В глухом углу — страница 4 из 8

СПИРИДОН НА ПОВОРОТЕ: ЗИМА — НА МОРОЗ, СЕРДЦЕ — НА ЛЮБОВЬ

1

Земля, маленький шарик в бесконечном пространстве вселенной, стремительно неслась по орбите, все больше отворачивая полюс от солнца. Плотные массы снеговых туч обваливались с вершины шарика в нижние широты. Белый покров расползался по лесным массивам и степям, протягивался горными цепями, отчеркивался на глобусе параллелями, как заборами. В одну из ночей раздвигаюшаяся зима завалила снегом поселок на Ларе и умчалась неистовствовать южнее. Утром новоселы не могли выйти из бараков: под дверьми и у стен намело сугробы.

Первому снегу, как всегда бывает, шумно обрадовались. Вася раньше всех кинулся к окну. Стекло было залеплено, не виднелось ни леса, ни земли. Вася заорал на соседей, чтоб вставали, и выскочил в коридор. Дневальный пытался открыть дверь, но не сумел. На помощь пришел Семен, вместе они навалились на нее, но она выгибалась верхней половиной, образуя щель — низ ее был придавлен метровым откосом снега.

— Сейчас я! — закричал Вася и побежал в комнату.

На кроватях зевали проснувшиеся приятели. Не обращая на них внимания, Вася открывал обледеневшее окно. Миша, поглядев на Васю, зевнул и с головой накрылся одеялом. Леша, как был — в рубашке и трусиках, полез помогать, Игорь, на ходу залезая в брюки, поспешил за Лешей. В шесть рук удалось сковырнуть лед, Вася выпрыгнул наружу.

— Несите лопату! — крикнул он, взметая облако снега.

Лопаты у дневального стояли в сенцах, одну из них просунули Васе, он орудовал ею, подгоняемый криками изнутри. Вскоре дверь немного освободилась от снега, в образовавшуюся щель можно было пролезть. Васю заменили Семен с Георгием — и тот вылез на шум, — оба они прорубали в сугробе коридор. Вася потащил Лешу и Игоря откапывать соседей — в других бараках тоже дергались двери и слышались веселые крики.

— Все! — сказал Вася потом. — Можно умываться.

Тут же ему пришла мысль умываться снегом. Снег был плотен, сразу схватывался в комок и скреб кожу.

— Натираешься, вроде кирпичом! — Леша был в восторге от нового способа умывания. — И рожи кирпичные!

Раскрасневшиеся и веселые, они влетели в комнату — одеваться по-настоящему. Миша, зевая еще шире, натягивал сапоги. От умывания первым снежком он отказался. Вася сказал с осуждением:

— Чему вас учили в солдатах, Муха?

Миша ухмыльнулся.

— Кто походит в строю, тот научится ценить комфорт. Ты скажи, где сегодня работать? Черта с два доберешься до площадки!

Вася унесся в контору. Оттуда он явился с сообщением, что с утра нужно получать зимнее обмундирование, продаются в кредит валенки, телогрейки, ватные брюки, шапки-ушанки, полушубки и теплые рукавицы. После обеда — снегоборьба.

Покупать теплую одежду кинулись даже те, кто имел привезенную из дому. Парни сразу влезали в новое, им нравилось, что все они приобрели стандартный вид. Девушки привередничали. Светлана с отвращением разглядывала уродливые ватные брюки.

— Лучше замерзну, а этот страх не надену! — заявила она.

Она обращалась к Наде и Вере — с Валей они не разговаривали. Когда их расспрашивали, что они не поделили. Валя отмалчивалась, а Светлана сердилась. Причина неладов вскоре стала ясна: Валя вечерами пропадала, ни для кого не было секретом, что она встречается с Дмитрием.

Надя напустилась на Светлану:

— Аристократка! Слушать противно! Ты в оперу собралась или на работу? Немедленно натягивай брюки!

— Резать будут — не надену! — твердила Светлана. Она вышла на снегоборьбу в своем, только сменила боты на валенки. Лена тоже отказалась от стандартного зимнего обмундирования, как раньше отказывалась от летнего. Теперь они выделялись в однообразной толпе девушек, парни посмеивались, глядя на них. Светлане вначале понравилось внимание, потом она возмутилась.

— Все дни ходили в этом же, никого не затрагивало, — сказала она с досадой. — А сегодня глаза повыдергивали на нас.

Больше всех расстроил Светлану Леша, он три часа работал рядом и ничего не замечал, а потом вдруг удивился:

— Чего ты в старое влезла? Ты же покупала одежду.

Она отрезала:

— А тебя не касается, в чем я! Прошу смотреть в другую сторону.

После снегоборьбы, продолжавшейся двое суток, все вышли на старые места.

Это был первый день работы на нормах, в полную восьмичасовую смену, без учебных занятий. В этот знаменательный день произошло несколько немаловажных событий. Утром исчез Миша. В столовой он завтракал со всеми, потом ушел в контору. Он возвратился перед обеденным перерывом и представился товарищам:

— Привет от нового редактора газеты! Теперь держите ухо востро, моя обязанность все упущения брать на карандаш.

Его поздравили — кто словом, кто тычком, кто рукопожатием, а сильный, как лошадь, Семен швырнул приятеля в снег. На Мишу налетели визжащие девушки и снова вываляли в снегу. Отплевываясь снегом, вытаскивая снежки из-за пазухи, из ушей и карманов, Миша весело жаловался:

— Совести нет, зачем же в нос? Теперь я до вечера не прочихаюсь.

— Дело это надо вспрыснуть! — кричал Саша. — Редактор, ставь тройку белоголовочки!

Миша предложил заменить бутылки тарелками.

— Ставлю на всех обед! Между прочим, сегодня в столовой бараньи отбивные.

Леша посоветовал пошабашить за три минуты до звонка, чтоб обогнать другие бригады, а то отбивных не хватит.

— С паршивого редактора хоть мяса кус! — доказывал он.

Таково было первое событие. А второе произошло вечером. Вася обошел рабочие места, измерял и промерял, записывал и высчитывал, а потом хмуро поделился результатами: наработали они сорок два процента нормы, пойдет дело и впредь так же — зарплаты на еду не хватит. У Семена все горело в руках, но и он только-только подобрался к девяноста процентам. Самая маленькая выработка оказалась у Светланы с Виталием, они и по четверти нормы не выполнили. Следующим шел Саша.

Игорь с волнением спросил Васю:

— А у меня? Сколько у меня?

— И у тебя скверно, но лучше, чем у Сашки. Тот трудится между часовыми перекурами. Сорок восемь у тебя, Игорь.

Никто не ожидал, что норма так недосягаемо высока. На бумаге и на занятиях все выходило просто, столько-то штук кирпичей, столько-то рассчитанных, неторопливых движений — и норма схвачена! В газете строительства, да и во всех газетах, писали лишь о тех, кто перевыполняет нормы, этих людей было множество. Со всех сторон неслись потоки перевыполнений, трудно было допустить, что попадаются неумельцы, не добирающиеся и до половины задания.

Саша, задетый замечанием о перекурах, потребовал, чтобы Васю проверил знающий человек.

— Окончательно установит прораб! — утешил его Вася. — И можешь не сомневаться, скорректирует в сторону уменьшения. Я и так старался, чтобы вышло побольше!

Одного Семена не ошеломили результаты.

— Муха виноват! Сколько провозились — качали, закапывали в снег… Завтра пойдет по-иному:

В этот вечер Светлана возвращалась из столовой с Виталием и Лешей. Они рядышком шагали по очищенной от снега улице, уже не надо было трусить гуськом по узенькой дощечке.

Светлана сказала грустно:

— Как я сюда не хотела! Если бы не стыдно перед отцом, завтра уехала бы. Видеть не могу эти бараки!

— Раньше — лесная жуть, теперь — отрезаны снегами, — поддержал Виталий. — А в будущем — норма задавит, как петля. Мне предков не стыдно, этот народ простит, а двор у нас старый, крепость просто, и друзей там — страх! Обхохочут до косточек. Не будь этого, я тоже бы — алло, и поминай как звали!

— Аванс мы брали — возвращать надо! — заметил Леша.

— Это не проблема! А предки на что? Последнее продадут, чтоб спасти! У тебя кто?

— Все, кто требуется… Мать с отцом, бабушка.

— Ну, так в чем же дело? Крикнуть им телеграфно «SOS». Или неудачный подбор родителей? Тоже распространенная болезнь.

— Родители у меня, что надо, тебе бы таких! Но не считаю, что нужно бежать, вот мое мнение.

Виталий прищурился.

— Не мнение, а внушение. Ты Ваське в рот глядишь: что он изречет, то и ты поддакнешь.

А Светлана пожаловалась:

— Мне папа не откажет, если попросить. Но ужасно не хочется. Папа думает, что я без него пропаду, а я решила — ни за что не пропадать!

2

Георгий надеялся, что Вера одумается. Время работало на него. Лето превратилось в осень, осень холодела с каждым днем — скоро, скоро по снегу поползут на мягких лапах морозы! В эту пору особенно чувствуется одиночество. Придет, придет Вера извиняться за грубость! О своей грубости Георгий не вспоминал. Все парни в его кругу так поступали: кому не известно, что рассиропливаться с девушками не надо — враз окрутят! «Ладно, ладно! — размышлял Георгий после ссоры. — Моя будет сверху, погоди! И, может, до загса дойдет, не зарекаюсь. Но только сам я это надумаю, а не по твоему приказу. Вот так, и точка!»

В ожидании скорого примирения, он с головой уходил в работу. Он часто спускался под землю, ему нравились и низенькие ходки, пробитые в сплошном диабазе, и широкая штольня с лампами дневного света, и уклоны, и квершлаги — он мог часами блуждать по руднику, все было захватывающе непривычно и интересно. А самым непривычным и радостным было то, что всюду его ожидали с нетерпением, везде искали его помощи: при каждой поломке механизмов вызывали его, никому даже в голову не приходило, что он с чем-то может не справиться. Прошел месяц, за ним второй — Георгий про себя не переставал удивляться повороту жизни, хотя именно этого поворота искал и ради него покинул столицу. В Москве его старание никого не поражало, а любое лыко аккуратненько вписывалось в строку. Еще никогда Георгию не дышалось так легко. Он выходил на работу раньше всех, шел не торопясь — впереди, с доски почета, подмигивала наспех намалеванная его собственная насмешливая рожа, парень что надо! Он любовался своим портретом, вспоминал Веру: «Вот он я, такого не бросают — дудки, придешь!»

Но Вера упрямо не приходила. С обидой и недоумением он, наконец, понял, что для нее мало значили и окруживший его почет, и то, что все наградные и премиальные списки открывались его фамилией, и то, что в получку ему выдавали больше, чем любому другому новоселу, чуть ли не в два раза больше, чем зарабатывалось в Москве. Она хотела иного, он знал, чего она хочет, и злился — не так, — не так надо этого добиваться, с другими, пожалуй, так можно, за всех он не поручится, но с ним — ни в коем случае!..

Как-то вечером Саша сказал ему:

— Ты, выходит, полностью получил у Верки отставку?

Георгий отложил газету, где упоминали среди других примеров отличной работы его высокие производственные показатели, и посмотрел на Сашу.

— Откуда взял эту глупость?

— Да, глупость! Говори тоже! Все знают. Ого-ого, вот бы в Москву написать!

— Может, переведешь свое мычание на человеческий язык? Что написать? Кому? О чем? Выпусти вторым популярным изданием со списком опечаток!

— Не опечатка, а факт. Верка твоя каждый вечер с Мишкой, а вчера пропадали в лесу — и снега не побоялись!

Георгий снова взялся за газету. Замечательная статья потеряла три четверти своего интереса.

— Подглядывать, что делают соседи, стыдно, за это в угол ставят.

Саша ухмыльнулся.

— Меня поставят, а тебя обставили.

— Запомни на будущее, Сашок, еще не родился тот, кто меня обставит. Просто сам я разъяснил на пальцах, что депутат семейного совета или дурак поневоле из меня не получится. Муж-герой — не моя стихия.

Спокойствия его хватило лишь на отпор брату. Георгий знал, что Миша ухаживает за Верой, они часто танцевали в клубе. Но чтоб стали уединяться в лес — нет, тут что-то не так! Вчера как раз забушевала первая, пока еще теплая метель, что же, они шлялись там в снежной завирухе? На Веру мало похоже, чтоб она не посчиталась с погодой, другой такой мерзлячки не сыскать, вранье все это, вранье — Сашкины разговоры! Кто-кто, а солдат мне не соперник, рылом не вышел! На время Георгий успокоился, потом тревога возвратилась. Он понял, что надо первому искать примирения.

Прогулка в снегопад по лесу даром Вере не прошла — она слегла. С наступлением зимы она часто прихварывала. На этот раз Веру хотели положить в стационар, она не далась, чтоб не «разбаливаться», как объясняла Наде. Георгий отпросился на руднике и пришел днем, чтоб не помешали разговору. Вера вздрогнула и приподнялась на кровати, когда он вошел.

— Здравствуй, Верочка! — сказал Георгий, присаживаясь на табуретку. — Вид у тебя ничего.

Вера исхудала и подурнела, в ней мало что сохранилось от прежней вызывающей нарядности. Она перестала красить ресницы — на ветру со снегом никакая краска не держалась, губы были не то серые, не то бурые, они почти не отличались от щек, глаза, большие и неподвижные, потеряли блеск. Вера поглядела этими странными глазами на Георгия и проговорила:

— Чего ты, собственно, пришел?

— Как — чего? — Георгий придвинул табуретку поближе. — Старый друг лучше двух подруг. Интересуюсь здоровьем…

— Здорова! — сухо сказала Вера. — Больше тебе знать нечего.

Минуту он собирался с духом.

— Можем мы с тобой поговорить по-товарищески?

— Не о чем нам говорить.

— По-моему, о многом… Ходят слухи, что у тебя новое увлечение.

— Ах, вот что! Тебя волнуют эти слухи?

— Волновать не волнуют, а занимают… Любопытно, как на деле?

— Мои дела касаются меня и моих близких. С чужими делиться не собираюсь.

— Уже не близкий? Ладно, не навязываюсь… Сказать все же можешь, что происходит?

— Ей-богу, надоел! С чего мне с тобой откровенничать?

Разговор вышел не такой, каким он намечал его, самое лучшее было бы прекратить его и уйти. Уйти он не мог.

— Постой, постой! Давай все точки расставим… На меня тебе обижаться нечего — честно ждал, пока образумишься. А ты, выходит, от меня к другим? И с кем, спрашиваю? Если на Мухина польстилась, так чего ждать от тебя завтра?

— Зачем же ждать до завтра? — ответила она с горечью. — Были, были, многие уже были, не один Мухин. Удивляюсь, как ты не увидел. Впрочем, ты такой — видишь одного себя, где тебе других замечать!

— Речь не обо мне. Надо выяснить, кто ты такая?

— Нет, не надо! — воскликнула она, снова приподнимаясь на постели. — Я — ясная, что обо мне? И о тебе нечего разбалтываться, ты тоже ясный. Ни минуты не сомневалась, что от всего отречешься, еще меня обольешь грязью. — Она с рыданием прокричала — Хоть бы капля порядочности, одна капля, нет, грязь, грязь!

Он так низко наклонился над кроватью, что Вера, замолчав, откинулась на подушку. Ей показалось, что он ударит ее.

— Нет уж, поговорим о тебе! Обо мне ты высказалась, что я непорядочный, пусть! Ты, конечно, порядочная — без загса, в одну любовь, крутить не можешь! Тебе только мужа подавай! А сама ты в жены годишься? У тебя же половая слабость — никому отказать не можешь. Таких порядочных мне и даром не надо!

Вера отвернулась, спрятала лицо. Она тряслась, всхлипывала, что-то бормотала. Бешенство еще клокотало в Георгии. Он не выговорился, беспощадные слова рвались наружу — он стиснул губы. «Что же мне?.. — невнятно твердила Вера. — Что же мне?..» Георгий скверно выругался и вышел. Из-за двери донесся новый взрыв рыданий.

Он стоял в полутьме коридора. Коленки противно подрагивали, в висках стучало. С Верой все было покончено, обратной дороги к ней не существовало. Она лежала на кровати в пяти метрах, легче было преодолеть пять километров горных высот, чем перешагнуть эти немногие метры. Не они первые расстаются в мире, жалеть особенно не о чем. Но можно было расстаться по-хорошему, спокойно, с усмешкой и шуткой, раз уж это стало неизбежно. Они расстались скверно и мерзко, не так надо было, не так! Его мутило, он словно наелся дряни.

В барак вошел Миша. Он с изумлением посмотрел на Георгия и собирался пройти к себе. Георгий схватил его за плечо.

— Верка ждет тебя. Торопись, пока девчат нет. Миша сдернул его руку. Он тяжело задышал.

— Ты, кажется, ищешь ссоры, Георгий?

— Ссоры? Не из-за чего ссориться. Иди, иди, не стесняйся. Я вам не помешаю.

Он хлопнул дверью выходя. Миша, помедлив с минуту, постучал к Вере. Вера плакала, вытирая лицо полотенцем. Миша поднял отброшенный Георгием табурет и придвинул его к кровати.

— Верочка, что у вас вышло с Георгием?

Она всхлипнула.

— Не знаю… Вдруг пришел и стал приставать — с кем гуляю, где гуляю…

— Негодяй! — сказал Миша. — Мало его воспитывали в колонии! Хочешь, я его по-серьезному проучу?

Вера, пораженная, смотрела во все глаза.

— Ты? Он же свернет тебя в узелок и повесит на сучке, как веревку, если полезешь с кулаками!

— Я не о драке, — разъяснил Миша. — Надо вынести его обращение с тобой на суд общественности.

Вера презрительно покривилась.

— Спасибо уж! Не люблю полоскать на людях грязное белье.

Она откинулась на подушку, уставясь заплаканными глазами на стену. Миша снова заговорил:

— Верочка, как твое здоровье? Может, в самом деле, ляжешь в больницу?

— Еще чего? Завтра буду здорова. Мы слишком много времени провели в лесу.

— Я же говорил — лучше посидеть в клубе. Ты сама хотела куда-то подальше.

— Я хотела показать тебе красивые лиственницы, около нас таких нет. С этими глупостями покончено. Больше — никаких далеких прогулок!..

Миша заговорил о том, что всего интереснее ходить в клуб, там в этом месяце — обширная программа культурно-массовых мероприятий, не одни танцы и картины, как до сих пор. Из Красноярска запрошены лекторы по международным и научным проблемам, прилетят артисты эстрады — будет интересно, ей понравится! Вера слушала его, прикрыв веки. Ему показалось, что она впадает в сон, он заговорил тише. Она вдруг прервала его:

— Миша, ты и вправду хорошо ко мне относишься?

Он удивился, раньше она сердилась, когда он заводил речь о чувствах.

— Неужто ты сомневаешься? Потребуй — любые доказательства!..

— Тогда оставь меня, Миша!

— Как — оставить? Уйти до вечера?

— Нет, совсем. Не будем больше встречаться.

Он смотрел на нее умоляюще и растерянно. Он знал, что она не шутит, она не разрешила бы себе таких скверных шуток. Ей стало жаль его. Она сказала, отворачивая лицо:

— Со мной что-то нехорошее, Миша. Мне от всего теперь трудно — от работы, от зимы, обыкновенный снег, а я вся дрожу… И гулять не тянет. Одно — лежать, лежать.

— Может, переутомилась? Поправишься, все пройдет.

Она устало согласилась:

— Может быть. Миша, может быть… Не приходи больше.

Он сидел, подавленный и грустный. Она сказала:

— И не сердись! Ты хороший, я знаю. Но мне надо одной — месяца на два, до нового солнца. На дворе темно, Миша, темно и холодно — мне хочется укутаться и лежать…

— Тебе непривычна таежная природа. В Москве — улицы, дома, здесь — одни деревья.

— Да, наверно. Я больна от этой зимы… Он немного отошел.

— Ну, если так, Верочка… Значит, на месяц, пока ты отдохнешь?

Она молчаливо согласилась с поправкой.

— Да, на месяц. А теперь извини, Миша, я хочу спать.

Он вышел, неслышно ступая, так же неслышно прикрыл дверь. Вера, смежив веки, ровно дышала. Потом она стала плакать — сперва тихо, затем все громче. Она сотрясалась от рыданий, душила рыдания одеялом.

3

Курганов уехал в Москву, его замещал Усольцев. Первые телеграммы от начальника строительства были неутешительны, в Госплане и слушать не хотели о значительных ассигнованиях на следующий год. Курганов вынес спор в ЦК — тон телеграмм стал веселее. В последней из них Курганов порадовал друга, что дело, пожалуй, выгорит. Промышленность страны перевыполняет годовой план, в счет создавшихся сверхплановых резервов им подкинут миллионов сто на разворот строительства. «В общем, теперь нажимать и нажимать! — сообщал Курганов в письме. — Претендентов, вроде нас, уйма! Значит, успокаиваться нельзя — ну, я заручился поддержкой экспертов. В остальном тоже неплохо — твои задания выполнены почти по всем пунктам».

Вскоре, закончив дела в Москве, возвратился и сам Курганов. В день его приезда группа новоселов не вышла на работу. Усольцев, встретив Курганова на аэродроме, тут же рассказал, как все случилось. Курганов был ошеломлен. Усольцев не скрывал, что и он потрясен неожиданным событием.

— Кое в чем и я виноват, — сказал он. — Как шляпа, понадеялся на нашу бухгалтерию, а там одно понимание — смета, графа, параграф… В общем, надо быстренько поправлять.

— Разобраться надо! — сурово сказал Курганов. — Поблажки бузотерам не дам. Ты по природному добродушию что-то слишком оправдываешь бездельников и взваливаешь на себя…

— Разберемся, конечно… И поблажки бузотерам не давать — правильно! Но и нашу ошибку выправить — вот я о чем…

События разворачивались так.

На доске возле конторы вывешивались выполнения сменных заданий, у этого местечка вечерами толпились. Потом доску, рассыпав на мелкие щиты, повторили на стройучастках, можно было уже не бегать в контору. Цифры на щитах пугали новоселов. Все подтянулись, но лишь Семен легко перевалил за норму — бригада в целом не поднималась выше восьмидесяти процентов. Вслед за Семеном шла Надя, она уверенно подбиралась к заветному пределу, лишь немного ей уступала Лена. В группе отстающих плотно осели Виталий и Светлана. Понатужившись, они догнали Игоря с Верой и Сашей, теперь все вместе составляли «компактный коллективчик задних» — так его называл Георгий. То один, то другой вырывался вперед, отрывался от шестидесяти и переваливал за семьдесят, но завтра опять катился к шестидесяти. На доске личные результаты не отмечались, но Вася завел тетрадь, куда заносил все. Он сказал Игорю:

— Подтягивайся, Игорь, как бы ты не занял последнего места.

Игорь знал уже, что катится на последнее место. Он старался, но у него не получалось, даже Виталий свободно его обгонял.

Он, не переставая, думал об одном: как поправить ошибку природы, создавшей его слабосильным? Это была не главная мысль, забивавшая остальные, это была единственная, другие возникали, когда приходилось отвечать на вопросы или исполнять распоряжения. Игорь казался рассеянным, приятели объясняли это усталостью, он соглашался. Но он был не рассеянным, а сосредоточенным, его, словно автомат, завели на одно движение. Он лихорадочно размышлял, десятки планов и соображений представлялись ему, он все их по очереди отбрасывал. Несчастье состояло в том, что путь требовался скорый, а результат — немедленный. Много путей вело к укреплению сил — физкультура, прогулки, специальная диета, но никто не знал, сколько ждать, пока все это скажется. Игорь ел побольше, много спал: мама считала сон средством от всех болезней. Но с некоторой поры Игорь заметил, что тело его не вмещает большой объем сна — чем раньше он засыпал, тем раньше просыпался, а усталость не проходила.

Аванс в начале месяца выдали нормальный. Потом бухгалтерия спохватилась, что надо увеличить вычеты за обмундирование, чтоб до начала нового финансового года покончить со всеми долгами.

Когда подошел день зарплаты, большинству пришлись гроши, совсем не то, что в прежних получках. С Игоря еще следовало, у него не хватило выработки, чтобы покрыть аванс и долги. Саша ругался: ему выдали двадцать четыре рубля.

— Да как же я жить буду? — кричал он. — На хлеб же не хватит!

Около него стоял подавленный Виталий, тому досталось пятьдесят три рубля — порция, по его нынешним потребностям, на два дня. Вера с отвращением рассматривала свою получку, в ней и до ста не доходило. Светлана, получив сто три рубля, расплакалась у кассы и так — со слезами на щеках — расписывалась в ведомости. Леша и Надя получили побольше, Вася с Леной тоже, но и у них до двухсот недобиралось. Одному Семену переход на нормы оказался выгоден, ему выдали больше прежнего.

Саша сцепился с Васей.

— Твои сводки и выводки, отвечай — на что жрать? — Он махал двадцатью четырьмя рублями. — Запомни эти бумажки! Они тебе боком выйдут!

Вася в ответ заорал:

— Отстань, не то поговорю без официальщины!

В контору пришел прораб, Саша поругался и с тем. Он хотел устроить скандал начальнику, на это никто не решился. Тогда Саша позвал товарищей к себе: пораскинуть мозгами — можно ли выдержать подобное издевательство?

За Сашей повалили кучей. Вася не пошел, о чем вскоре пожалел. В комнате расселись на кроватях. Саша высказался коротко и энергично:

— Не выходить завтра на работу — все!

— Попадешь под ответственность за волынку, — предупредил Семен.

Саша не побоялся ответственности. Пусть начальство живет на двадцать четыре рубля, он не может. Виталий присоединился к Саше, их поддержала Вера. Светлану тоже возмущало бездушное отношение начальства. Виталий мрачно сказал:

— Душат костлявой рукой голода — где забота о человеке?

— Чего вы требуете? — спорил Семен. — Чтобы платили не от работы? Или чтоб вам долги простили?

У Саши все уже было продумано.

— Платят не по работе, а сколько выведено по нарядам. Пусть бригадир подгоняет под хорошую зарплату, а не сумеет — поставим другого бригадира!

В разгар спора вернулся Георгий. Он весело прокомментировал дискуссию:

— Ударники — работы не боимся, было бы хлебово! А знаете ли, дорогие товарищи, что за этот ответственный шаг вам всыплют так, что лет пять будете чесаться?

— Ладно, дело не твое! — запальчиво крикнул Саша. — Пусть, кто боится, не лезет, а мы посмеем!

— Что посмеешь, то и пожнешь! — Брат продолжал издеваться. — Работа стоит на полную мощность. Великое открытие, совершенное Александром Внуковым: как есть, не работая! Ну, ну, действуйте, пока хвоста не прикрутили!

Вася, узнав о затее, пригрозил Саше и Виталию, что добьется их исключения из бригады. Саша расхохотался ему в лицо.

— Руки коротки — нас исключать! Между прочим, в других бригадах тоже шумят. Прислушайся, может, охладишься.

Вася знал, что во всех бригадах возмущались получкой. Но он знал и то, что начало бузы в его бригаде. Семен успокаивал взбешенного Васю:

— Что с дураков возьмешь? Сами первые пожалеют…

Утром из комнаты Внуковых на работу вышел один Семен. А у девушек разыгрался скандал. Надя силой стащила со Светланы одеяло. Светлана перепугалась, не кинется ли Надя в драку — характер у той был решительный, а рука тяжелая. Светлана хотела удержать простыню, но и простыня полетела на пол.

— Да что ты ко мне пристаешь! — защищалась Светлана. — Я же не одна, вон и Вера не выходит. Пусти же, Надюша!

— Даю пять минут, чтоб оделась и причесалась! — командовала Надя. — Поболтали, душу отвели — хватит! Работать надо! А с Верой я сейчас поговорю!

Вера, укутавшись до носа, молча наблюдала стычку Светланы с Надей. Светлана стала одеваться. Про себя она радовалась, что ее подняли насильно: утром, после сна, многое предстало в другом свете. Надя подступила к Вере еще воинственней.

— Сгонять собираешься? — спокойно спросила Вера и сладко зевнула в лицо рассерженной подруге. — Я до обеда посплю.

— Это мы увидим, — энергично сказала Надя, сдирая одеяло. Под одеялом Вера держала в руке бумажку, она лениво протянула ее Наде.

— Освобождение на три дня по болезни. Прошу не шуметь, у меня в висках стучит.

Надя возмущенно набросила на подругу одеяло.

— Черт с тобой, спи! Откуда ты берешь столько сна? Вера могла заснуть в любое время дня. После ухода подруг, она повернулась на бок и задремала.

4

В этот день барак, днем обычно пустой и тихий, был наполнен криком и спорами. К Саше явился прораб. Горячий разговор ни к чему не привел. Саша пустил прораба подальше, тот обещал припомнить и мат, и агитацию за невыход, и скверную работу.

— Припоминай, припоминай! А пока плати. За пять тысяч километров ехали из Москвы, чтобы подыхать с голоду?

После прораба показался секретарь комсомольской организации, этого, малоактивного паренька, выпроводили еще проще. За секретарем примчался Миша и пригрозил, что ославит забастовщиков в печати. Ему Саша показал кулак.

— Пока ты напишешь, я тебя распишу! Многие до тебя нюхали этого угощения, ни одному не понравилось.

Георгий, в эту неделю ходивший в вечернюю смену, с неодобрением смотрел на брата.

— Скажу тебе по-семейному, редактор: на Сашка действует только художественная литература — например, протокол милиции с описанием художеств. Меньше этого не старайся, сто раз испытано!

— Под конвоем нельзя! Установка — добровольным решением…

— А что я говорю? Добровольно через милицию — верный путь. Когда в кобуре наган, Сашок ощущает силу слова. Учти на будущее!

Брат был единственным человеком, с которым Саша не задирался. Ему не понравились советы Георгия, но он смолчал. Миша убрался, ничего не добившись. За себя Саша не тревожился, он без печали сменил бы комнату на камеру и, не отступи Миша, показал бы ему, что от слов до дела лишь один прыжок. Но Виталий, если бы перед ним не стоял стеной Саша, давно бы уже поддался на уговоры и угрозы.

— Куда эмигрировали мои брюки? — спросил он и пошарил на постели. Брюки Саша засунул под кровать, чтоб сразу не найти. — Нет, вправду, где они?

— Ты имеешь в виду небесно-голубые? — уточнил Георгий. — Поройся в чемодане, Вик. Что-то там сияет сквозь щелки.

Виталий наклонился и увидел за чемоданом свои ватные брюки. Он вышел умываться и возвратился озябший — на дворе бушевала метель. Виталий уныло порадовался, что не надо выходить, в такую погоду и волки отсиживаются в берлогах, а чем они хуже волков? Георгий поставил на стол хлеб и открыл консервы. Он пригласил брата и Виталия к завтраку.

— До лучших времен буду поддерживать. Рублишек ваших хватит только на чай без сахара.

За едой Саша объявил расписание дня: никуда не идти, а станут приставать — забаррикадировать двери и сидеть в осаде, пока их требования не удовлетворят. Георгий поморщился.

— Печально! А я мечтал провести времечко до смены в культурном одиночестве — на кровати с книжкой по астрономии.

Виталий достал карты и начал с Сашей сражаться в дурачка. Георгий, бросив книгу, следил за первым коном.

— Ай да, Вик, голова! — сказал он. — Всем нужным запасся в Москве. А мы с Сашком оставили картишки в старой жизни, слишком сильное увлечение. Между прочим, ты неплохо играешь.

— Садись, попробуй счастья, — предложил Виталий.

Хотя знал, что Георгий дал зарок не играть. Саша рассказывал Виталию, что в колонии Георгий продулся вдрызг и три месяца отслуживал проигрыш на побегушках у более счастливых игроков. Обиды карточной неудачи жили в нем до сих пор, он и в колонии, выплатив проигрыш, отказался от почти обязательного реванша и на воле не садился за игру. «У блатных строго, — разъяснил Саша. — Просадил, плати, не то нож в бок! А там с Жоркой играли настоящие блатяки, понял? Он и рыпаться не посмел!»

От приглашения Георгий отказался. Виталию показалось скучно с Сашей, тот без передышки проигрывал, хоть и осторожничал. Виталий снова обратился к Георгию — игра безобидная, по рублю кон — пустяки, надо же ухлопать время. Георгий засмеялся.

— Смотри, не пожалей, а то поддамся на уговоры.

— Не пожалею, — заверил Виталий. — А карты какие — атлас! Ради одних карт стоит испытать счастье.

Георгий спустил ноги с кровати.

— В дурачка не буду. Играю только в интеллектуальную извозчичью игру — двадцать одно. Четыре сбоку и ваших нет. Рисковать, так во весь кулак.

Виталий не колебался ни секунды, в очко он умел еще лучше, чем в дурачка. Он поспешно достал две заветные сотенные, Саша нехотя извлек свои накопления — сотню. Виталий лихо затрещал колодой. Георгий вдруг смутился и опять повалился на кровать. Виталий сказал с презрением:

— Я думал, ты орел, а ты валета пугаешься!

— Не валета, а бубновой дамы, Вик. Она мне подставляет подножку, как пьяному — телеграфный столб. Ладно, поиграем. Первый банк — мой. В банке сто рублей. — Он вытащил пачку сотенных.

Банк был сорван на третьем коне. Виталию досталось из него семьдесят рублей. Очередь банковать перешла к нему. Для осторожности он поставил полсотни. Георгий одобрил его умеренность.

— Скупость не глупость, Вик. Кто не замахивается, тот не промахивается. Дай-ка мне одну карту на твой вклад.

Он сорвал банк с первого хода. Следующим держал Саша, его деньги перешли к Виталию. После Саши банковал Георгий, он передал очередь, вместе с деньгами, Виталию. А когда Виталию удалось; удесятерив, отстоять свой банк от нападений, перед ним выросла внушительная стопка бумажек. Пересчитывать добычу во время игры было нетактично, Виталий прикидывал — в кучке было не менее полутора тысяч. До сих пор он играл спокойно, теперь его охватила жадность. Еще один удачный кон, и он решит свои денежные затруднения, хватит и возвратить остатки долга и купить билет на самолет до Красноярска, а оттуда поездом на Москву. «Обойдусь и без предков!» — думал Виталий, впадая в азарт.

— Может, довольно? — предложил Георгий, когда Виталий пододвинул к себе завоеванный банк. — Так вы меня из трусиков вытряхнете. И вообще через два часа мне на смену.

— Еще поиграем! — решил Саша, поглядывая на кучку, собранную Виталием. — Что за охота ни с того ни с сего кончать?

Виталий поддержал его. Георгий достал из чемодана свои запасы — на столе появилось несколько новых пачек. На этот раз игра шла нешуточная, Георгий бросал сотню на сотню. И уже через несколько минут Виталий с ужасом убедился, что его кучка непоправимо ссыхается. Он пытался перекрыть невезение натиском, но деньги проваливались, как в яму. Последний рубль он поставил с замиранием, рубль тоже уполз. Растерянный Виталий оторопело смотрел на место, где еще недавно громоздилось целое состояние.

— Один вывалился из лодки, — отметил Георгий, кивая на Виталия. — У тебя, Сашок, еще сотни две. Думаешь, на этом клочке паруса доплыть в такую бурю?

Саша сдаваться отказался, но вскоре тоже потерял все. Георгий раскладывал деньги в пачки, подшучивая над неудачливыми игроками. Виталий, встрепенувшись, попросил взаймы тысячу рублей, не больше, он отдаст из выигрыша. Георгий расхохотался.

— Ах ты, искусственник! Собираешься моими же деньгами отыграть мои деньги? Так порядочные люди не поступают, уверяю тебя — я не раз встречал порядочных людей на экране. Игра за наличные — никаких исключений.

— Но у меня ничего нет! У меня ничего нет! — в отчаянии твердил Виталий.

Георгий кротко оказал:

— Из ничего создать что-то может только бог. Надеюсь, в тебе нет божественного, Вик? Это было бы ужасно — спать рядом с человеком, который творит чудеса. Жизнь станет необоснованной.

Виталий предложил поставить что-либо из вещей. Он вытащил из чемодана свои меховые ботинки и водрузил их на стол. Ботинки блестели, как новые, таежная грязь с них была стерта. Георгий с восхищением причмокнул.

— Ай да, Вик, человек расходится! Не ожидал такого размаха. А это лак или гуталин? Около нашего дома чистильщик-айор всегда приговаривал: «Гуталин ярче солнца! Гуталин ярче солнца!» И точно ярче. Так во сколько ты ценишь это сокровище?

— Четы… четыреста, — промямлил Виталий.

— Для гладкого счета — пятьсот. Держись, Вик, как бы ботинки не перешагнули к новому хозяину.

Минут через десять ботинки были проиграны. Виталий, теряя голову, полез за костюмом. Костюм уплыл, барахтаясь в волнах и пропадая по частям — сперва исчезли рукава пиджака, потом лацканы, потом полы, потом спинка! Георгий каждую деталь оценивал отдельной ставкой. Голубые брюки долго сопротивлялись буре, при их помощи Виталий отыграл было половину пиджака и воспрянул духом, но затем и их затянул водоворот неудач. Несколько минут шла ожесточенная борьба за манжеты, правые проигрывались, левые их вытаскивали. Но настал момент, когда и последняя манжетина скрылась под убийственной картой. Сраженный Виталий тупо уставился в стол.

— Что ты теперь придумаешь, Вик? — полюбопытствовал Георгий.

Виталий, очнувшись, стал упрашивать сыграть на рабочую одежду. Это тоже его имущество, он волен им распоряжаться, Саша, не принимавший участия в игре, но жадно за ней следивший, присоединил свои просьбы к мольбам Виталия. Георгий согласился и на это.

— Но потом не кричи, как один воришка из моих приятелей, что преступление было в наказании. Наказание выпадает вполне антипреступное. Боюсь, тебя уже ничего не спасет.

Рабочая одежда провалилась туда же, куда перед тем ухнули деньги и костюм. Все полетело в пучину — рукавицы, шапка, валенки, ватные брюки, телогрейка, полушубок. Виталий не мог поднять головы, у него уже ничего не было ни в душе, ни за душой — даже чемодан был проигран. Он вяло думал о себе: «Раздел до гола в дремучем лесу. Раздел до гола в дремучем лесу».

— Ты понимаешь ужас своего положения, Вик? — посочувствовал Георгий. — Ты теперь полностью без ничего, то есть, так сказать, одет во все голое. Костюм экстравагантен, но вряд ли удобен для нашего климата и времени года. Не назначить ли тебя хранителем твоих бывших вещей? Прислужничество вещам оцениваю в пятьсот — идет?

Виталий сыграл и на прислужничество и без долгой борьбы проиграл. Теперь он из хозяина превратился в слугу своих вещей. Георгий швырнул ему проигранный костюм и предложил запереть его в проигранный чемодан, а проигранный ключ класть под подушку и охранять недосыпая.

— И вообще, Вик, — сказал Георгий, — придется тебе приучаться к аккуратности. Ты теперь существуешь при моих вещах. Я не потерплю даже пятна на моих рабочих брюках, что на твоих ногах — ясно?

«Раздел до гола в дремучем лесу!» — отчаянно подумал Виталий, а вслух покорно пообещал — Буду аккуратен!

Георгий с сожалением посмотрел на часы, битва с вещами продолжалась всего минут сорок. В Георгии бушевал задор победы, он с удовольствием продолжал бы борьбу.

— Послушай, служитель чужого барахла, — предложил он. — Я проявляю к тебе доверие, которого ты, как беспощадно оголенное существо, недостоин. Во сколько ты ценишь свою будущую жизнь?

Виталий с надеждой поднял голову.

— Не понимаю…

— Я спрашиваю, сколько ты способен заработать, скажем, за ближайшие десять лет?

— Сто тысяч! — немедленно отозвался Виталий.

Георгий прищурился.

— А не преувеличиваешь, Вик? Мне кажется, весь ты с головы до ногтей больше десяти не вытянешь. Ладно, сто. Разрешаю тебе выпустить десять расписок по десять тысяч в каждой, а я поставлю против твои бывшие вещи. Может, отыграешься.

Виталий был готов на все, не только на такое блестящее предложение. Он лихорадочно выдирал из общей тетради листы и покрывал их цифрами и подписями. Но его собственная колода атласных карт издевалась над ним, как по заказу. Одна за другой расписки перелетали на другой конец стола. Георгий бросил карты.

— Все, Вик! Раньше ты проигрывал вещи, теперь ты проиграл будущее. Ты человек без будущего, Вик, оно у меня в кармане. Никогда не думал, что придется стать рабовладельцем. Даже в колонии номер шесть это не практиковалось. Слушай, вещь и служитель моих вещей, до вечера можешь спать. Утром брюки пойдут на работу, ты их доведешь до рабочего места. Забастовок я не потерплю. Долг начнешь покрывать работой и чтоб без лени — понятно?

— Понятно, — сказал Виталий, бессмысленно улыбаясь.

— Завтра у меня пересменка, вечер свободен. Разрешаю выпустить новую эмиссию расписок, но не свыше миллиона — сразимся еще разок. Меня академически интересует, совсем ли фортуна повернулась к тебе задом. Дам тебе испытать судьбу.

— Согласен, — глухо сказал Виталий.

В этот момент вошедший курьер потребовал Виталия и Сашу к прилетевшему час назад Курганову.

5

Негодующий Курганов, ероша седые космы, распекал бухгалтера. На стульях вдоль стен сидели прорабы и мастера, работники ОТИЗа и отдела кадров. На диване больше обычного сутулился Усольцев. Курганов обратился и к нему со своими упреками.

— Все понимаю, Степан Кондратьич, у счетного народа взамен чувств — цифры. С цифры много не возьмешь — точная, но бездушная. Но как никто, буквально, никто из прорабов не поинтересовался, что придется его рабочим в получку — этого не могу понять!..

Прорабы виновато опустили головы. Усольцев молчал.

— Я же объясняю вам, Василий Ефимыч, — в десятый раз сказал одно и то же бухгалтер. — Все абсолютно законно, как вы не хотите…

Курганов гневно перебил:

— Вас обвиняют не в том, что поступили не по закону, а что применили правильный закон без души, без понимания обстановки, не спросив моего заместителя, — он показал на Усольцева, — не дав, наконец, мне в Москву телеграмму. Только об этом речь!

Бухгалтер пожал плечами и посмотрел на прорабов. И пожатие плечами, и обиженное лицо показывали, что он не согласен с укором и ожидает сочувствия. Но ни у хмурых прорабов, ни у кадровиков, ни даже у работников ОТИЗа он сочувствия не нашел.

— Значит, принимаем такое решение, — продолжал Курганов. — Вычеты долга временно прекращаются, а ребятам выдаются в кредит талоны в столовую — продержаться до следующего аванса.

Бухгалтер снова пожал плечами.

— Прекращение вычетов очень не ко времени — конец года. Из Москвы пришлют нагоняй за переходящие на новый год долги.

Все видели, как трудно вспыльчивому Курганову сдержаться, но он сдержался.

— Кто пришлет нагоняй? Такой же бухгалтер, как и вы, но чином повыше? Ничего, объясним уважаемому товарищу, если он сам не разбирается, что, кроме цифр, есть еще и живые люди.

Он нажал на кнопку звонка и приказал секретарше:

— Волынщиков этих — по одному]

Первым вошел Виталий. Он еще не оправился от потрясений карточных неудач. Все с удивлением уставились на его измученное лицо. Он лишь потом сообразил, что необыкновенный вид пошел ему скорее на пользу, чем во вред.

— Садись! — сказал Курганов. — Бунтуешь, значит? Руку поднимаешь на Советскую власть, Виталий Кумыкин?

Виталий молчал, убито опустив голову.

— Говори, не стесняйся — почему не вышел на работу?

— Денег нет, — прошептал Виталий. — Есть не на что.

— А куда аванс подевал? Сластена, конечно? В поселке за неделю съедают месячный лимит конфет — герои! Когда намереваешься на работу? Или навсегда так — ноги в потолок?

— Завтра выйду, — потвердевшим голосом пообещал Виталий.

— Завтра… Ладно, выходи завтра. И вперед рассчитывай траты, а то тебе каждый рубль ладони жжет. Приучайся протягивать ножки по одежке, Виталий!

Виталий выскочил из кабинета с облегчением — проборка оказалась не такой жестокой, как он опасался. Саша вошел к начальству с поднятой головой. Он объявил, что на работу не выйдет, пока не восстановят прежнюю зарплату, его устраивает лишь твердый оклад, никаких сдельщин!

— А что ты полнормы выполняешь, это тебя устраивает? — сердито опросил Курганов.

— Как вырабатывается… Нормы не я составлял, не знаю, где там половина, где полняком.

— Короче, норма — как выработается, а оклад — полностью?

— Правильно! Прогрессивок и премий не требую — одни сто процентов. Другое не устраивает.

Курганов переглянулся, с прорабами и Усольцевым.

— Так, так, а что тебя еще не устраивает, Внуков?

— Мало ли что… Обо всем не вспомнишь в спешке.

— А ты вспоминай, не торопясь, время у нас есть. Может, не нравится, что высчитываем деньги за одежду?

— И это. Могли бы и бесплатно от государства — на него же работаем, не на себя, пусть позаботится о своих рабочих… И вообще — с удобствами слабовато, кино не каждый день…

— Ясно — удобства и полное бесплатное обслуживание! — Курганов стукнул ладонью по столу. — Значит, так, Внуков. Завтра выйдешь на работу и будешь трудиться честно и старательно. А нет — поищи удобства в другом месте.

— Увольняете, стало быть? Ладно, не боюсь. И на вас управа найдется за незаконное увольнение. Не думайте, что разрешат помыкать рабочими…

— Вон! — закричал Курганов, вставая. — Поговорил — хватит! И помни, самолеты отсюда уходят незагруженными, место тебе всегда найдется!

Саша лихо заломил шапку выходя.

Курганов долго не мог успокоиться. Отпустив собравшихся, он забегал по кабинету, ругая и себя, что проморгал таких тунеядцев, как Внуков, и своих бездушных ко всему, кроме цифр, бухгалтеров, и Усольцева, вовремя не сообразившего, чем могут обернуться подобные вычеты, а больше всего — доставшийся им контингент рабочих. Усольцев молча поворачивал за ним голову. Курганов, когда сердился, не терпел возражений, надо было дать ему выговориться. На душе у него накипело. От неудавшегося набора рабочих он перешел ко всему нынешнему поколению молодежи. В запальчивости он обругал и собственных дочерей, оставшихся в Москве для окончания учебы, но — видать по всему — навсегда, вряд ли они приедут в таежную глушь! Сидят, потихоньку зубрят, бегают по театрам, выставкам и ателье и горя им мало, что старик отец убивается без них в одинокой комнатушке, а старуха мать без отдыха мотается то из Москвы на самолете к мужу, то из тайги на самолете в Москву к дочерям… В этом месте Усольцев рассмеялся.

— По тебе не скажешь, что очень убит.

— А почему? — закричал Курганов. — В трудностях выварен, выдублен, закален, отожжен… Школа стойкости была, вот причина!

Он с новым негодованием заговорил о молодежи. Нет, вот уж неженки, и все притом, не одни девушки, парни еще привередливей! Он недоволен не только доставшимся им контингентом маменькиных сынков и дочерей, а вообще всеми — от московских стиляг до чукотских гуляк, от молодых бездельников Сухуми и Тбилиси до нахальных «бичей» Мурманска! Господи боже мой, сколько они сами придумали глаголов для лоботрясничанья, любимого своего занятия: кантуются, филонят, бичуют, сачкуют, гужуются, отлынивают, тянут резину… Вот где истоки безобразного поведения Внуковых и Кумыкиных — здесь они, в нелюбви к тяжелому труду, в обожании своей сопливой личности, в каком-то создающемся на глазах культе удобств!..

— Такое тяжкое обвинение всему поколению молодежи! — проговорил Усольцев. — И не совестно тебе, Василий Ефимович?…

— Знаю, знаю! — снова закричал Курганов. — Все твои возражения знаю. Пойми меня правильно, одно прошу. Я же не говорю, что все они такие. Думал бы так, я бы веру в будущее потерял, а я не собираюсь ее терять. Но есть, есть среди них тунеядство и эгоизм — вот о чем я… Пойми еще — заведись по одной паршивой овце в каждом колхозном стаде, что же это будет? Сам же ты первый заговоришь, что порча овец становится массовым явлением, надо немедленно принимать меры. Ты не согласен со мной?

— Не согласен, конечно.

— Тогда объяснись.

— Обязательно. Но давай так. Обвинение, что вообще молодое поколение тебе мало нравится, по-моему, — прости — старческое брюзжание. Старикам свойственно ругать молодежь и хвалиться, что они были лучше. Ты тоже иногда впадаешь в этот грех брюзжания. Так что об этом я не буду, а — конкретно… Насколько я понимаю, больше всего тебе не нравится, что молодежь наша вырастает неженками?

— Именно. Возьмем наших рабочих для конкретности. Настоящих трудностей и не нюхали, никто и не знает, почем фунт лиха.

— Ты упомянул о своих дочках. Если неприспособленность к трудностям такой уж огромный недостаток, почему ты не меняешь их воспитания! Они у тебя не то, что фунта, а грамма лиха не нюхали!

— Думаешь, не спорим со старухой и дочек не ругаю!

— Споришь, споришь… В других случаях спор твой — приказ, тут же — одни слова. Значит, не так уж оно неладно, воспитание твоих детей, раз ты не прикручиваешь властной рукой хвоста старухе и дочерям. А теперь я скажу тебе, почему ты миришься, что дети твои растут неженками, в то время как мы с тобой закалены.

— Интересно, почему?

— Откуда возникал наш закал? От нищеты нашей, от недостатков во всем — в еде, одежде, жилищах, машинах, книгах… Меня отец выпустил в самостоятельное существование тринадцати лет, в ученики к шорнику, надо было зарабатывать, а то хлеба не хватало.

— Мне пришлось не слаще — двенадцати лет пошел разносить газеты. Дело на первый взгляд простенькое, а спину надорвешь. Тяжелая штука — кипа газет.

— Вот она где таилась, твоя ранняя закалка — спину с малолетства надрывал. Достоинство это — приспособленность к трудностям — было результатом борьбы с недостатками тогдашнего существования. Недостаток порождал достоинство, такова диалектика жизни. Но ты не потерпишь, чтобы детство твоих детей шло, как наше, ныне это было бы просто бесчеловечно, да и закон охраняет — хочешь не хочешь, а дай семилетнее образование, проси не проси, а двенадцати лет на работу не возьмут. Так чего ты жалуешься, что они не знали такого горя, которого мы сознательно не дали им знать? Где логика в твоих жалобах?

— Неплохо заверчено, — проговорил Курганов, качая головой. — Итак, наши дети мало приспособлены к трудностям, ибо мы же оберегали их от трудностей. Ладно, как отец возражать не буду — сам виноват. Но как руководитель стройки замечу, что с детишками нашими работать труднее, чем было с нами.

— Тебе кажется, Василий Ефимович. Обман памяти.

— Никакого обмана! Не раз сравнивал рабочих, которые приходили на строительные площадки лет двадцать пять назад и нынешних. У тех образования было поменьше, а хватки — побольше, а насчет бытовых капризов — нуль!..

— Опять ты о старом! Пойми, у того восемнадцатилетнего за плечами было уже года четыре трудового стажа, а если брать помощь родителям в семье, так и больше, а у этого ничего, кроме школы. Для сравнения с ними бери нас тридцатилетних, и тогда ты увидишь, что переход от удобства жизни с родителями в самостоятельное существование у них труден, прямо до переломов психологии, зато они быстро приспосабливаются, мужественно борются.

— Поглядим их приспособленность попозже, когда завоет на все голоса старуха-пурга. Боюсь, многие, очень многие навострят лыжи.

— А я уверен в них. Я присматриваюсь к ним, хочу их понять и вижу — в общем, неплохое выросло поколение, мужественное, умное, честное, гордое, не сгибающее ни перед кем спину…

Курганов остановился перед Усольцевым и закричал:

— Да так ты, с этой твоей философией, дойдешь до того, что Сашку Внукова оправдаешь — горд, прям, шапки не ломит, на спину другим садится!..

— Зачем утрировать? Сашка — тунеядец. В семье не без урода. Такие долго еще будут попадаться. Но раньше этого дрянца бывало куда больше, вот чего ты не хочешь видеть. Вспомни наше поколение — сколько встречалось пьяниц, больных, уродов, паразитов, сколько пускалось в воровство! Где он ныне, этот отсев? Нет теперь такого социального бедствия среди молодежи — пьянства. А на старых твоих стройках сколько выхлестывали хмельного? В воскресный вечер по поселку не пройти — пьяные орут, в переулках пальто сдирают, редкий выходной без поножовщины… У нас же за эти два месяца ни одного случая воровства, ни одной драки, Василий Ефимович!

Курганов не хотел сдаваться.

— Ты о пьянстве и поножовщине, а я вспоминаю другое. Как мы жили политикой, общественной жизнью, международными событиями! Собрания наши — за полночь, речи — огонь, в кино не ходили, чтоб собраний не пропустить. Где все это?

— Ну, международная жизнь их тоже интересует, — возразил Усольцев, вспоминая свои беседы с Васей. — Когда большие переломы событий, они загораются не хуже нашего. А если не так увлечены текущей политикой, тоже понятно — мы жили в антагонистическом обществе, кругом бушевала классовая борьба, политика вторгалась в жизнь, была главным в жизни — как же мы могли ею не гореть? Надеюсь, ты соглашаешься, что классовой борьбы у нас нет? Почему же ты свои старые, эпохи социальных антагонизмов, привычки упрямо тянешь в наше гармоничное в целом общество? Зачем ты их лепишь к новым обычаям, как горбатого к стене?

Курганов озадаченно смотрел на Усольцева. У него не хватало аргументов для спора. Уже не раз Усольцев бил его неопровергаемыми доказательствами, видимо, так получится и сейчас. Именно за это качество — быть предельно строгим и объективным — и ценил Курганов своего более молодого друга, хоть нередко и злился, если приходилось отступать в серьезных словесных перепалках. Усольцев, собранный, готовился и дальше отражать логикой любые выпады Курганова.

Курганов пытался зайти с другой стороны.

— Ну, хорошо — нет классовой борьбы… Но ведь и на собраниях наших не отгремевшая давно классовая борьба, а то, что печет сегодня — задачи строительства коммунизма. Почему же такая инертность к ним — сегодняшним нашим проблемам? Танцулька в клубе — полно, новая кинокартина — не пройти, а на комсомольское собрание — еле-еле половина, остальные валяются в кроватях или парочками шляются по лесу. Почему, я тебя спрашиваю?

На это Усольцев ответил не сразу.

— Сказать по-честному, я тоже иногда недоумеваю. Стараюсь проникнуть до корней, какова природа нашей молодежи — многое темно… А что до собраний, так, может, мы плохо их организуем? Секретаря бы комсомольского сменить — очень уж пассивен.

— Смени секретаря, не возражаю. Подыщи энергичного паренька. Встряхни молодежную организацию. Я не об этом, пойми! — настаивал Курганов. — Можешь ли ты поручиться, что после такой реорганизации общественная жизнь забьет ключом?

— Не могу, — честно признался Усольцев. — Надеюсь на это, а поручиться — не берусь. Говорю тебе, многое в нашей молодежи мне самому темно…

6

Саша гордился своим мужественным поведением у начальства. Он с наслаждением повторял каждое слово беседы. Виталию даже помыслить было страшно, что такой разговор мог произойти. Вечером в комнату вошел Вася и угрюмо спросил, все ли выйдут завтра? Саша, вскочив, попросил Васю убираться своим ходом, пока не вышибли. Виталий, не глядя на Сашу, пообещал выйти на работу. Семен все больше хмурился.

— Брось, Саша, говорю как товарищу. Поволынили, хватит. Не силой же тебя тащить!

— Не твое дело, понял? — обрезал его Саша. — Не лезь, куда не просят. Ты здоровый, а я отчаянный! — Не выйдет, если силой!

Георгий вернулся за полночь, когда все спали. Утром Семен, сохранивший солдатскую привычку быстро подниматься, оделся раньше и собрался уходить, но его задержал Георгий.

— Прихвати Сашка, Семен. Он без помощи не может. — Георгий подошел к брату и потрепал его по плечу: — Солнышко проснулось, Сашок. А может, не солнышко, а пурга, но дети в школу собираются. Не прозевай случая быть аккуратным.

— Отстань, Жорка! — со злобой сказал Саша. — Я теперь полный отказчик от работы. Никуда из комнаты не выйду.

Георгий ласково наклонился над ним.

— Не клевещи на себя, Сашок, — выйдешь. Сам же знаешь, что выйдешь. Одно лишь пока не ясно — на ногах пойдешь или на руках вынесут? В ближайшие три минуты определится…

Саша глядел на него, как затравленная крыса.

— Жора, не лезь! Драться буду!

Георгий весело кивнул головой.

— Дерись, дерись! Отстаивай самостоятельность. Между прочим, две минуты уже прошли.

Саша стал подниматься. Георгий снова потрепал брата по плечу:

— Так-то лучше, Сашок. Новая жизнь требует жесткой дисциплины. Последняя минута кончилась, забастовка — тоже. Желаю успеха в борьбе с нормами. Как там прислужник моих вещей? Не забыл, что ему относись брюки на работу?

Виталий вскочил, не дожидаясь, чтобы у него с Георгием повторился такой же разговор, какой произошел с Сашей. Семен подождал их, и они вместе зашагали на участок.

В этот день Виталий работал машинально — брал кирпич, пристукивал его, заделывал раствором. Мысли его метались вдалеке от того, что совершали руки, и, может, от этого рукам стало легче — хоть нормы он и не выбрал, но почти подобрался к ней. Виталий остался безразличен и к собственной хорошей работе. Он не ответил Леше, издевавшемуся над неудавшейся забастовкой, не заговаривал с девушками. Проходя, он толкнул нечаянно Лену.

Она зло сверкнула глазами. Все знали, что лучше ее не задирать, она не спускала парням грубости. Лена сказала, словно выстрелила:

— Мог бы и извиниться!

— Извини, — ответил он так уныло, что она удивилась.

Светлана догадалась, что его убитый вид и старательность к работе — от страха перед наказанием за вчерашний невыход.

— Ты не тревожься, — сказала она. — Прораб обещал, что происшествие замнут.

Виталий хотел ответить, что вчерашнее происшествие его не заботит, все эти отказы от работы — пустяки в сравнении с трагедией, разыгравшейся с ним лично. Он хотел сказать, что ни до него не было, ни после него не будет человека, попавшего в такой невероятный переплет, в каком очутился он. Он прослезился, подумав о безмерности разразившегося над ним несчастья, и отвернулся, чтобы Светлана не увидела слез.

— Я не тревожусь, просто нездоровится.

Несколько минут Виталия одолевала дикая мысль, сгоряча она показалась убедительной — пожаловаться начальству или в комитет комсомола, что Георгий завлек его в опасную игру, воспользовавшись его неопытностью. Но потом он сообразил, что карты его, а не Георгия, тот докажет, что и игру предложил Виталий, и сам ставил вещи против банка, и расписки на будущую зарплату писал добровольно. Такие жалобы добром не кончаются, с Георгия, как с гуся вода, а месть он затаит. У этих людей строго, раз проиграл — плати! В колонии ему пришлось пострадать, пока он выплатил проигрыш, он поступит со мной так же, как с ним поступили, а нет — жестокая расплата, по всем их воровским законам! Виталий содрогался, представляя, как нож распарывает ему живот, это было скверное ощущение.

— Ничего! — утешал он себя. — Хуже быть не может. Я на дне, дальше падать некуда.

Однако в этот вечер Виталию пришлось убедиться, что некоторые пропасти бездонны. Георгий первым уселся за стол и предложил Виталию занять место напротив.

Семен широко раскрыл глаза, увидев, чем они собираются заниматься. Саша улегся и не поднимал головы, дух его был сломлен.

— Итак, продолжим наши бдения, — сказал Георгий, тасуя колоду. — На какой сумме мы остановились, Вик?

— Я против карточной игры, — строго сказал Семен. — Этого одного не хватало у нас!

— Не игра, а шуточки, — возразил Георгий. — Небольшое судебное дельце по старым счетам. В качестве свидетелей привлекаются валеты и дамы, коронованные старички и некоронованные тузы, десятки и девятки и прочая шестерня.

— Начинается с шуточек, а кончается резней на зарплату.

— Не волнуйся, Семен, никакой зарплаты на наши шуточки не хватит.

В этот вечер Виталий играл лучше. Был момент, когда он отыграл прежние обязательства и на столе появился костюм. Каждый перетаскивал его в свою сторону, он опять возвратился к Георгию. За костюмом поплыли новые долговые расписки, Виталий выпускал их по сотне тысяч рублей в бумажке, но и они не спасли. Через часок Виталий был сокрушен.

— Ты проиграл ровно пять миллионов, — подвел итог Георгий. — Интересно, сколько лет тебе потребуется прожить, чтобы покрыть задолженность? Жаль, что в наше время не существует благородного обычая платить карточные долги в трехдневный срок. Вот бы пришлось тебе побегать!

Виталий в отчаянии попросил:

— Сыграем еще.

— Можно, Вик. Но только шагнем дальше. Мелко возиться с миллионами, когда способен на миллиарды. Я хочу внести ясность в обстановку. Ты, конечно, понимаешь, что сам по себе уже не существуешь? Я выиграл тебя со всеми потрохами.

— Признаю, — тихо ответил Виталий. Георгий сказал ему лишь то, о чем он сегодня так горестно размышлял.

— Но ты, надеюсь, не служитель культа личности? — продолжал Георгий. — Я имею в виду собственную твою личность, мою ты должен отныне суеверно обожествлять, как символ жестокого хозяина. Так вот, я хочу сделать тебе предложение. Играем на твоих потомков, на все грядущие поколения, начало которым положишь ты. Первое поколение я оцениваю в миллион, второе в десять миллионов, третье в сто и так далее — понимаешь?

— Понимаю, — сказал Виталий. В нем заговорила совесть. — На детей и внуков я не играю. Только на себя.

Георгий удивился.

— Ты в своем уме, Вик! А что есть в тебе собственного? Нет, кроме твоих несуществующих внуков, у тебя ничего не остается.

Воля Виталия была парализована, после недолгого сопротивления он сдался, и еще через некоторое время совершилось непоправимое. Виталий проиграл своих детей, внуков, правнуков, а лотом обрушились в кабалу следующие генерации. Одни правнуки десятого колена отчаянно сопротивлялись, они выручали неоднократно и себя и своих отцов, дедов и прадедов, но в конце концов и их прихлопнула несчастная карта.

— Теперь — конец! — удовлетворенно сказал Георгий. — Больше играть не на что. Все, что можно было добыть, добыто. Остаются пустяки — обеспечить равномерное поступление выигранного, так сказать, стрижку поколения за поколением. А, Вик? Не вздумай оставаться холостяком, ты обязан произвести потомство. И — не откладывая, я не хочу долго ждать. Придется тебя женить. Так как ты моя вещь, то я приставлю тебя к жене, которую сам выберу, а твое дело маленькое — производить моих детей и передавать их мне по мере подрастания. — Георгий, помолчав, с унынием покачал головой. — Мне пришла в голову страшная мысль, Вик. Что, если ты втихомолку пренебрежешь обязанностями мужа, как я тебя проконтролирую? По науке рабский труд малопроизводителен, даже если раб работает в качестве производителя. Достаточно любовь вменить в обязанность, как она перестанет быть увлечением. О, эта проблема из проблем!

Он подумал и лицо его прояснилось.

— Знаешь, Вик, еще не все потеряно, мы можем играть дальше. Мы играли на твоих потомков, но не на те достижения науки и техники, которых они добьются. Я не хочу пустяков, всяких там пластмассовых сердец и электронных легких. Нет, я захватываю шире! Человек завоевывает космос, не может быть, чтоб твои потомки в десятом поколении не овладели какой-нибудь звездой. Звезды будут отводиться людям, как дачи, за личные заслуги. Итак, кто-то из твоих родичей колонизировал Сириус. Я беру эту звезду, потому что она всех ярче и, по слухам, приносит несчастье. Я давно хотел с ней разделаться. Вот мое предложение: ставь свою несчастную семейную звезду против всего, что ты до этой минуты спустил.

Виталию оставалось согласиться. На листочке бумаги был нарисован кружок с лучами — это и был прославленный Сириус. Против него Георгий воздвиг целую гору расписок.

. — Ходи со звездами, Вик! — воскликнул Георгий. — Вот это игра!

Звезда, в самом деле, была неудачной — Виталий продул ее со второго захода. Георгий бросил карты и потянулся. Соседи спали, было уже за полночь.

— Конечно, я мог бы сыграть с тобой еще на всю вселенную, Вик, или на какую-нибудь провинциальную галактику. Но что мне делать с такой массой светил? Кончаем на этом игру. Для порядка я попрошу тебя заменить всю эту заваль одной распиской.

И Георгий продиктовал покорному Виталию следующий текст:

«Я, Виталий Кумыкин, в расцвете здоровья, ума и памяти, проиграл Георгию Внукову один миллион миллиардов рублей (в скобках единичка с пятнадцатью нулями, Вик!) и звезду Сириус. Означенный проигрыш должен быть вручен Внукову в руки в наикратчайший срок, для чего будут использованы жизнь, труды и технические достижения десяти поколений моих потомков, в чем и расписываюсь». И подпиши, Вик, обязательно с росчерком, а рядом — дату!

Георгий любовно посмотрел на расписку и спрятал ее в бумажник.

— Это — документ, не стыдно погордиться! Вряд ли кому так повезло в истории, как мне, а? Пятнадцать нулей денег и лучшая звезда в придачу — размах, правда? Теперь так. Поскольку ты моя собственность, ты станешь ко мне, конечно, приставать, что есть, в кого влюбляться, во что одеваться? Заниматься такими пустяками мне не по величию. Делаю тебя вольноотпущенником. Ты не знаешь, что это такое? Ну, управителем собственной судьбы. После смерти письменно отчитаешься, как справился.

Виталий робко спросил:

— А вещи мои? Как с ними?

— То есть не твои, а бывшие твои? — уточнил Георгий. — Вещами ты можешь пользоваться, это не возбраняется. Даже костюмом, Вик. Кроме вот этой штучки, конечно.

Он взял колоду и хладнокровно изорвал ее — карту за картой — на глазах не осмелившегося спорить Виталия.

— Теперь все, Вик. С картами покончено во всем твоем потомстве до десятого колена — не забудь поставить их в известность об этом запрете. Ясно тебе?

— Ясно, — прошептал Виталий, опустив голову. Измученный потрясениями последних дней, он заснул сразу, как залез под одеяло.

7

От Чударыча пришло письмо из Красноярска, что библиотеку свою он упаковал и вылетает в Москву, а затем прибыл самолет, нагруженный одними книгами. Лена видела, как его разгружали — ящики складывали в штабель, штабель удлинялся и рос, а рабочие аэропорта все таскали и таскали грузы с надписью: «Книги», Молодой летчик подмигнул Лене.

— Ваше хозяйство, девушка? Увесисто писали товарищи: тысяча четыреста килограммов книжат. А что — содержание такое же тяжелое, как и вес?

Лене не понравились его остроты.

— Вы, очевидно, признаете лишь шпионскую литературу? О подвигах наших разведчиков здесь ничего нет, так что вам не интересно.

Летчик оказался конфузливым — он покраснел и отошел.

Усольцев для перевозки книг в поселок выделил трактор и сани. Трактор проработал двое суток, пока перетащил весь груз к бараку, где помещалась библиотека. В комнату со стеллажами вместилась лишь четверть ящиков, остальные расставляли в коридорах. Усольцев, осматривая их, улыбался и качал головой.

— До лета не собирались расширять библиотеку, — сказал он Лене. — А теперь выхода нет: придется что-то выкраивать. Вы будете дожидаться Иннокентия Парфеныча или сами заинвентаризируете это богатство?

— Кое-что потихоньку я сама перепишу, — ответила Лена. — Но со всем не управлюсь, пожалуй.

Над первым же распечатанным ящиком она задумалась. Книги были неожиданны. Чударыч, очевидно, раскладывал их в ящики по разделам, чтоб потом не возиться при инвентаризации. В этом первом ящике была собрана философия. Лена доставала старые, пожелтевшие, зачитанные тома со странными названиями «О четверояком корне закона достаточного основания», «Разыскания истины», «Богословско-политический трактат», «Критика чистого разума», «Критика силы суждения», «Мир как воля и представление», «Опыт о человеческом разуме», «Закат Европы» и даже «Трагическая диалектика». Имена авторов были знамениты — Аристотель, Бекон, Декарт, Спиноза, Кант, Шопенгауэр, Гегель, — но произведения невразумительны. Лена убедилась в этом, перелистав несколько книг: любое слово в отдельности было понятно, но они соединялись в таких сочетаниях, что каждое предложение приходилось перечитывать по три раза, чтоб что-то в нем понять, а уж несколько предложений составляли совершенно непостигаемый текст. Только «Метафизические размышления» Декарта заинтересовали ее: пытливый человек, вероятно, юноша, решил докопаться до истины и для этого усомнился во всем, что поддавалось сомнению, особенно же во внушенных ему предвзятых мнениях. И когда он последовательно применил сомнение, оказалось, что нет вокруг него ничего твердого — все заколебалось, зашаталось, стало сползать и обрушиваться. Было забавно читать, как Декарт с усилием продирался потом сквозь развалины и обломки устроенного им обвала мысли. Еще Лене понравились произведения Платона, это были скорее живо написанные пьесы, чем философские работы — их было легко читать. Но в целом книги были неинтересны.

«Неужели и в других ящиках такое же старье? — думала она с тревогой. — Вот уж не ожидала, что Иннокентий Парфеныч увлекался допотопной философией. Он же, кажется, математик».

Во втором ящике лежали ученые труды по физике и химии. Тут же находился рукописный каталог библиотеки. У Лены отлегло от сердца. Ей просто не повезло с первым ящиком. Чударыч собирал главным образом беллетристику русских и иностранных писателей, собрания сочинений, романы и повести, поэмы, сборники стихов. У Лены захватило дух, до того здесь было много великолепных книг — каждую хотелось прочитать.

— Ах, как хорошо! — говорила она вслух, оглядывая забитые ящики. — Здесь на многие месяцы чтения — и какого чтения! — Она даже любовно погладила один из ящиков. За этим занятием ее застал пришедший в библиотеку Георгий.

— Раскошелился наш старичок! — сказал он одобрительно. — Такую махину ума приволок в тайгу. Скажите, хорошенькая, а есть ли тут пища для наших нетвердых духовных зубов?

— Если ваши духовные зубы не вставные, то могу порекомендовать очень интересную книгу, — холодно сказала Лена. Она знала, что теперь отомстит ему за все издевательские поклоны на улице и фамильярные «хорошенькие» и «сероглазенькие», — Вот сочинение Декарта, как раз для вас.

Георгий взял «Метафизические размышления» и, поблагодарив, ушел. Лена весь вечер смеялась про себя, вспоминая, как он обрадовался запыленной, затрепанной книге. Дня через два Георгий пришел опять. Он казался смущенным, от его обычной развязности ничего не осталось.

— Что-то трудновато, — сказал он. — И не по эпохе. В век атомной физики как-то неудобно сомневаться, что мир существует, он слишком напоминает сам о себе. Нет ли у вас чего из художественного?..

— Ящики с художественной литературой еще не распакованы, — ответила Лена. — Но если эта вам трудна, могу предложить кое-что полегче.

Она протянула ему «Феноменологию духа» Гегеля и «Мир как воля и представление» Шопенгауэра. Она торжествовала. Впервые за это время, что они были знакомы, Георгию было не до зубоскальства. Лена наслаждалась смущением на его лице, когда он перелистывал книги.

— Не в коня корм, — признался он со вздохом. — Темновато писали великие старики. Знаете что, Лена, дайте-ка мне опять ту книжицу по астрономии, что я возвратил. Там, по крайней мере, все ясно — солнце, планеты, звезды и туманности.

— О звездах и туманностях могу дать вам чудесную книгу, лучше той, — предложила Лена. — Вот посмотрите: «Гармония небесных сфер и божественная сущность природы».

Георгий поспешно отстранил книгу.

— Нет, нет, этой не надо. От гармонии в высших сферax у меня башка трещит. Говорю вам, ту, старую.

Он ушел так торопливо, что это походило на бегство, и до приезда Чударыча в библиотеке не появлялся. Лена вскоре открыла, что Георгий избегает ее. Он уже не переходил через улицу, чтоб позлить ее нахальным приветствием, и не старался подсаживаться к ее столику в столовой. Он, очевидно, боялся, что она заговорит о книгах, не доступных его разуму.

Чударыч прилетел в начале декабря. Из Москвы он привез почти две тысячи учебников для средней и высшей школы, военные мемуары, романы, политические труды, популярные научные брошюры. Новая стена — на этот раз не ящиков, а тюков — выстроилась с другой стороны коридора. Чударыч, энергичный и помолодевший, покрикивал на носильщиков, отвечал Лене на вопросы, суетился, показывая, как складывать тюки, чтобы они располагались в нужном порядке, и так волновался, когда их сваливали с плеч, словно книги были из стекла.

Потом он уселся на свой топчан и долго отдувался и вытирал пот с лица. Лена видела, что он измучен, но счастлив.

— Словно в родной дом возвратился, — сказал он, любовно похлопывая ладонью по топчану. — Сколько я прожил здесь — месяца два, правда? А скучал, будто полжизни мои тут. И ведь вдуматься если, ни удобств, ни простора, даже окно — за стеллажом, с лета лампочка лишь на ночь выключалась. Воистину — дом твой, где сердце твое!

Лена спросила, как у него с квартирой в Красноярске. У Чударыча там были две большие комнаты в доме с садом на улице Бограда, почти на берегу Енисея. Собираясь в отъезд, он выправил бронь на три года и запер комнаты.

— Квартира у меня — старый замок, — говорил он, посмеиваясь. — Жена любила мебель солидную, дубовый буфет — на ресторан, не меньше, трюмо — в клубе не потеряется, даже вешалка — рога исполина изюбра. Что места от книг оставалось, все мебель захватывала. Я там примащивался, а не жил. Теперь, конечно, просторнее, после перевоза библиотеки.

— Вы опять заперли квартиру на замок?

— Зачем? Поселил знакомых молодоженов. Пусть поживут, пока очередь до своего жилья дойдет.

— А когда мы начнем ящики и тюки распаковывать? Ужасно хочется подержать каждую книжечку в руках.

— Ну, это нескоро! — решительно сказал Чударыч. — Пока не добьюсь нового помещения и не оборудую его по своей идее, даже не притронусь к ящикам.

Лена поинтересовалась, какую идею он собирается вложить в оборудование библиотеки. Чударыч, оказывается, уже давно задумывался, как соединить теснее читателя и книгу. Это ведь приятели, книга и ее читатель, им нельзя быть в разных помещениях, они хотят посидеть рядышком, прижаться друг к дружке плечами. Что наши современные библиотеки? Склады товаров, подвалы наваленных на стеллаже богатств. Их соединяет с читателем лишь каталог, равнодушный бюрократический список названий, ни души в нем, ни вида. А читальный зал? Сарай со скамьями для посетителей, даже вокзалы оборудуются теплее и человечней. Нет, его библиотека будет не помещением, а встречей, не местом выдачи книг, а беседой книги с ее другом. Вдоль обширного зала — открытые стеллажи, на них книги в определенном порядке, специальные надписи показывают, что и о чем в каждой секции. Тут же столики и кресла, никаких этих длинных, унылых, как гробы, столов на все помещение. А на столиках лампы, полочки — можешь разваливаться и прихлебывать чай или закусывать бутербродом. А не нравится сидеть, ходи вдоль стены, бери любую книгу, перелистывай, просто подержи в руках и клади, если не нравится, а понравилась, садись в любое кресло и углубляйся, пока не надоест. Не выдача книг, а общение с книгой — вот его идея о библиотеке.

— Неужели и чай разрешите пить в зале? — усомнилась Лена.

— Конечно! Что плохого в чае? Обязательно договорюсь со столовой, чтоб в коридоре кипел титан и была заварка. Вот увидите, Леночка, к нам в библиотеку пойдут, как в гости к приятелям, — провести время в полное удовольствие.

— В гостях шумят и разговаривают.

— Ну и что? И я разрешаю шуметь и разговаривать, если речь пойдет о книге, которая всех затронет. Не вижу в этом ничего плохого. Библиотека, я так считаю, не храм науки и литературы, а завод знаний и искусства. На заводе без шума не бывает.

— Я буду вам помогать, Иннокентий Парфеныч, — пообещала Лена.

Старик поблагодарил. Он с радостью примет ее помощь, но скоро она не понадобится. Сейчас надо разыскивать новое помещение, белить, красить, строгать, пилить, рубить, изготавливать и расставлять мебель. Плотники, штукатуры, столяры — вот кто нужен ему в первую голову.

— Штукатурить и мы можем, — сказала Лена. — И побелим сами.

8

Зима была такой же, как миллионы раз раньше, а казалась неожиданной. Никто не ожидал, что тучи опустятся так низко — словно ватные одеяла тащились по лиственницам. Иногда сквозь дыры в одеялах вываливалась вата, земля цепенела под грузом снега. В другие дни налетал ветер, кругом шипело, грохотало и гремело, снег набивался в рукавицы, за шиворот, в валенки. Лара замерзла, по ней можно было ходить, но никто не ходил, реку покрывали метровые наносы. А потом стали раскручиваться холода, каждый день термометр падал на градус-два. К концу ноября ртуть укатилась за сорок и окаменела, на стене конторы вывесили спиртовый термометр, этому холода не были страшны. День стал тусклым, как сумерки, на работу и домой шли при электричестве. В полдень на часок выключали освещение, можно было оглядеться. Кругом, по крутым берегам, уступами поднималась тайга — темнохвойная и густая внизу, разреженная, серая, потерявшая хвою — вверх.

Только теперь было ясно, как неодинаковы работы. Тем, кто попал на проходку штольни, завидовали — их не мучили ни морозы, ни снег, ни ветер. Зато строители домов хлебнули горя. Светлане каждый вечер представлялось, что она дошла до предела: хуже быть не может. Но проходила ночь, и новый день был хуже.

Все навалилось сразу — морозы, пурга, темнота, нормы, неясно было, что труднее. Дома на площадке росли, но еще ни один не вывели под крышу, а без этого не было защиты от снега и ветра. С зарплатой стало немного лучше, бригада добралась до восьмидесяти процентов. Трое — Семен, Надя и сам Вася — шли выше ста, они были уже по ту сторону нормы. Игорь отставал, даже больше прежнего, разрыв между ним и другими увеличивался. Все теперь видели, что он попросту слаб.

Светлане тоже не хватало сил. Ей было трудно и от работы, и от одиночества. Она с тоской думала каждый вечер, что надо помириться с Валей. Но Валя держалась, как незнакомая, а просить извинения Светлана не могла. Она часто вспоминала совет Виталия — написать родным. Брошенная им мысль зрела, уже не казалась такой невозможной. Лучше отцовская проборка, чем смерть от невыносимой работы. Светлана надумала в последний раз — уже окончательно — посоветоваться с Виталием. Вместо этого она заговорила с Лешей. Они работали вместе и разговаривали о бедах своей нынешней жизни. Вернее, говорила Светлана, а Леша соглашался и поддакивал — она сердилась, когда ей возражали.

На этот раз он не поверил, что она серьезно.

— Брось заливать, Света! — сказал он снисходительно. — Я не такой наивный.

Светлана окрысилась:

— Что это значит — брось? Завтра пишу письмо и в конце месяца уеду!

Леша разволновался.

— Света, не нужно. Ну, прошу!

— Может, объяснишь по-человечески — почему не нужно?

Он хмуро огляделся по сторонам.

— Неудобно здесь, Света.

Они разговаривали на стене, укладывая кирпичи. Дул ветер, кругом было много глаз и ушей.

— Вечером поговорим в прихожей, — решила Светлана.

Прихожая барака, узенькое пространство перед сушилкой одежды, служила местом встреч, требовавших некоторого уединения. Светлана вышла, когда подруги улеглись. Леша уже ждал. Она сухо сказала:

— Слушаю.

Леша забормотал, что никак от нее подобного поступка не ожидал. Светлана особенно раздражалась, когда при ней мекали. Леша упомянул слово «дезертир», она оборвала его:

— Я не позволю так о себе! Больше нам говорить не о чем, слышишь?

Она не ушла. Леша стоял, прижавшись плечом к стене. Светлана с гневом ждала, что он еще скажет. Леша сказал:

— Ладно, могу не говорить… С тобой, как с человеком, нельзя. А что без тебя мне будет тяжело, тебе все равно!

— Это что же — объяснение в любви? — спросила она враждебно.

— А хоть и объяснение. Или объясняться тоже нельзя?

— Смотря, как объясняются…

— Как умею… Особых слов не подбираю.

— И напрасно! Я люблю только особые слова. И со мной надо по-особому, ясно?

Он ответил, падая духом:

— Ясно, конечно. Все как на ладони.

Светлана опять заговорила первая. Она воображала, что он способен на настоящее чувство, а он дальше болтовни не пойдет.

Он не стерпел обвинений.

— Да нет же, Светлана! Поверь, я от всей души…

— От всей души! — сказала она со слезами. — Даже поцеловать меня не захотел — вот твоя душа! К стене привалился, как инвалид!

Он оторвал плечо от стены и обнял Светлану. Но в ней болела обида.

— Не смей! — крикнула она, топая ногой. — Вот еще что задумал — обнимать без разрешения!

Леша теперь боялся даже прислоняться к стене. Он молчал и она молчала. Через некоторое время она сказала: — Если бы я поверила во все твои слова, так была бы дура.

— Чего же тебе надо, Света?

— А ты поезжай со мной, тогда поверю, что дорога…

Он не сумел сразу возразить. Она придвинулась ближе, возбужденно зашептала. Она ругала тайгу, поселок, строительство. Ведь это курам насмех, чем они занимаются — какие-то четырехэтажные дома! А им говорили — стройка коммунизма, стройка коммунизма! Нет, ГЭС, каналы в пустыне, железные дороги — это стройки коммунизма, не чета их руднику! Я всей душой на большое строительство, как я рвалась в Норильск, хоть там и жуткое Заполярье! Нет, отсюда надо уезжать в Красноярск или в Москву, а там наняться на настоящую стройку коммунизма, чтоб было, где развернуться.

Светлана еще не кончила своей горячей речи, а Леша уже видел, что строительство у них, точно, жалкое, таким не погордишься. Но он поеживался, представляя, сколько обидных слов придется выслушать от Васи, как осуждающе поглядит Игорь.

— Неудобно одним, Света. Если бы еще кто.

— Еще Виталий хотел. Давай потолкуем с ним завтра.

Благодарная, что он уступает, она сама обняла его.

— А раньше всего мы поедем с тобой к моему папе, — сказала она. — Он хороший, но страшный ворчун. Ты ему понравишься, я уверена.

Беседу с Виталием Светлана взяла в свои руки, она еще не полностью полагалась на Лешу. Виталий не нуждался в уговариваниях. Его останавливала только мысль, что он один сбежит, неудобно быть единственным. В компании он готов был пренебречь и насмешками московских приятелей, которых прежде страшился.

— Сегодня же напишем письма предкам! — сказал он, увлекаясь.

На почту Виталий прибежал первым, за ним пришли Леша и Светлана. Письма у всех были хорошие — описание непереносимых условий жизни, просьба о помощи. Такие призывы не могли не дойти до родительских сердец. Но дались они нелегко — Леша хмурился, у Светланы дрожали руки, когда она запечатывала конверт, один Виталий шумно радовался.

На улице он воскликнул:

— После ужина в кино! Нужно отметить праздник возвращения на родной асфальт!

9

Великие мечты уже не кружили голову Игоря, он понял, что жизнь и мечта — штуки разные. Это было горькое открытие. Игорь краснел от стыда, вспоминая, как разговаривал в Москве с мамой. «Писать не буду, ты услышишь обо мне из газет!» — так он ей отрезал, он верил сам, заставил ее поверить. Она и сейчас верит, пишет об этом в каждом письме, два раза в неделю, хотя ни разу не получала ответа. Игорь чуть не плакал от обиды, так все было далеко от того, что ей представлялось. Прочитав письмо, он рвал его намелко и рассеивал клочья — мысль, что кто-то может узнать, как она в нем ошибается, была непереносима. Он уходил в лес и сидел на пеньке или на снегу, пока не коченел. Он возвращался в инее, как во мху, и долго не мог отогреться.

Игорь открыл в себе еще неожиданное свойство, это было тоже нерадостное открытие. Он был труслив. Можно высокомерно молчать, когда за тебя говорят твои трудовые подвиги. Но подвигов не было, были провалы — как смеет он их замалчивать? Разве не должен он все честно рассказать единственному человеку, который в него еще верит? Но правда его страшила, он впадал в отчаяние при мысли, что мать услышит о ней. Игорь знал, что она молчание его толкует в единственном смысле, ничто не было так далеко от правды, как этот смысл, молчание превращалось в ложь — он молчал, терзаясь, не уважая себя. Он лгал, не произнеся ни слова лжи, лгал поступками.

Друзья видели, что ему тяжело — каждому нелегко, это стало общим. Ему сочувствовали, но сочувствие лишь поддерживало, не умножая физических сил. Раза два разгонялся помогать Леша, но он был только что сильнее, а умел еще меньше. По-настоящему помог Игорю Семен, но Игорь отказался от его услуг. У Семена кирпич словно летал в руках. Показывая Игорю, как надо, он потихоньку делал его урок. Игорь остановил Семена.

— Спасибо, хватит! — сказал он, не глядя на товарища.

— Ты чего? Давай потружусь. Часок я могу, а ты присмотришься.

— Нет, нет, я сам! — настаивал Игорь. — Должен же я научиться.

— Недостаток у тебя, знаешь, какой? — заметил Семен. — Копуха! В работе требуется темп.

Игорь промолчал. Он был, конечно, копухой. Но медлительность происходила не от лени, даже не от неумелости — не хватало сил на скорость. У Семена было 185 сантиметров роста, у Леши 176, даже Вася вымахнул до 169, вес их отвечал росту — таким нетрудно быть быстрыми. А как ему с его 158 сантиметрами, с его 54 килограммами? Его обидела природа, никакими стараниями этого не исправишь.

Один Вася понимал глубину терзаний Игоря. Но и он не сумел помочь. Он старался — выходило хуже, а не лучше. Он то кричал, то утешал. Как друг, он готов был простить Игорю все неудачи, как бригадир — не мог ничего покрывать.

Как-то вечером в столовой Вася сказал Семену:

— Пойдем не в барак, а погуляем. Надо посоветоваться об Игоре.

Семен согласился с охотой, хотя погода была не прогулочная. Они вышли в лес, где не так шумел ветер, и присели на упавший ствол, очистив его от снега. Вася мог вести задуманный разговор и в клубе, и в бараке, но там он не имел бы того значения, которое ему придавало уединение в лесу. Для Васи это было важно. Он, как никто другой, умел делать свои заботы общей заботой своих товарищей, заражать их своими переживаниями, подталкивать и организовывать на то, что ему представлялось нужным. Одними равнодушными словами этого добиться было нельзя, тут обстановка влияла больше речей.

И, усаживаясь на замшелый, много лет гниющий в глухомани ствол, Семен понимал, что разговор будет принципиальный и необычный, раз они забрались для него так далеко.

— Игорь заваливается, и больше всего виноваты мы с тобой, — сказал Вася значительно. — Я — как бригадир, ты — как лучший рабочий.

До этой минуты Семен и не помышлял о том, что ответственность за плохие дела у Игоря падает на него. Он делал свою работу, Игорь — свою, каждый выполнял то, на что был способен. Вася несколькими словами опрокинул это самодовольное представление. Теперь Семен видел, что он, точно, виноват, так как обязательно должен был помогать Игорю, даже если бы это и пошло в ущерб его собственной работе. Хорошо было, что такое суровое обвинение брошено ему не в присутствии других товарищей.

Вася хмуро глядел на Семена, понимая, что тому возражать нечего. Семен был старше и сильнее всех в бригаде и, по виду неторопливый, работал быстро и умело. Но этим и ограничивались достоинства Семена. Он был просто хороший рабочий, из тех, что задумываются лишь о трудовых операциях, а не о товарищах. Вася не мог допустить, чтобы дальше так продолжалось. Все, кто мог помочь Игорю, должны были помогать — он твердо решил этого добиваться.

— Что я должен сделать? — спросил Семен.

— А вот этого не знаю, — возразил Вася. — Думай сам, тебе виднее. Каждый должен думать за себя.

Семен вспомнил, как он пытался поработать вместо Игоря, чтоб тот немного отдохнул, и как Игорь отказался от такой помощи.

— И правильно сделал, — подтвердил Вася. — Не работать за него, а научить его — вот что требуется.

Семен, подумав, спросил:

— А ты чем собираешься помогать?

Вася объяснил, что главное у Игоря — это неверие в свои силы. Нужно возвратить ему твердость духа. Индивидуальные советы малоэффективны. Коллективная критика недостатков — испытанное средство их преодоления. На днях в комитете комсомола собираются обсуждать положение на стройплощадке. Вася будет отчитываться за бригаду. Вот там и нужно поговорить, по-хорошему, по-дружески поговорить об Игоре.

— Значит, договариваемся, — закончил Вася. — Ты присматриваешься к Игорю, нельзя ли посодействовать в смысле передачи производственных навыков и приемов, а я организую деловое обсуждение в общественном порядке.

Семен возвращался домой озабоченный. Он ломал голову над трудной задачей. Ничего лучшего, чем просто поработать немного за Игоря, не придумывалось. Но это простое решение не годилось.

Вася сказал Игорю о совещании в комитете комсомола.

— Выступят Курганов и Усольцев. Выведем на чистую воду все прорехи. Я считаю, с этого дня начнется перелом!

Игорь слушал его грустный и молчаливый. Возможно, кое у кого и произойдет перелом. Ему некуда переламываться. Обсуждение нужно, чтобы подстегнуть нерадивых. Разве можно помочь ему, которому не хватает десяти сантиметров роста, десяти килограммов веса? В его теле недостает миллиардов организованных молекул, даже переливание крови не восполнит этой недостачи.

— Ты против обсуждения? — изумился Вася. — Может, ты боишься критики?

— Я не против, — сказал Игорь. — Поверь, я не боюсь критики.

Заседание комитета походило скорее на конференцию, так было многолюдно. В повестку напрессовали много вопросов, Васе отвели пятнадцать минут — он выступал не один. Его прервали на первом же слове: все интересовались, как в бригаде отказались от работы, пусть-ка бригадир расскажет об этом возмутительном случае поподробней. Вася, на ходу ломая план выступления, заговорил о Саше, не пожалел черных красок, его снова прервали — а ты где был? Вася признал, что руководил бригадой плохо, он сказал это так уныло, так низко опустил голову перед собиранием, что Игорю стало его жалко. Вася упомянул, что лучший — Семен Прикумский, отстающий — Игорь Суворин.

Игорь знал, что именно так и скажет о нем Вася, недаром он замышлял сконцентрировать на Игоре огонь критики и прожекторы дружеских советов. Но героем обсуждения стал Саша, Игоря лишь походя лягнули. Игорь сидел с горящими ушами, боялся, что на него уставятся. Все глядели на Васю, Игорь мало интересовал собрание. Только раз еще упомянули его фамилию — Курганов сказал в своей речи, что там, где нет настоящего руководства, появляются и безнадежно отстающие, как Суворин, и хапуги, вроде Внукова. А бригадир покрывает приятелей вместо того, чтоб призвать их к порядку.

Васю уязвило не столько осуждение его работы бригадира, сколько то, что Сашу произвели ему в приятели.

— Саша — мой друг, — проговорил Вася с горечью, когда они с Игорем возвращались. — Хоть бы кто пролаял, что не так…

— Мне нельзя было, — сказал Игорь. — Меня ругают, а я вдруг о Саше… Если уж выступать, так о себе.

— Я о Леше с Мухой… Могли бы — нет, как воды в рот… Ладно, обижаться никому не придется. Стесняться больше не буду!

В эту ночь Игорь долго не засыпал, мысли его все возвращались к прошедшему собранию. Он думал и о себе, и о Васе, и о маме, и о Саше. Конечно, ему досталось по делам, возмущаться он не имеет права, он и не возмущается. Но он ожидал иного от этого важного совещания. Распутывались мучительные производственные нелады, выступали хозяйственники, не ребятня, а что-то во всем этом было от ребяческого, от старого школьного — те же громкие речи, те же фразы… Игорю надо было другого, не того, что уже знакомо — это была тоска по серьезности, по взрослости, все должно кругом идти иначе, раз он — иной, и дело его — иное, настоящее дело. Игорь уснул, так и не решив недоумений.

Игорь опасался, что Вася после выговора переменится, как он пригрозил. Но Вася, посердившись, остался, как был, может, кричал больше. Он по-прежнему размышлял, как бы Игорю помочь. Он вспомнил о Мише. Печать — вот решение! О чем он думал раньше? В зале о многом не скажешь, мысли растрепываются, когда в тебя упираются сотни глаз, написать легче, каждое слово можно десяток раз обдумать!

Миша согласился с Васей, что без товарищеской помощи Игорь не вытянет.

— Сделаем, Вася! Следующий номер как раз о новых методах работы. Я пущу туда заметку об Игоре.

Вася ничего не сказал Игорю, чтоб не тревожить его до поры, но сам с нетерпением ждал обещанного номера. Игорю были отведены две колонки, Миша не поскупился на площадь. Заглавие кричало крупными буквами: «Игорь Суворин бьет рекорд отставания! Позор твоей плохой работе, Игорь!» Текст не уступал заглавию — Игоря высмеивали, клеймили, стыдили, уговаривали работать лучше. «У тебя все возможности догнать товарищей, Суворин, — утверждала газета. — Скажи, почему ты не используешь эти возможности?» Подписи не было.

Вася, бросив дела, понесся в редакцию. Миша читал свежий номер, Вася ткнул пальцем в заметку об Игоре.

— Это что? — спросил он, задыхаясь.

— Как что? — удивился Миша. — То самое, что ты просил.

— Я же просил товарищеской помощи! А ты накатал подлость! Каждое слово — нечестно, гадко, отвратительно!

— Ну знаешь, в таком тоне я не собираюсь!.. Газета не бабушка, которая всех по головке гладит. Мы популяризируем хорошие примеры и осуждаем плохие. Очень жаль, что ты не разбираешься в газетной специфике.

Вася с грохотом хлопнул дверью. Миша снова перечитал заметку, и снова она ему понравилась. Это была боевая, принципиальная корреспонденция с переднего края строительства, только такие и надо писать.

— Обиделся, что пробрали приятеля, — решил Миша и успокоился на этом. — С приятельством пора кончать. Игорь мне тоже товарищ, но спуску давать ему не буду.

Вася плелся на площадку, страшась встречи с Игорем., Нет, не этого он хотел. Игорь — самый старательный, самый добросовестный из рабочих. У него не выходит — правильно, но не от лени же, от неумения, от неуверенности в себе, от слабого здоровья, наконец! Было великолепное лето, когда они сюда приехали, один Игорь простудился. Стоит ему раскрыть лицо, стащить рукавицы — конечно, он обмораживается, даже с девушками этого не происходит. Ему может помочь только доброе слово, чтобы он понял, что верят в него. А его стукнули молотком по темени, как телка на бойне!

Вася с газетой в руках подошел к Игорю. Тот сразу понял, что случилась неприятность.

— Вообще-то, конечно, пустяки, — сказал Вася. — Расстраиваться не из чего… Короче, о тебе сегодня в газете…

— Обо мне? — Игорь вспыхнул. — Что же там обо мне?

— Прочти, — Вася протянул газету.

У Игоря дрожали руки. Вася отошел к своему месту, чтобы не видеть, как он будет читать. Хоть ему полагались поблажки на вызовы в контору и организацию работ, он не мог слишком отставать от товарищей, сегодня же пришлось потерять много времени. Игорь спрятал газету в карман, снова работал — старательно, но медленно, как обычно. Его спрашивали, он отвечал, голос его был спокойным, ничто не показывало, как он расстроен. Вася знал, что он потрясен.

К Игорю подошел Семен и некоторое время наблюдал за его работой. Семен ничего не знал о газете, и Игорь не сказал, как его обругали.

— Ты все же копуха, — повторил Семен прежнюю мысль. — Теперь я это вижу ясно.

— Я хочу поаккуратней, — оправдывался Игорь.

— Аккуратность не должна мешать быстроте. Одно — старательно вмазывать кирпич в раствор, другое — веселее подносить. Дай я тебе покажу.

Игорь должен был признать, что Семен работает не просто быстрей, но ловчей. Он, беря кирпич из стопки и перенося его на стену, поворачивался одной верхней половиной туловища, а ногами не двигал. Игорь же делал шаг от стены к кирпичам, ему казалось, что так быстрей, а выходило медленней.

— Попробуй по-моему, — посоветовал Семен. — И у тебя получится лучше.

Игорь попробовал, как Семен. От непривычки было хуже, и быстроты не получилось. И он не мог сосредоточиться на работе — все мысли заполняла газета.

— Не горюй, — сказал Вася по дороге домой. — Муха — дурак, такие или хвалят без меры, или лупят без совести. Гром, трам, трах! Что с него возьмешь?

— Я не горюю, — ответил Игорь.

После ужина Игорь вышел на пристань, ему не хотелось под свет лампы, на разговоры с приятелями. Он присел на бревно, валявшееся на дебаркадере. Ветра не было, но с реки тянуло холодком. Было темно, ночь наступала около пяти часов, и морозно — ниже сорока. Игорь поднял воротник полушубка, мех и сукно ватной шапки быстро покрылись инеем. Потом Игорь вынул газету и, повернув ее к фонарю, перечел заметку. Пальцам стало холодно, Игорь сунул их в рукавицы, газета упала на дощатый настил. Игорь склонил голову на руку, глядел на смутно темневший на снегу газетный лист и не видел его. Перед ним стоял он сам, но только иной — прежний Игорь — он разговаривал с собой.

Это было страшно давно, так удивительно не походил тот прежний мальчик на юношу, сумрачно сидевшего на обледенелом бревне. Какой прямолинейной казалась жизнь тому, прежнему — стремительная дорога вверх, только вверх, в стратосферные дали. Нет, я знал, что жизнь нелегка, что на каждом шагу подстерегают испытания, все кругом говорили, писали, кричали, пели о трудностях — как не понимать, что они существуют? Трудности не только существовали — борьба с ними наполняла жизнь героизмом. Я стремился к ним, готовился с ними сразиться, они для того, собственно, и возникали, чтоб их преодолевать, я пойду на них грудью, вот как это рисовалось. Нет, реальные трудности иные, чем воображались, они маленькие, они гаденькие, что в них героического? Я думал, что на тяжелом подъеме израню ноги о камни, набью мозоли на руках, но неукротимо, хватаясь за кусты, за землю, уже не стоя, а лежа — все буду пробиваться наверх! Красивая картина, не правда ли? А на деле — болотце, ты барахтаешься в вонючей жиже, на тебя с насмешкой показывают пальцами! Да, ты воображал, что если не хватит воздуху, то лишь от высоты, зато какие дали кругом! Никаких высот, никаких далей! Ты задыхаешься не в разреженном, а спертом воздухе, нет сил оторвать лицо от земли!

И самое главное, сокровенное, священное — как я верил в себя! Какая бы тяжесть ни пала на плечи, понесу ее до конца, какая бы дорога ни вышла, буду шагать впереди! Я требовал от жизни испытаний, трудных троп, такая это была вера. Нет, не из бахвальства я крикнул матери: «Ты прочтешь обо мне в газетах!» Да и вера ли это была, слепая, тупая, боязливая, как все веры? Не вера, знание, я знал о себе — будут писать, будут выделять! И точно, совершилось! Написали, выделили — радуйся! Что же теперь остается? Запаковать газету в конвертик, послать матери — читай, мама, ты верила в своего сына, посмотри, каков он в жизни!

Игорь опустил затекшую руку, склонил голову на другую, продолжал терзать себя беспощадными мыслями. Все азбучно ясно — я не тот, каким воображал себя, я в себе ошибся. Не нужно самообмана, тем, воображаемым, не быть. Можно прыгнуть через созданные человеком преграды — через барьеры, воздвигнутые природой, не перемахнуть. Нельзя добавить себе ни роста, ни веса, ни мускулов, суровой правде нужно смотреть в лицо. Надо примириться с тем, что еще долго плестись в хвосте, что не раз ткнут в тебя пальцем, насмеются, строго выговорят. Пройду и через это, выхода нет. К прежней жизни, под крылышком у мамы, так же нет возврата, как нет прежних иллюзий. Раньше жилось мечтой о будущих подвигах, чем жить теперь, если возвратиться? Воспоминанием о провалах? Да, нелегкая, совсем по-иному, чем мечталось, нелегкая обидная жизнь выпадает на долю, жизнь худшего среди всех…

Игорь взял газету. Бумажные листы пробрало морозом и покрыло изморозью, они ломались. Игорь подышал на газету, чтоб она отошла, свернул ее и спрятал в карман. Потом он пошел, с трудом сгибая онемевшие ноги, с каждым шагом двигался все быстрее, он не мог идти медленно, хотя и не знал, куда спешить.

10

Лене зима показалась, пожалуй, горше, чем другим девушкам. Дело было не в холоде и снеге, хоть и холод временами казался нестерпимым, а снег валил так густо, что в трех шагах было не видать, а с кирпичей приходилось сдувать его, перед тем, как укладывать. Снегопады закрыли дороги в лес, туда не пробирались и на лыжах, а если удавалось углубиться, то скоро становилось страшно — в валящей с неба белой мути легко было заплутать и на опушке. Лена привыкла к лесу, к его нарядным деревьям, к их раскачиванию на ветру, к их шуму и запаху — она скучала дома и в клубе, а в библиотеке было нечего делать. Выдача книг была прекращена. В бараке ломали перегородки, стучали топорами, визжали пилами и рубанками, переоборудуя помещение под новый читальный зал. Чударыч, в хлопотах по своим строительным делам, не всегда мог уделять Лене и двух минут — она перестала ходить к нему.

Однажды в хорошее воскресенье она выбралась в тайгу и не узнала леса. Лес умер. Он стоял на склонах безжизненно белый, лишь на вершинах, где вольно гулял ветер, торчали освобожденные от снега лохматые кроны кедров и острия пихт — из желтовато-зеленых и синих они превратились в черные. Лену особенно огорчило, что лиственницы оголены — потеряв свою оранжевую хвою, они походили теперь просто на огромные палки, ничем не напоминали деревья, вчера еще такие величественные. Буйное пылание цветов и красок, радовавших Лену недавно, поглотила мертвая белизна снега, мертвая чернота окоченевшей хвои. Но самым безрадостным было то, что лес утратил свои запахи и голоса. Сколько Лена ни бродила меж стволов, как ни отыскивала местечко, хоть немного защищенное от снега, всюду пахло им, только им — сырым, пронзительно холодным снегом. И всюду было так тихо, что слышались удары собственного сердца. А когда налетал ветер, нагие вершины лиственниц, кедры и пихты одинаково бесстрастно покачивались и мертвенно скрипели: жестяные, резкие звуки, просто звуки — не голоса!

Лена выбралась из леса подавленная. Ей хотелось плакать. Больше она не ходила в тайгу.

А потом стали донимать морозы. Лена по-прежнему с упорством отказывалась от стандартной зимней одежды. Единственная из девушек, она работала в своем московском демисезонном пальто. Мороз мало считался с ее упрямством, приходилось для утепления надевать по три платья, напяливать кофту на кофту, в один несчастный день Лена обвязалась даже простыней. От всей этой бездны одежек она стала бесформенной, как пень, сама ужасалась, взглядывая в зеркало: была — рюмочка, теперь — бочонок. Надя ругала ее: «Когда кончишь свое безумие? Такая страшная, что смотреть противно!» Лена холодно советовала: «Ты отвернись!» Георгий, увидев Лену, так накрепко бронированную, предупредил с издевкой: «В пургу на улицу не показывайтесь, Леночка, вас не повалит, а покатит!» От всей этой многослойной одежды тяжести было больше, чем тепла. И она мешала работать.

На стройке одно огорчение сменяло другое. Месяц назад, вдруг оторвавшись от одолевших ее воспоминаний, Лена с жаром накинулась на работу. Она легко обогнала всех подруг, кроме Нади, подобралась к норме, превысила норму. Кладка стен была не только легче выемки котлованов, но и интереснее. Лена понемногу втягивалась в физический труд, он стал доставлять удовольствие: к концу смены все косточки ныли, но это была приятная усталость — после ужина так хорошо поваляться на кровати с книжкой в руке! Но мороз лишал физических сил, сковывал душевные способности и помыслы, принуждал думать лишь о себе — Лена все хуже выполняла дневные задания. Декабрь начинался, а Лена далеко откатилась от Нади, ее перегнала Валя. Лена не расстроилась, она опять становилась ко всему равнодушной, вяло двигалась, вяло ела, вяло работала, замыкалась в молчании. И по мере того, как она отстранялась от окружающего, в ней снова разгорались погасшие было воспоминания о Москве.

В декабрьскую пургу Лена обморозила щеки и ноги.:

Ветер захватил врасплох, он ослеплял жестким снегом. Работы прервали в середине дня, одна бригада за другой уходила домой. Почти все за короткую дорогу от участка к бараку пообморозились — кто пальцы, кто нос, кто щеки.

Растирая в комнате обмороженные щеки и колени, Лена вдруг спросила себя: зачем ей нужны все эти муки?

— Чего ты? — перепросила Надя, услышав ее бормотание. — Больно что ли? Поболит и перестанет.

— Нет, я так, — ответила Лена. — Знаешь, я думала: почему нам все это достается?

Надя, не поняв, посоветовала:

— Обратись к господу богу, это он придумал метели и морозы. Давно бы надо его к ответу за все безобразия, не сумел устроить землю по-хорошему.

Лена все больше удивлялась. Обо всем она думала, только не об этом. Нет, в самом деле, зачем ей понадобилось сюда поехать? Почему именно сюда? Чего она добивалась? Добилась ли она того, чего хотела? Она занималась пустяками, рылась в мелочах старой жизни, а надо было взглянуть на жизнь как бы с самолета — понять и увидеть в целом.

«Зачем? Зачем? — шептала она себе. — Нет, зачем?»

Она вспоминала споры с Николаем, их последнюю ссору. Она уехала, чтоб доказать ему — проживу и без тебя, у меня свой путь в жизни, если хочешь — пристраивайся, а не хочешь — прощай. Так ей казалось тогда. Это был самообман. Она сама не знает, где лежит ее жизненный путь — он не в тайге, скорее в Москве, в лаборатории института, откуда она бежала. Теперь она может назвать вещи своими именами, не прикрашивая их звучными фразами, — она бежала. Нет, не жизненного пути она искала для себя, а смены окружения, ей хотелось иного, чем было, она привередничала, теперь это видно ясно. Она возмутилась против своего бесправия, так ей казалось, она протестовала, это был не протест, а истерика, вот как оно оборачивается сейчас!

И когда Лена поняла свою ошибку, она загоревала о Москве. Она видела Николая, бледного и расстроенного, он протягивал ей розы: «Я жду, я честно жду — но раньше ты извинишься!» Она плакала ночью в постели, так трудно было извиняться, и так надо было.

А потом она села за письмо, покрыла страницу за страницей сумбурными признаниями, страстными упреками, горькими сетованиями — он должен был понять, он не мог не понять. «Я люблю тебя, — писала она, — ты очень плохой, ни разу не написал, ничуть не стоишь любви, и я уже не люблю тебя! Ах, как мне хочется увидеть тебя, я знаю, что мы опять поссоримся, так хочется хоть поссориться, если уж нельзя нам в мире, но только видеть тебя, но видеть, видеть!» Она втихомолку плакала над каждой страницей, слезы отмечали фразы, как точки. А перечитав послание, она с омерзением его рвала, ничего в нем не было от задуманного раскрытия души, очередная истерика — никаких больше истерик. Даже подруги замечали, что ей труднее, чем им, — она спотыкалась на гладком месте.

— Крученая ты, Ленка, — повторяла Надя, взявшая себя в правило говорить всем по-дружески неприятности. — Над ерундой задумываешься, вроде того осла, что подох от недоедания перед охапкой сена.

— Он подох между двух охапок, — возражала Лена. — И я его понимаю, просто жевать сено любой осел способен. Мне хочется разобраться, почему та охапка лучше этой. Очень возможно, что придется и умереть, если не разберусь.

Надя уверенно предсказывала:

— Ты умрешь от простуды, а не от философии. Твои аргументы доказывают не больше, чем твое пальто. Они построены по той же мерке — очень красиво, очень модно — и не греет.

Была еще причина, почему так не выходили у Лены задуманные письма: ей было стыдно перед девушками — как будут о ней говорить, если она убежит? Они мужественно несли тяготы, жаловались, но не отступали, неужели ей первой отступать? Правда, Светлана давно уже поговаривала о бегстве, но никто не брал всерьез ее сетований. И Чударыч, что он скажет, что подумает, как взглянет? Лена съеживалась, вспоминая умного старика, он, конечно, ее не оправдает.

А когда она, наконец, справилась со своим бесконечно начинаемым объяснением с Николаем и принесла его на почту, ей выдали письмо от него, первое письмо, тонкое, всего в одну страничку. Лена держала оба конверта в руке, ее томило желание бросить свое в ящик до того, как она прочтет его письмо — пусть совершится непоправимое, мосты за собой надо жечь. Она не решилась на такой отчаянный поступок и разорвала конверт из Москвы, тут же прочла письмо, кровь тяжело прилила к лицу, так же тяжело отливала. Лена брела по снегу окаменевшая от отчаяния. Она так хотела весточки от него, лучше бы ее не было!

Николай сообщал, что дипломный проект закончен, через месяц — защита. Судя по всему, его оставляют в Москве, в управлении сетей и подстанций, оттуда запросили специалистов его профиля. Он вспоминал о ней: «Кончилась ли твоя дурь? Надеюсь, метели и морозы охладили несколько твою горячность? Как и обещал, я пока жду тебя. Упрекать не буду, хотя, возможно, упрекать тебя и есть за что». Вот и все письмо, сухое, деловитое, честное, точно такое, какой он сам! Именно этого она желала — чтобы он ждал ее, чтоб он принял ее без упреков — таковы факты. Нет, не этого она желала, ей не нужны факты, она хочет чувств — где чувства? Понял ли он ее метания, ее сомнения, ее отчаяния? Вот как он понял — дурь, капризничанье, только это увидел. Что она ему скажет, когда возвратится? Как объяснить свой поворот? Захочет ли он слушать ее? Захочет ли понять, если и сейчас отказывается понимать? Нет, не одними же делами была заполнена ее жизнь в эти месяцы, в ней были же не одни поступки и события, всего этого ему не рассказать, стоит ли тогда вообще им встречаться?

Перед бараком Лена вынула свое письмо и разорвала его. В нем было все то, чего он добивался, все то, чего сама она недавно желала. Лена разжала руку, мелкие, похожие на снежники обрывки посыпались на снег. Лена повернулась и побежала к Чударычу.

11

Чударыч испугался, не случилось ли с ней чего плохого? Она поспешила его успокоить, нет, ничего не случилось, просто захотелось погреться, она долго гуляла на морозе. Лена не знала, почему солгала, она не могла сразу начать с признания.

— Да, мороз, — сказал Чударыч. — Мороз, тьма и ветер. Нормальная погода шестого, предпоследнего годового цикла. Иной она и быть не может.

Лена ухватилась за эту тему. Почему шестой период? Времен года четыре, сейчас последнее из времен — зима, середина зимы.

— Нет, Леночка, не четыре. Вот вы сами поправляетесь — не зима, а середина зимы, а это совсем другое, зима не одна и не одинакова. На наших широтах годовых времен полных семь.

Чударыч с охотой объяснил, что понимает под временем года. Еще писатель Пришвин заметил, что весна меняется в общем закономерно. Он назвал ее периоды — весна света, весна воды, весна цветов и трав. Но ведь и осень разная. Золотая осень сентября, томное бабье лето, разве оно похоже на пронзительную слякоть ноября? Нет, он представляет себе чередование времен года по-другому. И прежде всего, начало года. Разве можно начать с зимы? Мертвая природа, снег, ветер, мороз — нет, это не начало и не конец, смертью нельзя ни начинать, ни кончать, она лишь эпизод единственно вечной жизни, а не ее завершение. Смерть — сама смертна, она — переход от одной формы жизни к другой, не больше. А жизнь — бессмертна, единственное непреходящее — жизнь. Итак, год начинается с жизни. Но жизнь — это вода, без воды нет даже прозябания. Значит, начало года — раскованная вода, весна воды, первая весна, как ее называют в народе — а в таких наблюдениях над природой народ редко ошибается, Леночка, опыт его — опыт тысячелетий. Дальше, конечно, поздняя весна, весна цветов и трав — где она коротка, где растягивается до Ивана Купала. И — лето! Лето одно, так и народ утверждает, так и он, Чударыч, выводит. После лета ранняя осень, с очаровательным кусочком бабьего лета, чудесное время, чуть ли не лучше второй весны — сухо, нехолодно, яркие деревья и травы, пламенеющие закаты, небо — пылающий звездный ковер. Нет, он влюблен в эту осень, пору созревания хлебов и фруктов, время свершения в природе, время жатвы его урожая, целый год готовит себя природа к этому моменту — он любит раннюю осень до слез!

Лена вспомнила, как волновала ее осень в тайге и как горько показалось наступление зимы.

Чударыч снова заговорил. Он остановился на чудеснейшей поре — ранней осени. Дальше идет осень поздняя, природа заболевает, она совершила лучшее в себе, ее на срок оставляют творческие силы. Земля в бреду — ее затягивают тучи, обхлестывает дождем, она опадает, раскисает, тускнеет и засыпает под вой ветра и жестяной шорох листьев. Вот какая это пора — разве не возмутительно называть ее тем же именем, что и раннюю осень? А к заснувшей природе подбирается смерть, земля цепенеет в ранней зиме, низшей точке года. Боже, какое это трудное время — глухие тучи неделями закрывают еле выглядывающее над горизонтом солнце, небо обваливается снегом, день серый, он так принижен, что его не всегда заметишь, ночь расползается, чуть ли не на целые сутки, ледяные ветры ревут, грохочут, неистовствуют, мороз крадется, как рысь, поскрипывает, пощелкивает, пощипывает…

— Это наше время, сегодняшнее! — воскликнула Лена. — То самое, что на дворе. Вы удивительно точно, Иннокентий Парфеныч!.. Как сейчас нехорошо в лесу!

Чударыч кивнул головой. Да, конечно, на дворе это время — ранняя зима, пора оцепенения жизненных сил. Но вот наступает знаменательный день, самый короткий и темный в году, поворот к пробуждению. В народе этот день так и зовут: Спиридон на повороте — солнце на лето, зима на мороз, медведь на левый бок. Вдумайтесь, Леночка, в глубокий смысл поговорки. Зима еще разворачивает силы, она идет на стужу, только сейчас готовится торжествовать победу. А где-то уже поднимаются жизненные силы, это видимость, что зима могущественна, жизнь пробуждается — пока еще смутно и слабо, медведь перевертывается на левый бок, но он жив, он лишь уснул! Спиридон поворачивает год на позднюю зиму, на вторую зиму — пору каменных морозов и очищающего неба. Сперва звезды осветят обледенелую, заснеженную землю, потом и солнце, поднявшееся на горизонте, заиграет в снегу. Солнце будет катиться все выше, светить дольше, припекать жарче — этот-то кусочек поздней, второй зимы и назвал Пришвин весной света.

Лене понравилось описание Чударыча, но она сказала:

— Мне кажется, что у вас просто иная классификация времен года. Но имеет ли она практическую ценность? Помните, вы возмущались, что в школах изучают классификацию Линнея? Что ранняя, что поздняя — все равно зима! Ненавижу зиму!

— И первая, и вторая зима — время, конечно, холодноватое. Вы не ходите на лыжах, Леночка?

— На лыжах я хожу, но не очень люблю, — ответила Лена. Она вынула письмо и протянула его старику, дольше откладывать разговор было нельзя. — Иннокентий Парфеныч, вы всегда были мне другом, посоветуйте, что ответить Николаю.

Чударыч не старался быстро прочитать письмо, он, размышлял над ним. Его смущала огромность просьбы Лены. Это был не простой совет, от его слова зависело, как пойдет вся ее дальнейшая жизнь, страшно было произнести это поворотное слово. Чударыч давно уже видел, что она растерялась, ее путали мелкие обиды, обиды — вроде деревьев, скрывающих лес, они затемняют столбовую жизненную дорогу. Конечно, нужно такому запутавшемуся человеку помочь, взять его за руку, провести к дороге, — прямая обязанность старшего перед молодым. Но куда стремится эта девушка? Где пролегает истинная дорога ее жизни? Не ошибется ли он, подтащив ее к кривушке, а не к тракту? Он скажет ей: «Вот он, твой путь — иди!» Она пойдет и запутается, дорога будет не ее — простит ли он себе такую ошибку, простит или она ему?

Чударыч не имел ответа на эти трудные вопросы, он не знал, что посоветовать. Он начал с того, что у каждого свой особый путь в жизни, найти его нелегко, но — обязательно. Иногда говорят, что общество все наготовило, все блага загодя собраны, распоясайся и пользуйся. Чуть ли не так представляют, что жизнь — вроде обеда в столовой, все заранее проварено, прожарено, пропечено, дело твое маленькое — садись за стол, старательно разжевывай и проглатывай. Не так это, ох, вовсе не так! В задачу общества не входит снабжать каждого гражданина порцией индивидуального, особо нужного ему счастья, оно не нянька, которая ведет несмышленыша за ручку и приговаривает: «Не оступись, здесь ямочка, а здесь шагни пошире — лужа, а теперь вправо — мы с тобой идем в садик!»

— Не понимаю, — сказала Лена, пожимая плечами, — выходит, вы отрицаете, что нам отпущены социальные блага?

Чударыч понял, что надо объясниться. Он не отрицает социальные блага, отпускаемые каждому, как можно отрицать такое огромное достижение? Но что значит «социальное благо»? Это то, в чем одинаково нуждаются все члены общества, это всеобщие их потребности, они гарантированы в меру материальных возможностей самого общества. Общество обеспечивает каждому сочлену жилище, работу, образование, медицинскую помощь, отдых, пенсию в старости и прочее в этом же роде. Чем дальше продвигаемся к коммунизму, тем шире становится список этих благ, к ним добавятся еще и такие, как еда, одежда, любые культурные развлечения, поездки, — все бесплатно, все полной горстью, бери, сколько хочешь! И самое главное — все жизненные дороги открыты, все семафоры подняты, в какую сторону хочешь, туда и иди, осуществляй лучшее, что есть в тебе. У тебя влечение к науке — пожалуйста, вот институт, ты мечтаешь быть моряком — кораблей хватит, тебя тянет на завод, в колхоз, на паровоз, в шахту — иди, действуй, все это нужно, стихи пишешь — давай стихи, без них тоже нельзя! Вот как оно поворачивается, Леночка, общество выдает нам важнейшую из гарантий, оно открывает нам возможности — осуществляй себя! Вы не знаете старого общества, а я застал, оно, старое, и сейчас живо, мы отгорожены от него границами, как санитарным кордоном. Там общественные блага не всеобщи, кому до шеи, кому по шее, и светофоры жизни светят по-разному, одним только зеленые огоньки, другим всегда красные. Не читали ли вы прекрасного рассказика Марка Твена «Путешествие капитана Стромфильда на небо»? Попадает капитан в рай и узнает, что величайшим писателем на земле был какой-то неизвестный, а Шекспир с Толстым — третьестепенные, Ньютон — маленький математик, многие его были крупнее, а Рафаэль — неважный художник, и другие знаменитости — мелочь, тысячи имелись поярче их. Но все эти истинные таланты и гении так и не осуществили себя на земле, возможностей не нашлось, величайший писатель умер неграмотным, а художник выше Рафаэля не имел денег на краски и кисть. Удивительно точно описано старое общество!

— О капитане Стромфильде я читала, — сказала Лена. — Иннокентий Парфеныч, я просила вас о письме Николая…

Да, да, о письме Николая, он как раз к письму и подбирается, не сердитесь, Леночка, дело очень непростое, надо его по всей сложности… Итак, общественные блага для всех — открытые возможности. Этого еще мало — открыть дороги в жизнь, надо выбрать ту, что единственная тебя устраивает, свою индивидуальную дорогу, и шагать по ней, никто тебя не повезет в колясочке, никто, за тебя не станет передвигать ногами. Тебе помогают осуществить лучшее в себе, а в чем оно, это лучшее, и где его добиваться — твоя личная забота. Общество не гарантирует, что та, в которую ты влюблен, полюбит тебя, а не соседа, и что ты в спорте окажешься впереди соперника, и что в математике ты добьешься большего, чем твой приятель, а стихи твои прозвучат громче стихов Маяковского — нет, этого уж сам добивайся, трудись, потей, радуйся, огорчайся — иди по своей жизненной дороге, чем большего ты на ней достигнешь, тем лучше, тебе лучше, всем лучше. Ты сам должен доказать, чего ты стоишь. Но и обратное верно — каждый стоит того, чего стоит. Человек осуществляет лишь то, на что способен, выше головы не прыгнешь. И вот тут начинается первая, трудность — а правильно ли ты выбираешь свой путь? Отвечает ли цель твоя твоим возможностям? Может, тебе суждено стать известным штангистом, а ты попер в посредственные скрипачи? Может, ты способен вывести новую породу пшеницы, а ты, на тебе, пилот реактивного самолета? Может, счастье твое да и благо общества в том, чтобы помочь вот этому, влюбленному в тебя мальчишке, стать крупным механиком, а ты увлечена футболистом, с которым через год рассоришься? Допросите себя, Леночка, придирчиво допросите, не в том ли цель вашей жизни, чтоб прошагать ее рядом с Николаем, плечом к плечу, рука об руку?

— Ну, что вы! — сказала девушка. — Конечно, нет. Не один Николай на свете. Любовь необходима, как вода, хлеб и воздух, без нее немыслимо. Но смысл жизни не в том, чтоб только пить, есть и дышать, также и не в том, чтоб любить, нужно еще что-то.

— Правильно. Необходимое, вернее, неизбежное — целью не является, стараются достичь того, что может выпасть на долю, а может и нет, если его не добиваться всеми способностями души. Ну, а в чем же вы все-таки видите смысл своей жизни?

На этот прямой вопрос Лена ответить не сумела. Она перескакивала с мысли на мысль, забормотала и совсем запуталась. Чударыч, пожалев, прервал ее:

— Скажите, Леночка, для чего вы носите городскую одежду, когда все девушки давно в стандартном обмундировании?

— Не понимаю, почему вас это занимает? Мне и так проходу не дают.

— И правильно, что не дают. Необыкновенное явление, всех поражает. И смысл здесь чуют глубокий. Так все же — для чего?

Обычные объяснения, какими Лена отделывалась от подруг, вдруг показались ей малоубедительными.

— Как вам сказать? Не нравятся мне полушубки и ватные брюки. К своему я больше привыкла.

— Давайте разберемся, что такое «не нравится» и «привычка», — продолжал старик. — И тогда, возможно, найдем ответ и на письмо Николая. Стандартная одежда для местных условий удобней — легка, тепла, не стесняет движений. Но вы предпочитаете старую, городскую, сносите ради нее неприятные вопросы и насмешки. Так ведь? А почему? Нет, вправду, почему вам нравится малоудобная, странная здесь одежда? Да потому, что она связывает вас с прежней жизнью, это последний ее осколочек, вам трудно с ним расстаться. Мыслями вы там, в Москве, с Николаем.

— Вот уж ничуть! — возразила девушка. — Ничего общего не имеет моя одежда с Николаем. Я ее ношу, не думая о нем.

— Второе, Леночка. Другие девушки говорят о работе, о ребятах, о зарплате — они в сегодняшней жизни. Вы как-то одно время стали вживаться в сегодняшнюю жизнь, а теперь опять перестали. Боюсь, рано или поздно вы убежите, тем более, что и попали сюда случайно, не по влечению души.

Это была правда, Лена должна была признаться про себя. Правда ее возмутила, она колола глаза, Лена не хотела такой правды. Она не желала вспоминать, как еще вчера мечтала о возвращении, писала покаянное письмо. Назад в Москву она не возвратится, это решено окончательно, она приехала сюда, хоть и случайно, но добровольно, так же добровольно останется. Потом Лена снова спросила:

— Что мне ответить Николаю на его оскорбительное письмо?

— Такое ли уж оскорбительное, Леночка?

— Да, оскорбительное! Я для него по-прежнему лишь деталь его собственной жизни, важная, как обстановка в комнате, но — деталь! Никогда я с этим не примирюсь!

— Тогда это самое и отвечайте, что мне сказали, — посоветовал старик. — Раз вы пускаете корни здесь, зачем вам Николай? Он сюда не приедет, это ясно из письма. И в другом вы правы — не один он на свете, найдете еще парня себе по душе.

Девушка задумчиво проговорила:

— И по-моему, так. Уехать ради одного того, чтоб выйти за него замуж? Не годимся мы с ним в супруги. Столько кругом несчастных браков, еще один добавится. Я очень рада, Иннокентий Парфеныч, что и вы, как я, теперь я знаю, что поступаю правильно.

Она говорила спокойно, но Чударыч догадывался, как нелегко ей дается спокойствие. Ее лицо, побуревшее от мороза и ветра, стало серым. Только большие, почти квадратные глаза светились сумеречным голубоватым блеском, как всегда у нее бывало при волнении, и от этого — одними белками — сияния ее некрасивое лицо вдруг стало одухотворенным, привлекательным. Девушка опустила голову, она увяла, всех ее сил хватило лишь на тяжелое решение. Чударыч шепнул, наклонившись очень близко, словно то, о чем он говорил, нельзя было объявить громко:

— Не терзайтесь, Леночка! Жизнь только начинается. Сколько вы прожили своей, самостоятельной, без папы и мамы? Года два-три, правда? А жить своей жизнью, взрослой, надо полусотню, не меньше. Первый блин комом, кто этого не знает!

Лена в ту ночь долго не засыпала. Она писала ответное письмо Николаю, совсем не похожее на те, прежние, что не были отправлены. Она покрывала строчками страницу за страницей, нельзя было одним холодным словом рубить, как топором, — каждую нить, связывавшую с прошлым, требовалось разорвать отдельно. Она все припомнила Николаю, все поставила ему в упрек. В письме ее перемешивались и собственные наблюдения и представления, усвоенные из книг, и толкования Чударыча. «Любовь не только чувство, любовь — это дело, огромное, страшно важное, великое дело, — писала она, — а какими делами ты доказал свою любовь? Вот почему я не верю в нее, вот почему мне не надо ее, вот почему я ушла от тебя и никогда больше не вернусь!» И окончила она страстными, жестокими, злыми словами, сама расплакалась над ними: «Забудь меня, совсем забудь, как я тебя забываю, хотя я, в самом деле, очень тебя любила!»

Утром Лена достала еще ни разу не надеванную зимнюю одежду — шапку-ушанку, ватные брюки, телогрейку, полушубок. Старое — из того, что полегче, — она уложила в чемодан, пальто сунула под простыню — будет мягче спать. Схватив письмо, она побежала на почту, чтоб сдать его авиазаказным. После почты надо было в столовую, но ей не хотелось есть, да и было поздно.

Лена направилась на стройучасток. Ее обгоняли, удивленно оглядывались, ее преображенный вид всех поражал. Взобравшись на четвертый, заканчиваемый этаж, Лена осмотрелась. Все, как обычно, — серо, холодно, снежно. Непроницаемые тучи навалились на лес, ледяной туман скрывал дали, шуршала пронзительная поземка.

Вот он и приходит, самый темный день года — Спиридон на повороте…

Часть вторая