морган вдруг оттолкнул меня, подскочил к машинке и своим блестящим башмаком ударил по ней сверху вниз. Как по ядовитой твари. Раз, другой. Потом выхватил пистолет и «добил» запищавшую модель «Гепарда» железной рукояткой. Выпрямился. Вытер со лба капли. Хрипло спросил:

– Чье… это?

В наступившей тишине послышался опасливый выдох:

– Вот… его… – Один из «мелких» показал на Тюнчика.

– Где взял? – Морган пробил Тюнчика взглядом, как гвоздями.

– Я… ее… – залепетал Тюнчик. Сразу почувствовал, что сотворил ужасное.

– Где взял?!! – гаркнул Морган, и в голосе его прорезался какой-то крысиный визг.

– Она… на улице… я взял… поиграть…

Морган вцепился Тюнчику в плечи. Голубой костюмчик вздернулся вверх, а самого Тюнчика, будто легонькую куклу, Морган поднял в воздух. Тот слабо задергал цыплячьими ногами в белых носочках, сандалетки упали на пол. Тюнчик зажмурился, но тут же отчаянно распахнул глаза.

Морган отчетливо выговорил:

– Разве. Я. Не. Объ-яс-нял. Что. Нельзя. Подбирать. Непонятные. Вещи?.. – И гаркнул опять: – Отвечай, сволочь!

– Я… об… я больше не… Я думал… это игрушка…

Морган отшвырнул Тюнчика. Тот быстро отполз в угол и съежился, подтянув разбитые в кровь колени. Морган оглядел всех.

– Слушать меня тихо! Нынче никому из подвала не выходить. Марлен, поставь у дверей дежурных, пусть сразу загоняют сюда тех, кто вернется с улиц…

Глава 3

Пузырек был среди тех, кого дежурные загнали с улицы. К счастью, он в тот день «работал» не с Тюнчиком.

Тюнчик по-прежнему всхлипывал и ежился в углу. Пузырек бросился к нему, но Морган рявкнул:

– Не лезь туда!

Двум самым старшим ребятам (звали их Колун и Деревня) Морган приказал:

– Эту бактерию заприте в кладовку у входа.

Колун и Деревня, подхватили обмякшего от жутких предчувствий Тюнчика и оттащили в комнатушку с железной дверью. В двери было зарешеченное оконце. Пузырек смотрел на все на это (и на меня, и на Моргана) широченными отчаянными глазами. А когда дверь лязгнула, он совершил небывало храбрый поступок. Деревянными шагами он подошел к Моргану, вскинул голову и тонко сказал:

– Морган, не надо. Там же крысы!

Морган был уже прежний, самообладание вернулось к нему. Он ласково улыбнулся:

– Страдаешь за дружка? Хочешь туда же?

Тогда Пузырек встал прямо, вытянул руки по швам, вскинул голову еще выше и сказал:

– Да!

Все замерли. Но Морган погладил Пузырька по волосам.

– Храбрый мальчик. Не страдай. Скоро устроим твоему Тюнчику воспитательный момент и отпустим… А пока всем сидеть и ждать!

И мы расселись на своих топчанах и подстилках, стали ждать. Пузырек прижимался ко мне. Лунатик сидел неподалеку.

– Грин, а что с ним будет? – прошептал Пузырек.

Я не знал. И спросил Лунатика:

– Что Морган с ним сделает?

Всезнающий Лунатик опасливо огляделся и хмыкнул:

– Что… Скоре всего, "столик"…

– Какой столик?

– Ну, ты как с крыши… Такая воспитательная мера. Если кто нарушает главные правила… Переворачивают стол, а к его ножкам, к самым концам, привязывают виноватого. За руки, за ноги, нарастяжку. И во-от таким прутом… Кто один раз попробовал, помнит всю жизнь…

Меня тряхнуло, как током. В моей детдомовской жизни мне, конечно, доставалось не раз, но чтобы такая жуть… И он же совсем кроха!

Пузырек смотрел на меня, округлив рот и глаза. Будто я что-то мог сделать! А что?

Но… не мог же я быть боязливее Пузырька!

Я встал и пошел по бетонным помещениям искать Моргана (меня проводили опасливыми взглядами).

Морган в укромном закутке с лампочкой под потолком и уютной настольной лампой на тумбочке сидел в обнимку с Марлен. Сразу отпустил ее, злобно уставился на меня. Потому что я совершил небывалую дерзость: явился в их личное помещение без спроса. Но тут же он переключил гнев на дружелюбие:

– А, Гриня! Тебе чего?

– Морган, – сказал я, – не надо его бить. Он же совсем цыпленок…

Морган сделал глубокий вдох. Покивал: я, мол, тебя понимаю, но…

– Гриня, сядь… – Он подвинулся на топчане. Я сел рядом. – Слушай и вникай… Ты хоть знаешь, что он принес?

– Игрушку… Чего здесь такого?

– "Игрушку"… Ничего ты не понимаешь пока, и другие не понимают… Это миниатюрный робот-разведчик новейшей конструкции. Для наблюдения за всякими антисоциальными группами. Знаешь, что такое "антисоциальные"?

– Примерно, – бормотнул я.

– Их запускают в подозрительные для властей места компании и качают информацию… Потому и велено было: никаких незнакомых предметов не подбирать, не приносить… К нам чуть не приклеили хвоста. Теперь усёк?

– Да… – прошептал я. – Но, Морган… Ты же не боишься ментухаев. Чего уж так-то…

– Да если бы это ментухаи, – выговорил он с непритворной горечью. – У них и техники такой нет. Это какая-то спецслужба. То ли имперская безопасность, то ли вообще непонятно кто … В том-то и страх, что непонятно

Я впервые услышал от Моргана слово "страх".

Но у Тюнчика-то какой сейчас страх! Там, в клетке…

– Морган, да Тюнчик-то при чем? Он же просто еще глупый. Ну, отругали, посадили и ладно…

Морган печально сказал:

– Разве в Тюнчике дело? Дело в остальных. Все должны увидеть, что бывает с теми, кто нарушает обычаи бригады. Это, братец мой, диктуют законы выживания. Ты же начитанное дитя и должен понять: в такой ситуации суровое взыскание не-из-беж-но. – И вдруг он подразмяк, придвинул меня к себе доверительно так.

– Да не боись, Гриня, не такое уж оно суровое. Отлежится малёк за пару суток. Я его сам-то и не буду, вот Марлен займется. Она это любит. Разденет голубчика и отсчитает, сколько решим общим голосованием…

Марлен стояла теперь напротив лампы, ее «киношное» лицо блестело, как лаковое. Она заулыбалась:

– Обыкновенное детское наказаньице… – И прочитала нараспев:

Провинился мальчик-чик,

Будем мальчика чик-чик,

Чики-чики-шлёпки

Прутиком по попке…

"Гадина, садистка, б…", – подумал я, и меня замутило. Морган сидел вплотную, карман его куртки прижимался к моему бедру. Сквозь тонкую замшу и брюки я чувствовал твердость пистолета. Я скользнул рукой между мной и Морганом и быстро вынул пистолет из кармана. Морган хлопнул себя по боку, но я был уже у дверей.

Читал я в прошлом году книжку про барабанщика. Про то, как он с браунингом вышел навстречу врагам. Там были примерно такие слова про пистолет: "И только я до него дотронулся, как стало тихо-тихо. И раздался звук, будто кто-то задел певучую струну…" Вот и со мной так же. Но струна была не певучая, а с резким звоном… А время замедлилось. Я видел в этом замедленном времени, как меняются лица Моргана и Марлен.

– Сидеть, Морган, подлюка, – хрипло сказал я. – А ты, Марлен, стоять! Замри, блин, проститутка!.. – Я передернул затвор. – Оба замрите! Или пристрелю! Клянусь, вот… – Пистолет я держал в правой руке, а левой косо и неумело перекрестился. Теперь звона в ушах уже не было. Морган в тишине хрипло дышал. Он все же стал подниматься.

– Сидеть!! – Я выстрелил по лампе. Руку сильно толкнуло назад, но я попал! Стеклянный абажур взорвался осколками. Морган откинулся к стене. В навалившейся ватной глухоте он зашевелил губами. Я разобрал:

– Ты чего хочешь-то? – Видно, он понял, что я и правда могу выпалить в него.

– Встань, Морган! – голос у меня прорезался тонко и отчаянно. – Оба идите в коридор! Откройте кладовку! – И я отпрыгнул за порог. Издалека смотрел, как они вышли, оглядываясь, и двинулись к дверце с решеткой. Марлен ненатурально подвывала. Морган сказал через плечо:

– Ну, Гриня… ты понимаешь, что ты покойник?

– Не раньше, чем ты… – И я добавил, как охранник в гангстерском фильме: – Не разговаривать! Вперед! Делать, что сказал! – (Мне казалось, что я не сам действую и говорю, а будто смотрю такое вот кино. Или вижу сон…)

Морган откинул тяжелый засов. Оттянул дверь.

– В сторону! – велел я. И позвал: – Тюнчик, выходи.

Он опасливо шагнул наружу. Не Тюнчик, а бледное привидение с черными от запекшейся крови коленями. Мимо меня к нему сразу прыгнул Пузырек, рывком оттащил в сторону.

– Марш в кладовку! – велел я Моргану и Марлен.

– Ну, Гриня, ну ты… – опять начал Морган.

– Марш! – И я пальнул мимо него в черную пустоту за дверью. Морган и Марлен разом съежились и юркнули в кладовку. В навалившейся опять глухоте я сказал:

– Пузырек, закрой дверь, заложи засов.

Он прыгнул к двери. Налег на железную тяжесть всем телом. Грянул щеколдой.

Только тогда я оглянулся. Увидел бледные, размытые в желтом свете лица ребят. У всех были одинаково приоткрыты рты.

Я ощутил, как на меня валится вязкая усталость. Дернул плечами.

– Вы… вот что… Идите к себе и сидите тихо. Пока мы не уйдем… Не вздумайте сразу выпускать их… Зяблик, возьми под моим одеялом книгу, принеси… Шевелись!

Зяблик рысцой убежал, принес "Алые паруса", с которыми я не расставался. Протянул опасливо, издалека, и сразу отскочил.

– Идите, ребята, – насупленно сказал я снова. Все попятились. Кроме Пузырька и Тюнчика. Им я велел:

– Найдите на вешалке ваши куртки, оденьтесь.

Они сразу поняли.

Коридор от нашей «прихожей» отделяла обшитая жестью дверь, почти как у кладовки. И снаружи был такой же засов. Когда мы оказались за дверью, я придавил ее плечом, а засов плотно вложил в скобу. Я знал, что из подвала есть другой выход и что очень скоро пацаны выпустят Моргана и Марлен. И что будет погоня. Если не ради нас самих, то ради пистолета! Но несколько минут в запасе все же было.

Пузырек и Тюнчик стояли уже одетые. Я дернул с крюка свою куртку.

– Уходим…

Стоял конец августа, был поздний вечер, темно и звездно. И зябко.

Мы кинулись в сумрак переулков. И сразу нам повезло. По Стрелецкому проезду катил грузовой трамвай – открытая платформа с лебедкой. Ехал он медленно.

– Бежим! Скорее!

Мы догнали платформу, я подсадил на задний борт Пузырька и Тюнчика, забрался сам. Никого здесь не было. Мимо бежали назад фонари. Трясло. Из-за крыш выглянула круглая луна. Мы легли у дощатого ограждения. Я обнял пацанят за плечи.

– Ничего, ребята… Главное, что ушли…


Мы ехали долго. И спрыгнули, когда увидели впереди за поворотом арку трамвайного депо. Нырнули в боковую улицу. Здесь был район каких-то складов, бетонных изгородей, ангаров и пустырей. Стали пробираться по ямам, завалам и буеракам. Пацанята обдирали ноги в колючках, но я ничем не мог им помочь. Надо было скоре найти укрытие.

Наконец опять нам повезло. При свете луны мы увидели что-то похожее на круглую конуру. Это был короткий, вроде бочки, кусок бетонной трубы метровой ширины. С одной стороны его заслоняла стенка из гнилой фанеры, с другой – занавесь из дерюг. Наверно, это бомжи устроили себе временный приют, а потом оставили его. Внутри валялся драный ватник. От него пахло не по-хорошему, но мы свалились на эту подстилку, будто на долгожданную постель. Тюнчик и Пузырек съежились, стали вздрагивать. Я велел им снять курточки, закутать ноги, а сверху укрыл своей распахнутой брезентовой ветровкой. Остался краешек – чтобы кое-как укрыться и мне.

Ребята быстро засопели (Тюнчик – со всхлипами), а я лежал и смотрел в просвет дерюжного «полога». Снаружи громоздились черные скрещенные балки, между ними царствовала белая луна. Будто была одна она была на целом свете. И все казалось каким-то инопланетным, нездешним.

Но я думал о здешнем. Что делать дальше? Был бы один – проблем в сто раз меньше. А куда я с таким «семейством»? И осень на носу… Думал, думал, и ничего в голову не лезло, кроме «гриновского» варианта: "К морю…"

Утром я сказал голодным неумытым малькам:

– Вот что, парни. Будем двигать на Юг. К теплу. Сперва надо только подкормиться.

Я велел им умыться у ржавой трубы, из которой бежала чахлая струйка. Потом, на рынке у ближней товарной станции, мы выпросили у нескольких добрых дядек и теток деньжат ("дайте на хлебушек, два дня не ели"). Купили три булки и банку фасоли в томате, которую я вскрыл карманным ножом. А еще – бутылку простой питьевой воды. Поели, запили. И пошли искать подходящий товарняк. Для начала – любой, лишь бы ехал хоть примерно в южную сторону. И здесь, казалось бы, нам повезло третий раз. Мы увидели как по крайнему пути, среди бурьяна, движется состав. То есть его хвост. В самом хвосте была платформа, на которой громоздились желтые рулоны (похоже, что бумага).

– Догоняем!

Ехала платформа тихо, но и мы не могли бежать быстро: у Тюнчика плохо сгибались колени с засохшими коростами. Наконец я подхватил его на руки. Догнал платформу, поставил Тюнчика на буфер, потом толкнул через борт. Пузырек ловко забрался сам.

– Клим, скорее!

Но в этот миг я услышал:

– А ну стой, сукины дети!

Трое мужиков с карабинами, в сизых полувоенных куртках бежали за нами. Они бежали быстро, а платформа, хотя и набирала ход, но все еще двигалась медленно. Ясно было – достанут.

…И опять стало как в кино или во сне. И звон в ушах. Я сказал:

– Ребята, не бойтесь, я вас догоню. – Задрал рубашку и вынул из-под брючного ремня пистолет.

Просто я не мог придумать ничего другого.

Надо было задержать их. Ведь, если поймают, загремим в приемник.

– Стойте, пожалуйста, – сказал я. Даже не сказал, попросил. Но пистолет направил на них.

– Ах ты… – Они заматерились на бегу, и один скинул с плеча карабин.

Я понимал: стрелять по пацанам они не будут, пугают. И хотел одного: рассчитать момент, когда я смогу догнать убегающую платформу, а они уже не смогут. Но тут стрелок жахнул в воздух, и у меня палец сам собой нажал на спуск. Пуля (слава Богу) рванула землю в стороне от стрелков, между шпалами. Сам не зная зачем, я выпалил туда же, далеко перед охранниками, еще два раза. Они остановились. Я оглянулся, увидел далекую уже платформу, лица Пузырька и Тюнчика, вцепившихся в дощатый борт. И в этот миг меня накрыла мягкая чернота…

Глава 4

До сих пор я не знаю, что это было. Или оглушили меня сзади, или какой-то непонятный обморок…

Я пришел в себя в больничной палате (потом оказалось – изолятор детприемника). Отлеживался пару дней, затем оказался в "группе временного содержания". Начались допросы-расспросы. Два следователя – лысый дядька в штатском и противно-ласковая тетка в ментухаевском мундире с погонами штабс-капитана вытягивали из меня: что и как… А я ничего и не скрывал! Все выложил. И про прежнюю жизнь, и про Моргана, и про Пузырька с Тюнчиком. Нажимал на то, что Морган, возможно, торгует пацанами для подпольной клиники. Следователи понятливо кивали и переглядывались. Однажды дама в мундире шепотом сказала дядьке: "Маниакальный бред"… А еще я просил узнать, что стало с Пузырьком и Тюнчиком. Это меня мучило больше всего. Они опять кивали и обещали выяснить. Но не выяснили, перестали появляться.

Зато однажды пришли два строгих мужика в прокурорской форме и сообщили, что комиссия по делам малолетних нарушителей закона приняла на мой счет решение. Поскольку я оказывал вооруженное сопротивление представителям власти, меня следует поместить в спецшколу закрытого типа. Там будут меня учить и воспитывать до совершеннолетия, чтобы превратить в полезного для Империи члена общества.

Тут же они усадили меня в машину (я впервые ехал в такой роскошной, в "Нассахате"), и отвезли в поселок Постышево, на территорию за колючей проволокой. Там стояло четырехэтажное школьное здание и несколько двухэтажных казарм.

Ну, в общем-то обычная колония для "мелкого народа", хотя и называлась школой. За проволоку не вздумай сунуться! Учиться заставляли всерьез (может, это и хорошо, меньше скучаешь), за двойки попадало крепко. И всё – по струночке. На любой вопрос надо отвечать, как требует устав. А самому вопросов лучше не задавать. Вся жизнь, от подъема до отбоя, – по расписанию, в школу, в столовую – строем. Телевизор – только два раза в неделю. Зато работа в мастерских – маркировка упаковочных ящиков – каждый день…

Ну, а внутри казармы власть была, конечно, у больших парней, у «генералов» – не поспоришь, не пикнешь. Но ко мне «генералы» относились неплохо. Да и другие ребята тоже. Поскольку я был «Стрелок». Известия о моих приключениях просочились в школу. Попытка отбиться от ментухаев с помощью оружия (а охрана дороги считалась все равно что ментухаи) выглядела делом геройским. И то, что я защищал не только себя, но и мелких пацанят, мне тоже засчитали в заслугу. В общем, понемногу привык я к такой жизни. Давила на мозги только жуть однообразия да еще тревога за Пузырька и Тюнчика: что с ними стало? Грызла мысль, что это я виноват в их несчастьях.

Плохо было и то, что потерялась книга "Алые паруса". Когда я очнулся в детприемнике, ее со мной не оказалось.

Конечно, в спецшколе была библиотека, но совсем не было времени и возможности, чтобы где-то спрятаться с книжкой, отвести душу. Иногда только на самоподготовке сунешь под учебник "Гека Финна" или «Человека-амфибию», малость расслабишься…

Учился я в шестом классе. Осень прошла и зима, весна подкатила. Весной тоска, она самая нестерпимая… В начале апреля я попробовал рвануть из школы. Думал – окажусь на свободе, помотаюсь по разным местам, узнаю, может быть, что-то про Пузырька и Тюнчика… Поймали меня почти сразу, в километре от школы, на автобусной остановке. Ну и… в общем-то ничего страшного. Начальник группы намекнул «генералам», чтобы повоспитывали меня резиновым шлангом, но те ко мне отнеслись снисходительно (Стрелок же!), «учили» вполсилы, со смешками. Потом я отсидел трое суток в штрафном изоляторе (при этом разрешалось читать) и думал, что все обошлось.

Но в середине апреля меня вызвали к начальнику школы. То есть отвели. Кроме начальника по прозвищу «Турнепс» (голова редькой вверх) там были двое не из школьного начальства. Оба худые, очкастые, в одинаковых гладких костюмах.

– Господин начальник школы. Воспитанник группы номер шесть Климчук по вашему…

Турнепс махнул рукой: отставить рапорт. И сказал очкастым:

– Вот он, перед вами…

Один из незнакомцев проехался по мне очками и будто подвел итог:

– Значит, эта белобрысая бестия – тот самый Григорий Климчук…

"Кранты, Стрелок, – сказал я себе. – поедешь в штрафной интернат на Белорыбье…" Об этом воспитательном учреждении, что на Белорыбинском озере в Северо-Замойском уезде, ходили жуткие слухи.

Второй, с гладкой блестящей прической, воткнул в меня взгляд очков, будто канцелярские кнопки.

– Твой отец – Юрий Львович Климчук?.. Можешь называть меня "господин инспектор".

– Так точно, господин инспектор. Юрий Львович Климчук.

– Что тебе о нем известно?

"А что вам от меня надо?"

– Он… работал в журнале, а когда мне было два года, его почему-то арестовали, господин инспектор. А год назад он… умер в больнице…

– Откуда тебе это известно?

– Я… это мне… – "Господи, я же сейчас выдам Михаила Гаврилыча!"

– От директора прежней школы ему это известно, – сказал «блестящеголовому» другой очкастый. – Тот зачем-то проинформировал юношу перед тем, как… ну, в общем ясно…

Инспектор опять уставился "кнопками":

– У тебя были какие-то связи с отцом?

– Никак нет, господин инспектор.

– А ты врешь, голубчик, – невыразительно произнес напарник Инспектора. – Ты получил от него письмо.

"Вот оно что!"

– Но… письмо… это же не связь… господин начальник. Я же не отвечал на него. Даже не знал, куда…

– А как попало к тебе письмо? – вдруг вмешался Турнепс.

– Я… был на прогулке во дворе, господин начальник школы. Меня сквозь решетку, то есть сквозь забор, окликнул какой-то человек. Сунул конверт и сразу ушел. Я его не запомнил, господин начальник школы…

– Конспиратор… – все так же невыразительно заметил Инспектор.

– Будешь выкручиваться – пожалеешь, – пообещал Турнепс

– Никак нет, я не выкручиваюсь, – господин начальник школы. – Я говорю все как есть. Зачем мне выкручиваться…

– А где письмо? – тусклые "канцелярские кнопки" на миг сверкнули, как ртуть.

– Я… его съел, господин инспектор.

Все трое одинаково мигнули. Напарник Инспектора не поверил:

– Что за бред!

– Никак нет, господин начальник. По правде съел. Честное слово…

– Зачем?! – почти крикнул Инспектор.

– Я… не хотел, чтобы оно… чтобы кто-нибудь другой его увидел. Стали был лапать, разглядывать. А оно… было мне дорого… – Я даже не добавил "господин инспектор".

Кажется, у меня получилось правдоподобно. Однако они не поверили. Напарник Инспектора даже усмехнулся.

– Наверняка директор наплел мальчишке, что в письме какая-то опасность.

– Никак нет, господин начальник! Михаил Гаврилович даже не знал про письмо!

– Молчать, когда не спрашивают! – рявкнул Турнепс. – В изолятор захотел?

– Виноват, господин начальник школы.

Инспектор спросил:

– А что было в письме?

Я ответил не сразу… В письме не было ничего про посторонних. Никаких чужих имен, адресов, дат. Ну, ничегошеньки такого, что могло кому-то повредить. Опасность могла быть в самом факте, что письмо есть. Ну, может, в отпечатках чьих-то пальцев на гладком листе, в начертании букв, в цвете бумаги или чернил в конце концов… Но никак не в словах! Что там? Секретные данные про кота Юшика? И я решил, что нет смысла отпираться. Тем более, что я отчаянно боялся. До боли в животе. От двух очкастых незнакомцев исходила какая-то замораживающая душу угроза…

Турнепс рявкнул опять:

– Ты что молчишь, как заткнутый! Отвечай!

– Виноват, господин начальник школы. Я вспоминаю… Да, я помню всё. Даже наизусть…

– Вот как! – обрадовался Инспектор. – Ну, излагай. – Он шевельнул на краю стола блестящий аппаратик. Видимо, диктофон. И я… стоя навытяжку и глядя мимо всех лиц стал излагать.

Едва я начал говорить, сделалось тошно. Стало понятно, что я предаю отца, себя, свое тайное имя Грин, самого писателя Грина… и вообще все хорошее… Даже кота Юшика (а он мне здесь, в школе, стал сниться иногда; будто приходит в темноте большой ласковый кот, укладывается у меня в ногах, урчит негромко, и я знаю, что это именно Юшик). Но я не мог остановиться, Слова выскакивали сами собой, их подталкивал сидящий во мне страх… И когда я кончил говорить, то не выдержал, побежали слезы.

Инспектор пренебрежительно сказал:

– Довольно, пусть идет… – И дежурный воспитатель сопроводил меня в казарму.

Я шел как оплеванный. Пробовал успокоить себя: "Никого же я не выдал, никому ничем не повредил…", но все равно тошнило от липкого отвращения к себе. Однако было и какое-то облегчение. От надежды, что теперь оставят меня в покое. Ведь я же сказал все, что знал! Почти…


Напрасно я надеялся.

Меня стали вызывать на допросы раз за разом. Заставили написать от руки содержание письма. Велели глотать горькие таблетки, от которых наступало полное разжижение в мозгах и в теле, когда нет возможности хитрить и что-то скрывать. Так я признался в конце концов, что да, директор интерната предупредил меня про опасность письма. И что именно он отправил меня на встречу с тем, кто это письмо принес…

Впрочем, директор мало интересовал Инспектора и его напарника. Интересовали я и текст письма. Допытывались, не упоминались ли в строчках слова «ключ», "пароль", «информация», "адрес". Я клялся, что ничего такого не было.

– Я же все сказал, до последней буковки!

– В буковках твоих есть нестыковочки, – терпеливо разъяснял инспектор. – Когда ты читал письмо наизусть, то в песенке у тебя было: "Купил нам папа елочку", а в письменном варианте: "Принес нам папа елочку".

– Но господин инспектор, это потому, что я не помню точно. Могло быть так и так!

Здесь я врал. По правде-то было: "В лесу нашли мы елочку…" Такую крохотную неточность я сохранял в себе, будто какое-то последнее оправдание. Понимал, что никакой роли она не играет, но было ощущение, что, если обману дознавателей хоть в этой малости, значит, не самый полный предатель, значит, есть какой-то просвет…

– Я правда не помню! Я же не знал, что это важно!

– Здесь всё важно, Григорий Климчук… А что за мотив песни "Уралочка"?

– Спортивная песня, иногда поют по телеку…

– Спой.

– Я… не умею петь, господин инспектор.

– Ты мне еще поломайся. Запоешь сейчас, как звезда эстрады, – пообещал Турнепс.

Что делать, я запел, давясь от стыда, марш спортивного клуба. Инспектор выслушал один куплет, поморщился:

– Да, не Карузо… Ладно, в общем ясно… Иди…

Но и это был не конец. Они меня вызывали снова и снова, выскребали до самого дна. Допытывались, не помню ли, хотя бы смутно, подробности домашней жизни. Выспрашивали про тетю Анюту. Про ее последнюю встречу со мной. И снова заставляли читать наизусть письмо и писать его карандашом…

А один раз я, кроме знакомых следователей, увидел еще одного, в белом халате. Он скучным голосом велел:

– Разденься до трусов и майки.

Я обмер, но спрашивать «зачем» не посмел. Этот дядька (я назвал его про себя "Эскулап") раскрыл чемоданчик, там оказался прибор со стрелками и проводами. Эскулап велел сесть, прицепил ко мне всюду холодные присоски. Снова мне приказали читать наизусть письмо и смотрели, как ползет из чемоданчика бумажная лента с зубцами. "Детектор лжи", – подумал я.

Эскулап просмотрел длинную бумагу, пожал плечами.

Инспектор сказал напарнику:

– Значит, нужны иные меры. Завтра…


Назавтра меня повезли куда-то из школы. Куда, я не знал, окна фургончика были зашторены. Воспитатель нашей группы по прозвищу Скрипач каменно молчал. Мы подъехали к серому казенному дому, меня ввели в комнату вроде медицинского кабинета. Скрипач остался снаружи. Внутри оказались Инспектор, его напарник и снова мужчина в халате, но не Эскулап, а незнакомый. Присоски ко мне теперь цеплять не стали, приказали сесть на табурет у стенки.

Инспектор, блеснув глазами-кнопками, доверительно сказал:

– Тебе, Климчук, полезно посмотреть, как разговаривают с теми, кто пытается что-то скрыть.

Меня дернуло ознобом.

– Но, господин инспектор… Я же все… что помнил…

– А надо, чтобы вспомнил побольше… Сиди, сиди…

У другой стены стоял белый стол с приборами. Вошла женщина, похожая на инспекторшу детприемника – с привычно добродушным лицом. Села, придвинула бумаги. Оглянулась на дверь.

– Давайте мальчика…

В дверь быстро (будто его подтолкнули в спину) шагнул мальчишка. Чуть помладше меня. Босой, с торчащими как сосульки мокрыми волосами, с приоткрытым ртом. Он был в порванных джинсах и грязной белой майке. На миг мы встретились взглядами, и в глазах у мальчишки было… была… какая-то совершенная безнадежность, полное прощание с белым светом. Дядька в халате шагнул к нему, но женщина помахала пальцем:

– Пока не надо, Яков Яковлевич. Мы проговорим попросту. Теперь Саша будет отвечать откровенненько, без хитростей. Мальчики должны быть честными. Верно, Саша? – Она глянула на стену, где в раме под стеклом висел портрет кудрявого пацаненка – императора Андрея Первого (ныне усопшего). И опять на обмякшего мальчишку.

Он то ли вздрогнул, то ли икнул:

– Я ведь и так… Я всё…

– Конечно, конечно. Только нужно, что бы тысовсем всё

– Я совсем… я правда…

– Хорошо, хорошо… Значит, ты говоришь, что не знаешь тех ребят?

– Я правда не знаю! Только рыжего видел один раз у зоопарка, случайно! Я правду говорю!..

– Ох, правду ли?

– Да! Ну, зачем мне врать? Я ведь все равно уже сказал, что вы хотели! Я же признался, что это я позвонил про бомбу! Это не я, но если вам надо, пусть я…

– Вот видишь, ты опять…

– Ну, я, я!.. Только, пожалуйста… Я больше не буду!

– Ты изрядный путаник, Сашуня. Вчера говорил одно, сегодня другое… Давай по порядку. Я стану спрашивать, а ты отвечай: да или нет…

Мальчик опять крупно вздрогнул и закивал.

– Ты был с ребятами у киоска газеты "Имперский вестник", когда он загорелся?

– Да!

– Ты принимал участие в поджоге?

– Нет!.. То есть да!.. Надо обязательно отвечать «да»? Вы скажите…

– Ты звонил в школу о бомбе?..

…В этом разговоре было что-то обморочное. Я перестал понимать содержание. "Да… Нет… То есть да, да… Я больше не… Я не хотел… Я же всех назвал, кого знал…" Мне казалось, что прошло не меньше часа…

Дядька в белом халате поморщился и сказал:

– Инна Порфирьевна, мне кажется, что уже…

Я увидел, что мальчик Саша сейчас упадет. И опять на секунду встретился с ним взглядом. Во взгляде этом была (или мне показалось?) мольба о помощи.

А что я мог сделать? Я сам был такой же…

Гад в халате мельком глянул на меня и потянулся к мальчишке.

– Не надо… – выдавил Саша.

Инна Порфирьевна опять подняла палец.

– Да, голубчик Яков Яковлич, подождите. Мы еще не кончили…

Саша вдруг повалился на колени.

– Ну, пожалуйста! Я же все сказал!.. Я еще скажу, что хотите! Все, что надо!.. Ну, я же сдаюсь! Я абсолютно сдаюсь!.. – И съеженно замер.

Господи, что они хотят с ним сделать?

И со мной…

Ужас мальчика Саши стал вливаться в меня.

Все с полминуты как-то выжидательно молчали. Потом Инспектор улыбнулся мне почти по-приятельски.

– Видишь, дорогой мой, как бывает, если плоховспоминают

Ужаса не стало. Будто что-то вмиг сгорело внутри.

С отчаянной, резкой, как боль, тоской я пожалел, что сейчас у меня нет пистолета. Эх, если бы как тогда, в подвале у Моргана!..

Я встал.

– Вы не люди… Чтоб вы сдохли, сволочи! – Схватил двумя руками и взметнул тяжелый табурет…

И опять мягкая тьма, как тогда, на рельсах, накрыла меня, заслонив от всего на свете.

…Больше меня не допрашивали. И даже ничего не сделали за мою ругань, за отчаянный замах табуретом. Я сутки пролежал в медицинском изоляторе. Потом пошло все по-прежнему. Двадцать пятого мая закончилась учеба в шестом классе. А на следующий день был разговор с Мерцаловым про ампулу и приказ собираться в дорогу.

Что дальше – я уже рассказывал…


И все это я без утайки поведал новым друзьям в Инске, когда Май попросил рассказать о главном. Там на берегу, у костра. Я говорил, говорил, а Света, Май и Грета стояли, взявшись за руки, слушали и не перебивали…

– Ну вот… всё… – Мне показалось вдруг, что я один на пустом берегу. Будто ребята отодвинулись далеко-далеко. Но это лишь на секунду. Нет, вот они рядом! И Грета почему-то держит меня за локоть.

– Грин… Ты не обижайся, но пока ты рассказывал, у Мая в мобильнике работал диктофон. Все записалось. Если хочешь, мы сейчас сотрем…

Я не знал, хочу ли я.

– А зачем вам… все это?

– Но ведь надо же что-то делать! – воскликнула Света.

– Что? – туповато спросил я.

– Много чего… – отозвался Май. – Тут сразу и не сообразишь…

– Жаль, что Витя ушел, – сказала Грета. – Ну, ничего. Сейчас позвоним…

Четвертая часть