НЕБО СТАНОВИТСЯ ГЛУБЖЕ
1
Из-за болезни Вали Лена перестала приходить к Чударычу. Она не являлась в библиотеку даже в воскресные дни, свободные часы захватывал Георгий. Чударыч попенял ей при встрече, ее тронули его ласковые укоры. Она пришла вечерком после работы. Старик провел ее в свою комнатушку, усадил на стул, сам сел на топчан. В читальном зале уже не было так много народа, как в первые дни, и читатели справлялись сами. Один Игорь по-прежнему приходил каждый вечер, но теперь изучал не справочник юного каменщика, а технологию деревообделочных работ.
Чударыч интересовался, где Лена проводит свободные часы. Поколебавшись, она рассказала о встречах с Георгием. Она ожидала, что Чударыч разругает ее за легкомыслие, но он даже не удивился.
— Я был уверен, Леночка, что рано или поздно вы подружитесь!
— Мы разные люди, — сказала Лена. — Но, откровенно говоря, я к нему переменилась. Раньше я видела в нем одно плохое.
Чударыч постарался скрыть улыбку.
— Думаю, вы оба переменились. Он стал лучше, вы — глубже. Раньше вы различали его поверхность, теперь проникаете в сущность.
— Но почему же все время видела одно да одно, потом — без подготовки — совсем другое?
На это у Чударыча нашелся обстоятельный ответ, нечто вроде теории развития характеров. Человек развивается не постепенно, а большими скачками. Движение по жизни походит на веревку с узлами: длинный ровный участок, на нем накапливаются пока еще незаметные свойства и особенности характера, потом, при крупном событии, они разом проявятся и закрепляются — узел. Новое движение по ровному участку, новое накопление свойств и особенностей, новая вспышка — второй узел. Он не хочет этим сказать, что у человека за жизнь сменяется много характеров, или, как раньше говорили, «душ». Нет, душа одна, но она движется из одного состояния в иное, она может стать лучше и хуже, осуществить и погубить заложенные в ней возможности — она та же, но и другая, вот как он это понимает. Она растет, у нее свое младенчество, детство, зрелость и увядание. Любовь — одно из сильных и своеобразных состояний души, когда она приходит, дремлющие возможности вдруг словно вспыхивают. Человек не преображается, а осуществляется, меняет свое состояние, как меняет его дерево, зацветая. И, конечно, любовь чаще всего — несравненно чаще — пробуждает лучшие свойства человека.
— Любви у нас нет, — сказала девушка. — Но он ухаживает за мной, это правда.
— Ухаживает?
— Это принято среди парней. Они часто ухаживают потому, что не знают других отношений. Ухаживать проще, чем дружить.
— Верно, Леночка! Любовь всеобща, нет таких, кто избежал бы ее, а большая дружба выборочна, не все ее удостаиваются. Но не думали ли вы о том, что всякое ухаживание потихоньку перерастает в любовь?
— Думала, — призналась девушка. — И это меня временами пугает.
— Пугает, что вы влюбитесь?
— Кто же испугается любви? Любовь — радость. — И я так думаю.
— Меня пугает, что ухаживания наталкивают на сближение. Любви нет, а близость как-то возникает. Мне кажется, это отвратительно.
— Вы строгая, Леночка.
— Лучше быть строгой, чем грязной.
— Да, конечно… Но только вы не совсем правы. Чувство — штука сложная. Вы можете не видеть любви, а она уже есть.
— Не понимаю.
— Знаете, Леночка, болезни перед тем, как стать явными, проходят скрытый период — латентное состояние. У любви тоже есть латентное состояние. Вы еще не открыли ее внешних признаков, а она уже угнездилась, растет и вырабатывает тайные вещества и излучения, облагораживающие человека.
— Мне кажется, вы преувеличиваете. В любви много эгоистического и низменного, я бы не сказала, что она — главный двигатель человеческого усовершенствования.
— Не главный, Леночка, не главный — один из многих.
Разговоры о любви всегда увлекают девушек, они готовы снести даже абстрактные рассуждения на эту тему, хотя предпочитают описания конкретных историй. Лена заметила, что парни распускают язык, как павлины хвост, дурят девушек хорошими словами, а вскружив им головы, сворачиваются — снова такие же серенькие, как до влюбления. Выходит, любовь никого не улучшает, натура остается та же, только на нее набрасывается пышная декорация. Разве станет человек лучше от того, что наденет нарядный костюм? Она не верит тем, кто красочно расписывает свои чувства, красивые чувства — декорация, выходной костюм. Скучный, в общем, они народ — парни. Николай казался лучше других, но и он дальше слов не пошел. «Для тебя я — на все!» — убеждал он, а где это «все»?
Чударыч с охотой заговорил о чувствах. Он, оказывается, много о них размышлял, у него была наготове своя теория этого предмета — человеческого чувства. Он начал с того, что чувство — удивительно и загадочно, оно — так ему кажется — самая большая тайна психологии. Даже мышление представлялось Чударычу более простым. Мышление отражает — своеобразно и обобщенно — реальный строй природы, каждое рассуждение повторяет какие-то связи между явлениями и предметами. А что отражает в природе ваше чувство гнева, или сожаления, или умиления? И если что-то и отражает, то еще больше искажает, это — кривое зеркало. Может, поэтому считают мышление более высоким, чувство — примитивным. Презрительно говорят: «Он чувствует, но не понимает». Так ли это? Чувство — тоже понимание. Он, Чударыч, выражается путано, кое в чем противоречит себе, но это потому, что очень уж сложна и противоречива сама эта область — чувство. Ему приходит в голову еще такая мысль. Инженеры конструируют логические машины, воспроизводящие формы человеческого мышления, а в дальнейшем, возможно, и все его воспроизведут. Машины считают, командуют другими машинами, ведут паровозы и самолеты, руководят целыми производствами — цехами на замке. Но машины не чувствуют. Они не знают самой простой эмоции — радости, печали, удивления, не говоря уже о высших. Машина мертва, хотя и выполняет мыслительные операции, только чувства — признак живого.
Как ни любила Лена общие рассуждения, все же это показалось ей слишком отвлеченным. Что общего между логическими машинами и вопросом, как воспринимать слова Георгия?
— Отношение непосредственное! Не торопитесь, Леночка!
Итак, он говорил о чувствах. Какая это обширная гамма — от низких и примитивных к высоким и высочайшим. К несчастью, чувства рассматривали лишь описательно — квалифицировали по полочкам. А их нужно понять исторически, не такая уж ошибка сказать: развитие чувств повторяет развитие человека. Есть чувства древние, молодые и только зарождающиеся — чувства будущего. Кто испытывает лишь страх, ужас, радость, бешенство, наслаждение едой и сном, тот еще не поднялся над животным, эти первоначальные переживания свойственны и скотам. Корова не восхищается ландшафтом, она его ест. Восхищается человек, такова его природа. Но с развитием общества в психике возникали новые эмоции, уже не только индивидуальные, но и социальные — дружба, верность слову и долгу, ощущение прекрасного, высшая из них — любовь к родине, любовь к человечеству. Чувства взаимо действуют и борются, угасают и расцветают, они не самостоятельны, но подчиняются командующим и главным. Любовь — какое это прекрасное и мощное чувство! Но разве, оно главное? Узнай вы, что любимый предал товарищей, превратился в палача и насильника, разве любовь не обернется омерзением? Любовь навозом не удобрить, она требует лучшего, что есть в тебе. Поэтому, когда парень рисуется, ему можно верить, он искренне показывает самое свое хорошее.
— Да, если это не болтовня, чтобы понравиться, — возразила девушка. — Но вы сказали, что в наше время рисуются хорошим. Разве в прошлые времена рисовались плохим? Неужели наш дикий предок, увлекая приглянувшуюся девушку, бил ее, чтоб показать, как станет обращаться? И неужели она, отправляясь на свидание, надевала рваные шкуры, чтобы выглядеть похуже?
Чударыч смеялся вместе с Леной. Да, конечно, в такое поверить трудно. Но что хорошо и что — плохо? Понятия эти менялись в истории. Тем, что вам представляется отвратительным, в седые века, возможно, гордились. Наш влюбленный предок таскал своей девушке черепа и отрубленные руки, он хвастался поджогами, кражами, ударами в спину, она замирала от восторга — чувства ее были примитивны, как и породившее ее общество. Одни и те же причины вызывают у нас и у предков разные эмоции. Мы облагородили свои чувства, облагораживание продолжается, оно нарастает по мере того, как мы сбрасываем с себя чешую прошлого. Вот, например, эгоизм. Эгоисты скрывают свой недостаток, покажи они его без стеснения, им же жизни не будет от насмешек: кто полюбит человека, признающегося, что для него выше всего — он сам? А там, за рубежом, в старой жизни это даже не недостаток, а обычное свойство, с ним не только примиряются, многие его воспевают как «индивидуализм». А на заре частной собственности эгоизм, ныне такой старый и отвратительный, был еще молодым воинственным чувством, он играл какую-то даже прогрессивную роль, укреплял нарождавшееся частно-собственническое общество. И эта роль была не мала — когда психика подталкивает экономику, экономика развивается быстрее.
— Даже слышать странно, что эгоизм может быть прогрессивным. Гадкий пережиток! Все это давно умерло и не возродится, как и радость от чужого горя, любование чужим страданием.
Чударыч смотрел не так оптимистически. Нет, много, много всех этих отсталых переживаний и ощущений, мерзких реликтовых чувств, нужно с ними бороться, чтобы, отступившие и ослабевшие, они не возродились вновь. В этой борьбе жестокий политический смысл. Чувства, составляющие твою психику, это солдаты, их можно призвать в строй, построить из них армию. Он вспоминает, как Гитлер готовился к войне, Леночка тогда под стол пешком ходила, но он так все видит ясно, словно оно было вчера, и не собирается забывать, нет! Разве фашизм только новые станки устанавливал, укрепляя экономику, только людей мобилизовал, расширяя число дивизий? Нет, он прежде всего произвел мобилизацию идей и чувств. Каких идей, каких чувств? Он отравил сознание мерзкими идеями человеконенавистничества, он культивировал такие же низменные чувства. Он объявил неслыханный призыв этих чувств. Он оперся на самое отсталое и подлое в человеке. Он мобилизовал себялюбие, чванство, дутое превосходство, тупую надменность, презрение ко всему чужому, злорадство, бездушие, равнодушие, черствость, эгоизм, пресмыкательство перед старшим, самодурство над младшим, животный эгоизм. Много было этой мерзости, пережитков давно прошедших эпох, и — собранные и организованные — они грозно поднялись в поход. Кто сосчитает, скольким дивизиям равнялись эти психические слуги Гитлера? Они были верными ему солдатами, способствовали его временным победам, отчаянно сопротивлялись, оттягивая его конец. Если бы в Германии не насадили этой убийственной культуры чувства-бацилл, разве были бы возможны Майданек и Бухенвальд, Освенцим и Дахау? Боже, сколько бы миллионов прекрасных человеческих жизней было сохранено, будь человечество более нетерпимо к тому, как воспитывается психика! О победе на поле боя, о работе в тылу писали. Но борьба шла не только на полях, но и в душах. В ответ на фашистскую мобилизацию низменных чувств оскорбленное человечество — я говорю не о мюнхенцах, а о народах — произвело призыв самых высоких чувств, которые пока достигнуты. Звериной банде примитивных эмоций был противопоставлен коллектив вдохновенных и гордых переживаний. Мы вооружились свободолюбием, преданностью и любовью к родине, уважением к человеку независимо от национальности и цвета кожи, стойкостью, мужеством, самопожертвованием, сочувствием к чужому страданию, гневом к насильникам и детоубийцам. Их было много, этих великолепных чувств, лучшего из психических достижений человечества, они встали на пути ринувшегося на нас зверья, опрокинули его, наступили ему на горло. Борьба, однако, не закончена, нет! Старые чувства гибнут, но они дьявольски живучи, а кое-где презренные люди специально их культивируют. Но важным залогом победы будет то, что мы в самих себе растопчем остатки затаившегося старья, доставшегося нам от давно ушедших людей и эпох. В коммунизм можно вступить со старыми зданиями, но не со старыми чувствами.
— Старые чувства, старые чувства! — задумчиво проговорила девушка. — Сколько раз, перечитывая Толстого и Пушкина, Шекспира и Шиллера, я поражаюсь, до чего прекрасны чувства их героев, мне хотелось испытать такие же. Если они — стары, то каковы новые?
— Великие писатели прошлого изображали чаще всего исключительных людей, — разъяснил Чударыч. — Это сейчас почему-то требуют обязательно средненьких, все остальное, мол, не типично, лак, а тогда привлекало необыкновенное. Маркс хвалил Бальзака, что он открыл характеры, типичные не для его времени, а для будущего.
Но что было тогда достоянием редких благородных одиночек, становится рядовым явлением — такова суть совершающейся на наших глазах четвертой революции. Вас удивляет, почему четвертая? Сейчас объясню. Первая революция — политическая, свержение власти буржуазии. Она продолжалась с гражданской войной, года три-четыре. Вторая — экономическая и социальная — построение экономики социализма, социалистических отношений в городе и селе — ну, эта растянулась лет на пятнадцать. Третья — культурная, подъем ранее полуграмотного народа к высотам мировых духовных ценностей — тоже лет двадцать, а то тридцать взяла. А четвертая — революция психики, рождение человека коммунистического века, нового человека, ибо он по-новому глядит на мир, волнуют его новые чувства. Но как вое новое, чувства эти, конечно, вбирают в себя все лучшее, что создано было до нас в психике человека.
— А на сколько растянется эта психологическая революция — лет на сто?
— Не знаю, Леночка. Подсчеты в этих делах — штука относительная. Важно, что она совершается — пока еще подспудно, в глубине, но она идет, и многие, очень многие наши неполадки и драмы здесь находят истоки, в переплетении старых и новых чувств, в нашей особой психике — переломной, переходной… Каждый стоит того, чего он стоит, в больших потрясениях выясняется, кто чего стоит. И, возвращаясь к теме нашего разговора, — любовь это одно из потрясений, в любви человек виден, как в разрезе.
Лена сказала, смеясь:
— Когда мне будут объясняться в любви, я постараюсь определить, насколько объяснение улучшило моего возлюбленного и приблизило ли оно наступление коммунизма. До сих пор объяснения приближали только состояние брака, но, как я теперь понимаю, этого недостаточно.
— Не шутите! — проговорил старик, остывая. — Этим не надо шутить.
Он преследовал и более практическую цель в своих рассуждениях. Лена убедилась, что Чударыч не забыл, с чего началась беседа.
— Верьте Георгию, — сказал он. — Хороший он человек.
2
У Курганова с Усольцевым с давних лет установилось своеобразное разделение труда. Оно не всегда отвечало букве штатного расписания должностей, зато соответствовало их характерам. Курганов, начальник строительства, обязан был заниматься всем — от материально-технического снабжения строительных объектов до быта своих рабочих. Половину своих обязанностей, все, что относилось к жизни людей, в том числе и подбор кадров, он передоверил Усольцеву: сам он лучше разбирался в технике, Усольцев — в душах. Когда к Курганову являлся начальник отдела кадров с новыми назначениями, Курганов махал на него рукой: «К Усольцеву, пусть вперед он посмотрит!» Все знали: если на бюро парткома заслушиваются доклады начальников цехов и прорабов о ходе строительства, то заседание будет в кабинете Курганова, а если начальник стройки вызывает по делам быта и перемещения людей, то идти надо не к нему, а в партком, там и он будет. Усольцев не был его заместителем, они просто в две головы тащили один воз.
Курганов иногда подшучивал над сложившимися у них необычными взаимоотношениями:
— Как там у тебя на стройке — людей хватает? Что до меня, то стараюсь заменить их машинами — скоро останешься без работы.
— Всех не заменишь, — отвечал Усольцев. — Один наладчик останется, тоже будет мне работа.
В эту зиму Курганов два раза улетал в Москву, отстаивая повышенный план будущего года. Дело это оказалось не простым. Госплан осаждали претензиями края, области и республики, даже созданных благодаря перевыполнению годовой программы огромных средств не хватало, чтоб удовлетворить все запросы.
На второй год Рудному ассигновали почти двести миллионов рублей — в четыре раза больше, чем они освоили в первом году. Курганов повеселел. Он знал теперь, что трудности легкой жизни, так тревожившие его с Усольцевым, больше не повторятся. Будет по-настоящему трудно — с каждым днем все ближе подвигалась напряженная, клокочущая жизнь, дни без отдыха, ночи без сна, то, к чему привык и без чего тосковал Курганов.
Усольцев, со своей стороны, не давал поселку впасть в зимнюю спячку. Он знал, что люди, которым некуда девать свое время, все равно убьют его, но убьют пусто и скверно — на пьянку, на карты, на ссоры. Он часто заходил в бараки, еще чаще бывал в клубе. Там все вечера было полно — играли в шахматы, слушали лекции, танцевали, смотрели кино. На прежних стройках Усольцев выбирался в кино не чаще раза в квартал, ныне не пропускал ни одной картины. Он преследовал все ту же цель — изучал малознакомый молодой народ, нынешних своих рабочих. Иногда ему казалось, что он полностью в них разобрался, иногда одолевали сомнения — нет, далеко не все ясно, своеобразные, в общем люди.
Однажды он заглянул в комнату Внуковых. Саша и Виталий одетые валялись на кроватях, уныло отдыхая. Усольцев помнил, что эти два парня недавно затевали волынку. О Виталии потом напечатали хорошую заметку в газете. О Саше не было слышно ни хорошего, ни плохого. Усольцев поинтересовался, почему они не в клубе.
— Устали, — проворчал Саша, — работа тяжелая.
— Другие пошли на новую картину. Разве у них работа легче?
Саша хмуро посмотрел на него.
— А то нет? Самая тяжелая — нам… Штрафуют за ту бузу, так я понимаю.
Виталий объяснил, что бригада их разбита на три группы: одни переведены в плотники, другие заканчивают штукатурные работы в построенных домах, а третьи — ему, Саше, Семену и Васе — пришлось опять идти в землекопы — роем фундаменты под новые дома.
— Но тех двоих — Семена и Васю — ведь никто не штрафовал? — допытывался Усольцев. — А они с вами рядом трудятся. И вроде не жалуются.
— Еще бы жаловались, — сказал Саша. — Семену что тачку возить, что сосны валить — медведь!
Усольцев изучал его лицо — угрюмое, недоброжелательное, подозрительное. Все чувства отпечатывались на этом лице живыми знаками: люди с такими лицами любят одних себя, да и то не очень — без самоуважения… Он перевел взгляд на Виталия. Виталия тяготило, что они с Сашей устроены хуже других, но жаловаться не хотел.
— Вот что, ребята, — сказал Усольцев. — Землекопам зимой, конечно, труднее, чем плотникам. Но ведь надо же кому-нибудь и землю копать. Скоро вы все сойдетесь снова на кладке стен, бригада ведь у вас каменщиков, так кажется?
— Каменщиков, — ответил Виталий, а Саша буркнул: — Справедливости нет, вот о чем речь!
— Будет справедливость, — пообещал Усольцев. — И добьетесь вы ее сами. Завтра походите по объектам, где работают ваши приятели и подруги, и присмотритесь, кому правильнее идти взамен вас в землекопы. После этого — ко мне и называйте фамилии: переведем вас на их место, а их — на землю.
Саша покривился.
— Нашли дураков! Да нас они со света сживут, когда узнают.
— Что вы придете ко мне, будем знать только мы трое.
— Что же, вроде подходяще! — осторожно сказал Виталий. — Если без шума — можно!
Когда Усольцев ушел, Саша зевнул и отвернулся к стене.
— Пойдешь ты, Витька. Я этих штук — присматриваться, кто где работает, — не люблю, понял? Тем более — врет он, никого не переместит. Начальство всегда врет.
— Ну, не всегда. Бывает, что врут, но не всегда.
Саша скоро захрапел, а Виталий лежал и думал о своей жизни. Занятие это — обдумывать жизнь — было ему внове, раньше он просто жил, радуясь выпадающему хорошему, огорчаясь при неудачах. Дальше так идти не могло, надо брать жизнь за рога и силой толкать в нужную сторону. Маленькое происшествие с прогулкой в пургу имело большие последствия. Из Москвы пришли письма от приятелей, газетная статья их — поразила — все радовались его успехам. Кое-кто закидывал удочку, не перебраться ли и ему в эти далекие края, где так хорошо развернулся Виталий? На что он способен, могут и другие, не он один родился героем.
Это писали те, кто называл Виталия байбаком и балбесом, многие открыто признавались, что не понимали его раньше, другие умалчивали о своих ошибках, но тоже не повторяли обидных прозвищ. У Виталия дрожали от возбуждения руки, когда он читал первое письмо, а потом посыпались новые, такие же хорошие, еще лучше. Они связывали Виталия, ему было совестно перед собой — в него поверили далекие друзья, он не мог обмануть их доверия. В нем вспыхнуло честолюбие, острое и неожиданное чувство, он хотел выйти в первые, чтоб снова о нем писали газетные статьи и снова он отсылал их в Москву — читайте, кумекайте, каков Виталий, нет, это была не случайность, тот героический поход в пургу! И когда он думал об этих отличиях, его охватывала обида — какие могут быть достижения на отбойном молотке и лопате, тут нужна физическая сила, а не умение и мужество! Нет, как ему не повезло, как не повезло! Игорь с Верой в плотницкой, Лешка со Светланой, Надей и Леной штукатурят, а он вкалывает на морозе! Виталию захотелось плакать, до того стало себя жалко. Пусть Сашка поступает, как хочет, а я это дело поломаю. Раз сам Усольцев обещал, перейду на работу, где можно показать по-настоящему, кто чего стоит!
И последнее, о чем думал Виталий, засыпая, были деньги, полученные из дома для бегства из тайги. Деньги лежали в бумажнике аккуратненькой стопочкой, серенькие и синенькие билетики — они жгли, напоминали о том, что пора, наконец, решиться на что-нибудь: или смываться, или насовсем оставаться. Куда бы ни шел Виталий, он ощущал этот набитый бумажник, как инородное тело, что-то вроде зловредной опухоли, с которой надо обязательно разделаться, пока она тебя не задушила. Виталий нашел бы способ разделаться с деньгами, но решение зависело не от него, он дал слово быть в этом деле заодно с Лешей и Светланой, теперь надо ждать их приговора. Виталий поеживался в постели — черт знает, как повернутся события. От взбалмошной Светланы можно всего ждать!
3
Утром Виталий сказал Васе, что его вызывают в контору, и побежал в деревообделочный цех. Он не торопился разыскивать Игоря и Веру. Он осматривался, останавливался. В цеху было тепло и шумно, у стен поднимались штабеля готовых досок, пахло сырой древесиной. Первой Виталию повстречалась Вера. Она приглаживала электрическим рубанком доску. Работала она, как обычно, медленно и без усердия — стружка шла мелкая и неровная. Виталий прикинул про себя, что бы он делал на месте Веры, вышло так много и хорошо, что он радостно усмехнулся. Вере показалось, что он посмеивается над ней.
— Что шляешься? — сказала она. — Присматриваешься, куда в тепло пристроиться? Здесь занятие как раз по тебе — одни девушки работают.
И хотя Виталий думал именно о том, что рубанок оказался бы вполне ему по плечу, он с негодованием запротестовал:
— Еще чего! У меня свое мужское занятие — ковыряем землю-матушку!
Он поспешно отошел, чтобы не продолжать неприятного разговора и, холодея, подумал, что совершил глупость. От электрического рубанка надо было отречься, что там ни говори, занятие это скорее для женщин, а не для парней, но хвалить котлован не следовало. Что теперь подумает о нем Вера, когда он оставит отбойный молоток? «Дурак! — ругал себя Виталий. — Нет, дурак же!» Настроение у него испортилось, он уже хотел уйти из цеха, не повидавшись с Игорем. Но Игорь сам его заметил и окликнул.
— Я сейчас, — сказал Игорь, — вот еще эту сосенку прокатаю.
Виталий угрюмо следил, как Игорь ловко подталкивал бревно на круговую, бешено вращающуюся пилу. Железо завизжало живым голосом, вгрызаясь в дерево, целый фонтан солнечно-светлых опилок взметнулся вверх. Если и была где легкая, по-настоящему стоящая работа, то, конечно, у Игоря.
Игорь распилил бревно и обернулся к Виталию.
— Ты почему не в котловане?
— Да так, вызывали в контору… На обратном пути заглянул посмотреть, как у вас… Не скучаешь в тепле?
— Скучаю, — грустно сказал Игорь. — Хорошо здесь, а с товарищами веселее. Не слыхал, скоро нас соединят?
— Выведем фундамент без вас, а стены — укладывать вместе…
— Хорошо вам! — Игорь снова вздохнул. — На воздухе, на морозе… Здесь так жарко, что и в одной рубашке потом обливаешься. Слушай, Витя, а ты не поменяешься со мной? Ты бы освоил пилу быстро, я уверен!
— Что ты! — Виталий с отчаянием сознавал, что и в этот раз говорит вовсе не то, что следовало, но не мог по-другому. — С какой стати с тобой меняться? Мы с молотком — приятели! Не то, что летам — на кайле и тачке…
Игорь взялся за свое бревно, а Виталий пошел к выходу. На воздухе он запахнул полушубок и зашагал на стройучасток. В этот теплый, наполненный запахом древесины цех пути больше не было. Виталий даже согнулся от стыда, представив, что произошло бы, если бы Веру или Игоря погнали в котлован, а его — вместо них. От одних укоризненных взглядов проходу не будет, а взглядами не ограничится, такая, как Надя, поупражняет язычок… Виталий пошел в заканчиваемый дом, зная, что идет напрасно и сюда. Никогда у него не хватит решимости настоять, чтоб Лешу или тем более девушек выдворили из помещения на мороз. Ну и задачу задал Усольцев — хитрый мужик, хитрый…
Леша тоже удивился, почему Виталий прогуливается в рабочее время.
— Не прогуливаюсь, а по делу, — сурово сказала Виталий. — До каких пор вы будете тянуть резину? Мне старикам надо отвечать, остаюсь или выезжаю, они же волнуются!
Леша бросил мастерок и отошел от корыта с раствором. В комнате, кроме него, работали Надя и Лена. Лену мало интересовало, о чем говорят парни, а Надя скосила на Виталия злые глаза.
— Выйдем в коридор, — сказал Леша радостно. — Ситуация ясна!
Ситуация, в самом деле, была ясна. Раньше Светлана твердила, что никуда не уедет, пока Валя не поправится, теперь ей вовсе расхотелось ехать. Вслед за деньгами пришло письмо от отца. Он не скрывал, что иного, кроме бегства, от дочери не ждал. В институт, как и следовало ожидать, она не попала, для чего-то умчалась в тайгу, там тоже не прижилась — все, как он предсказывал. Он встретит ее с радостью, но прежней воли ей не будет. Она доказала неспособность жить своим разумом, придется, хоть и запоздало, признать его правоту. Светлана до того расстроилась, что тут же побежала на почту и отослала деньги обратно.
— Короче — остаемся! — ликовал Леша. — Я завтра тоже отошлю назад деньжата.
Виталий хлопнул Лешу по плечу и захохотал. Они обменивались тычками и так громко смеялись, что Надя крикнула из комнаты — с чего их развезло?
Виталий предложил отметить поворот событий вином — спрыснутое держится крепче. Леша побаивался выпивок. Виталий посмеялся над ним.
— Подумаешь, стаканчик! Мы мужчины или бабы, в конце концов?
— Если стаканчик… Светлане не говори, а то рассердится.
— Могила! — пообещал Виталий. — Ты, я, бутылка — все!
В котлован Виталий добрался после обеденного перерыва. По участку прохаживался Усольцев. Он подошел к Виталию, когда тот брался за отбойный молоток. Усольцев, видимо, не забыл, что обещал держать уговор в секрете. В котловане работали, кроме Виталия и Саши, еще Семен и Вася. Усольцев сделал Виталию и Саше знак, чтоб приблизились. Саша отвернулся, он не любил толковать с начальством.
— На чем остановились? — спросил Усольцев Виталия.
У Виталия не прошло раздражение против этого так хитро обыгравшего их человека.
— Там и остановились, где уже стоим.
Усольцев держал его внимательным взглядом, как рукой.
— А если точнее, Кумыкин?
— А точнее то же самое — никуда не идем.
— Значит, здесь лучше?
— Не лучше, а хуже. А переходить совсем плохо — понятно?
Усольцев положил руку на плечо Виталия.
— Ладно, работайте. А опять что покажется не так, идите ко мне.
Виталий возвратился в котлован. На дне отрытой Виталием четырехугольной ямы дымился костер, зажженный вчера вечером. В соседних ямах стрекотали молотки — Вася, Семен и Саша долбили замерзший грунт. Рядом с Семеном громоздилась горка дров, припасенная загодя: Семен любил, чтоб костры прохватывали жаром на метр в глубину. Виталий подумал, что сегодня надо еще натаскать дров, и вздохнул: это была, может, самая неприятная из обязанностей — волочить из штабеля в центре площадки одну охапку за другой.
— Полдня прошлялся, — неприязненно сказал Вася, — до конца смены не наберешь урока.
— Тебя не касается, — пробормотал Виталий, и, выбросив золу, взялся за молоток.
От злости он с силой пихал землю клинком вибрирующего молотка, наваливался всем телом на рукоятку. Оттаявший грунт легко рассыпался, кололся на куски, отслаивался пластами. Виталий работал вначале с ожесточением, потом ожесточение превратилось в увлечение — ему нравилось, что твердая, веками слежавшаяся земля так податливо ему уступает. Он шептал про себя, веселея: «А вот я тебя! А вот я тебя!» Он вспомнил, как еще недавно, всего полгода назад, он долбил эту дикую землю кайлом, пытался проломить ломом — и кайло и лом отскакивали, вышибая искры из камней, земля лежала хмурая, неприязненная, первозданно недоступная. Она осталась такой же, нет, еще хуже, теперь ее сковывает зима, а он обрушивает эту землю, выламывает, колет, взметает, играет с ней, покорной, навязывает ей свою железную волю!.. «Он наступил могучей ногой на грудь земле!» — с уважением думал Виталий о себе строчкой из какого-то романа. — «Он наступил могучей ногой на грудь земли!»
А когда пришла усталость и Виталий разогнул замлевшую спину, он удивился, до чего же много сделано за какой-нибудь час. Раздробленная, разрыхленная земля вспухла в котловане, как тесто в тазу. Виталий схватил лопату. Лопата с одного нажима ушла по ободок. Когда он кончил выборку разрыхленного грунта, в метре от котлована громоздился внушительный земляной барьер. Виталий оперся о рукоятку лопаты, с удовлетворением оглядывая свое рабочее место.
К нему подошел Саша.
— Здорово расшвырялся! С чего это тебя так понесло?
«Он наступил могучей ногой на грудь земле!» — подумал Виталий, а вслух ответил: — Не люблю чикаться. Работать так работать!
Уязвленный Саша почуял укор себе.
— Думаешь, надолго тебя хватит? Через час выдохнешься.
— Бабушка гадала, только врет, старая — вроде тебя!
На это Саша не сумел ответить. Помолчав, он спросил:
— Насчет перевода — ходил? Что Усольцев сказал?
Виталий со скукой передернул плечами.
— А что он скажет? То же, что вчера, — подбери местечко, перебросим. Я все осмотрел — нет хороших мест. И в плотницкой, и на штукатурке — занятие для пацанов и девчат. Здесь определенно лучше — свежо, прохладно и солнышко светит.
Он вылез из котлована и присел на кучку выброшенной земли. Глухие тучи разорвались, мчались островками и клочьями. В провалы туч выбрасывалось кипящее холодным огнем солнце — снег вдруг вспыхивал, как подожженный, темный лес светлел, в воздухе загорались мириады крохотных огоньков и все кругом словно затягивало сверкающим туманом. Потом солнце пропадало в новых тучах, снег опять становился серым, лес — темным, а воздух, погасая, — прозрачным.
Виталию стало жарко, он расстегнул полушубок.
— Хана зиме! — сказал Саша. — Больше морозов не будет.
— Самоё трудное — позади! — подтвердил Виталий.
— Ты возвращаться в Москву собирался — не раздумал?
— Только что с Лешей толковали — решили оставаться.
Саша оживился.
— Ну? Спрыснуть это дело надо.
— Твоего разрешения ожидали! Сегодня вечерком спрыснем. В магазине появились армянские портвейны.
— От портвейнов голова болит! — авторитетно разъяснил Саша. — Нужна беленькая. Поручи это дело мне.
Виталий поколебался, потом достал из бумажника сотню.
— У Лешки возьмешь еще, если не хватит. Значит, вечерком после кино, лады?
Саша жадно схватил деньги.
— Вы идите в кино с Лешкой, а я похлопочу насчет вечеринки.
4
Георгий одевался для большого выхода — вытащил лучший костюм, завязывал галстук. Товары, принесенные братом из магазина, ему не понравились.
— Не слишком ли много, Сашок? Две бутылки спирта!
— Да нет водки в магазине. Ты не сомневайся, разбавим водичкой. А компания у нас большая — человек десять.
Он приврал, зная, что иначе от брата не отвяжешься.
— В честь чего же такое торжество? Вроде, до пасхи далеко.
Саша принялся врать дальше.
— Первый раз наша бригада перевыполнила план, а Леша с Виталием получили из дома переводы — денег невпроворот. Ставят всем угощение, тебе тоже.
— Сегодня мне требуется запах роз, а не водки. Дай-ка вон ту баночку с одеколоном, Сашок.
Он ушел, не думая больше о брате и его выпивке. Сашок умеет обращаться с водкой, вот уже два года он не напивается. Понимание меры пришло после неприятности в милиции. Брат ударил постового — пришлось несколько месяцев горестно размышлять о вреде пьянства. Остальные Георгия мало интересовали, пьяниц в поселке не было, тем более, не выпивохи Леша и Виталий.
Этот вечер Георгий собирался провести с Леной. Он не очень торопился на свидание. Он не был уверен, нужно ли оно. Он с удивлением открыл в себе, что вообще ни в чем не уверен. В Москве он действовал, не раздумывая, о нем говорили: «Жорка раньше въедет в ухо, потом поинтересуется — кому?» Здесь он размышлял, не действуя, мысль разъедала поступок. Отношения с Леной были ясны до того, что ничего не было понятно. Он не мог поверить в такую ясность и запутался.
Они встречались каждый день, бродили и разговаривали. Возвратившись, Георгий удивлялся — пустая встреча, ни туда, ни сюда, кроме слов. Он вспоминал себя прежнего — вряд ли кто бы поверил, что он способен вечера шататься с девушкой, не пытаясь даже поцеловать ее. Чесать язык лучше с друзьями, а не с девчатами. Но и встречи с товарищами всегда содержали ясную цель — вылить, пойти в кино или на матч, поиграть в футбол. Беседа была попутна. С Леной беседа становилась целью свидания.
Он задумал проверить, куда метят события — на разрыв, на сближение или на прежнее устоявшееся и приятное топтание на одном месте. Надо было посидеть с Леной за столом в присутствии рюмочек и тарелочек, а там будет видно.
Лене в этот вечер нездоровилось, она куталась от ветра и не пожелала ни в лес, ни на реку.
— Остаются тысячи чудеснейших мест, — объявил Георгий. — Театр, рестораны, музей, бега, футбольный матч, художественная выставка, дом моделей — куда прикажете?
Лена вздохнула.
— Боже, сколько бы я дала за билет в театр! Так хочется повеселиться в тепле!
Тогда он предложил то, к чему уже много дней готовился:
— Пойдемте на гору, Леночка. У меня чудесная комнатушка, тепло, светло и мухи не кусают.
Она раздумывала, он ласково коснулся ее руки.
— Вы, кажется, меня боитесь? Я страшный только по виду. Живых людей не ем, вас — тем более.
— Невкусная?
— Колючая. Для беззубых противопоказано.
— Что вы беззубый, я не очень верю.
— В обращении с девушками зубы — это комплименты. Хорошее слово кусает за душу. Комплименты вы запретили.
— Не терплю слащавых фраз.
— Поэтому я подавляю сравнение, которое всегда является мне, когда вижу вас.
Лене все же захотелось узнать, что это за сравнение.
— Вот оно: вы свежи, как тополь, звенящий на заре.
— Послушайте, Георгий, это из дешевых книг.
— Ничего подобного! Я сам придумал. Я долго полировал этот тополь — сперва он шумел, потом шелестел, только под конец зазвенел. И заря! Думаете, сразу напал на зарю? А когда она появилась, я понял — это вы.
— Нет, нет, я где-то читала.
— Говорю вам, мое! Знаете, почему вам кажется, что я заимствовал? Когда сам придумываешь, обязательно попадается старье. Неожиданное невозможно без предварительной тренировки. Ни над чем так не работаю, как над экспромтами. Чтобы быть оригинальным, надо брать мысли из книг. Одного моего приятеля считают остряком, потому что он говорит цитатами из «Золотого теленка».
Они потихоньку поднимались наверх. На очищенной от леса площадке рудника стояли полукругом каменные трехэтажные здания, склады, мастерские и депо. Георгий спросил:
— Хотите познакомиться со мной?
— Как это — познакомиться? Мы знакомы.
— К тому Георгию, которого я покажу, я сам еще не очень привык.
Он подвел Лену с щиту, поставленному у конторы рудника. Со щита глядело веселое лицо, насмешливые глаза, под портретом надпись: «Лучший рабочий подземного рудника».
Лена засмеялась.
— Вас улучшили — молодой научный работник, а не слесарь. Где комбинезон, где рукавицы, где масляные пятна на лице?
— Я позировал в выходном костюме. Художник, между прочим, обещал так меня разделать, чтобы девушки влюблялись с первого взгляда.
На площадке рудника было тихо и пусто, лишь у входа в устье штольни стоял охранник. Проходя по электроцеху, Георгий показал свой верстак — Лена осмотрела и параллельные тиски, и инструмент, хранившийся в ящичке, и металлическую заготовку, и кучку обработанных деталей. Около конторки они остановились. Георгий открыл ключом дверь и пригласил Лену войти. Она отказалась.
— Немного отдохнем, — настаивал он. — Там у меня кое-что из съестного приготовлено — поужинаем…
Она посмотрела ему в глаза.
— С вином, конечно?
— С вином, — признался он. — Бутылка кагора — лечебное вино, припасено еще от Октябрьских праздников. Не захотите — не надо… Заставлять не буду.
— Послушайте, — сказала она дружески, — меня вообще нельзя заставить делать то, чего я не желаю сама — вы, надеюсь, это поняли? А проводить вечер наедине в закрытой комнате нам ни к чему.
На это он не сразу нашелся. Его внезапно оставила всегдашняя сообразительность. Он молчал, вдруг потеряв ощущение времени и места, бессильно пытаясь поймать какую-то нужную, но не дававшуюся мысль. Лена повторила:
— Ни к чему, Георгий. Не такие у нас отношения, чтоб веселиться втайне от других. И ничего в них не изменится, даже если провести вечер у вас в комнате.
Георгий словно пробудился от оцепенения. Ни с кем ему не бывало так трудно, как с этой не очень красивой, не очень вежливой, умной и прямой девушкой. И она говорила правду — совсем у них не такие отношения, чтоб безрассудно идти напролом. Георгий принужденно улыбнулся:
— Тогда почему вы боитесь зайти, если так уверены в себе? Одно повторяю: ни к чему, чего сами не пожелаете, принуждать не буду…
Она пожала плечами.
— Зайти я могу. Но смотрите, не обижайтесь на меня потом — я честно вас предупредила…
Он пропустил ее вперед.
5
Саша не сомневался, что веселье удастся на славу — брат ушел до ночи, Семен тоже убрался — комната в полном их распоряжении. Расставив бутылки и закуски, Саша захохотал — стол был сервирован по первому разряду. Виталий, помогавший разводить водой спирт — смесь в графине поставил в снег, чтоб остыла, — сказал с сожалением:
— Эх, девчат не пригласили — было бы веселее.
На девчат Саша не согласился. С девчатами одна говорня. Настоящее веселье, когда мужчины пьют одни, — сто раз проверено! Виталий позвал Лешу. Леша смутился, увидев полный графин и еще запечатанную бутылку. Надпись «Спирт» ужаснула его. Он вырос в семье трезвенников, как-то выпил полстакана портвейна, этим и ограничилось его знакомство с хмельным. Но он понимал, что рано или поздно нужно научиться пить, чтобы приятели не думали, будто он брезгует ими. Виталий, сам недавно научившийся без отвращения глядеть на водку, успокоил его:
— Мы развели пополам, градусы водочные.
Саша разливал в маленькие граненые стаканчики — себе и Виталию полнее, Леше — для начала — три четверти.
— Обмываем новорожденного? — спросил он, ухмыляясь и глядя на Лешу.
Леша не любил, когда над ними насмехались.
— Думаешь, ты один пьешь? Мне уже не раз приходилось, — соврал он и схватился за стакан.
В водке, видимо, градусов оставалось больше, чем уверял Виталий, она обожгла горло, наполнила жаром желудок. Внезапное, как удар, опьянение замутило Лешу — все вдруг закачалось, поплыло и отдалилось: и стол, и еда, и запечатанная бутылка, и графин, и закусывающие товарищи — все это было словно в другом мире, даже голоса, громкие и веселые, звучали приглушенно и стерто, нужно было усилие, чтоб разобрать, о чем говорят.
— Со ста грамм слетел с копыт. — Саша кивнул на Лешу. — Скоро его в постель укладывать.
Виталий жадно ел. Водка на вкус была противна, только еда отшибала ее тошнотворный запах.
Саша снова наполнил стаканы. Виталий остановил его.
— Не на скачках, — просипел он. — К финишу без гонки доберемся.
Саша поднял стакан и произнес старую формулу пьяниц:
— Сто грамм мало, двести много, два раза по сто пятьдесят — в точку. Ну, за ваше!
Он выпил в одиночестве. Виталий на тост не отозвался, Леше было не до новых возлияний. Но от обильной закуски Леше стало легче — пляска отдалившихся вещей затихала, они приблизились, обрели прежние размеры и форму. Голоса звучали уже не издалека, их можно было разобрать — Саша доказывал, что Виталий слишком разбавил спирт.
— Нет, крепка! — вступил в разговор Леша. — Чуть до слез не прошибла! Думал, не справлюсь!
— Это от непривычки, — пробормотал Саша, с сомнением поглядывая на почти не опустевший графин. — Мало практиковался. И зачем я столько накупил — пропадает добро!
— Не пропадет! — опять заговорил Леша. — Справимся!
Им овладел восторг. Страшный стакан был проглочен, и вот — все в порядке, он не потерял сознания, не полетел в бесчувствии со стула. Крещение водкой состоялось, теперь он такой же, как другие, может, даже устойчивей других. Леша протянул стакан Саше.
— Полную! Чтобы никаких, понял?
Он хотел тут же опорожнить стакан, Виталий задержал его руку.
— Без гонки! Давайте споем.
Леша отставил стакан. Виталий затянул старую сибирскую песню о горемычном бродяге, переплывавшем бурный Байкал, — обычную под водку песню, как обычны под пиво соленые снетки и бутерброды с колбасой. Саша и Леша подхватили. Саша забарабанил кулаками по столу, Леша топал ногами.
— Славное море, священный Байкал! — ревели они в три голоса. Они не услышали, как открылась дверь. На пороге показалась Вера. Она с негодованием глядела на пьяную компанию.
— Что это вы расшумелись? Даже в коридоре слышно.
Саша, не покачиваясь, подошел к ней.
— А ты почему входишь без стука? — Он раздельно выговаривал каждое слово. — И что тебе нужно? Кого ищешь, тут нет.
Вера вспыхнула.
— Никого не ищу! Услышала, как вы орете, и заглянула.
— Ага, орем! А я думал, тебе Жорку… Так он со своей новой хахалкой… Поищи в лесу или на руднике.
Вера хлопнула дверью.
Саша поднял стакан, Виталий и Леша потянулись чокаться. Действие второго стакана на Лешу оказалось слабее, чем действие первого. Опьянение не увеличилось, только стало более веселым. Виталий затянул другую песню, Саша и Леша попытались вторить, но не знали ни музыки, ни слов. Голоса рассыпались, пели уже не по нотам, а по буквам: Леща тянул бесконечное: «а-а-а!», Саша орал: «гы-гы-гы!». Виталий, стараясь сохранить видимость мелодии и слов, выкрикивал: «уа-у-а, и-и!» За этим занятием их застала ворвавшаяся без стука, бледная от гнева Светлана.
— Да как ты смеешь! — крикнула она на Лешу. Задохнувшись от бега, она на секунду замолчала. Трое приятелей озадаченно уставились на нее. Светлана опять закричала: — Мне Вера сказала, я не поверила! Немедленно убирайся отсюда, больше пить не дам!
— Прежде всего, здравствуй! — вежливо проговорил Виталий и, покачнувшись, ухватился рукой за стол. — Добрый вечер! Всего хорошего! Присаживайтесь к столу, не возражаем! Н-да… Нам девушек не хватает… Определенно…
— Командир твой явился… Исполняй беспрекословно! А то по щекам или в карцер… Бедная твоя головушка, Леша! А что после женитьбы будет?
Светлана схватила Лешу за руку.
— Не слушай его! Он негодяй! Леша, идем со мной!
Леша вырвался.
— Не смей!.. Никто… не смей! Не позволю — все!.. Буду пить! — Он оттолкнул Светлану. Уходи… Не желаю!
Она молила, снова хватая его:
— Лешенька, голубчик, пожалей меня — я боюсь… Выйдем на минуточку, больше ничего не прошу.
Он раздумывал над ее словами.
— Ага, просишь! А я тоже… просил..: Помнишь? Светочка, люблю же, не надо… отталкивать! Так просил… правда? А ты… отталкивала… Теперь проси… Кто командует? Не позволю!..
Слезы полились по щекам Светланы.
— При них, при них!.. — зашептала она побелевшими губами. — Все рассказал, не постеснялся! Вот ты какой! А я думала о тебе… Раз так, не нужен ты мне! Не нужен! — прокричала она с рыданием. — Пей, хвастайся — знать тебя не хочу!
С этим криком: «Не хочу!» она выскочила в дверь. Леша, пошатываясь, уставился на место, где только что она стояла. Саша хлопнул его по плечу.
— Не расстраивайся! С девками надо без церемоний… Они это любят… Я иначе не признаю…
— Зато к тебе девки так и валят! — пробормотал Виталий. Хоть и пьяный, он уловил, что Саша расхвастался. — С тобой одно обращение — отвернутся, не насмотрятся.
Саша усадил Лешу на стул.
— Пей! — Он протянул стакан. — Или крепка? Так я воды подолью…
Леша выплеснул стакан на пол.
— К черту! — Лицо его побагровело от гнева. — Чистого спирта — полняком!.. Леша такой — ни градуса меньше…
Саша выбил пробку из непочатой бутылки и налил полстакана. Виталий подсел к Леше, обнял его за плечи.
— Не дури, Лешенька! — лепетал он. — И все, кончай гулять… Я готов, братцы! — Он сердито крикнул на Сашу: — Лапы!.. Не лезь!
Саша отвел руку.
— Я не лезу, он захотел. А чтоб не скисало, за ваше здоровье! — Он полюбовался спиртом на свет, не спеша опрокинул в рот, подержал во рту и, откинув назад голову, проглотил одним глотком. Виталий и Леша, ошеломленно следившие, как он священнодействовал, разом вздохнули. Саша с умилением погладил себя по груди ладонью — Проехало, как Христос босиком прошелся, — горячо и мягко!
Леша оттолкнул Виталия и забушевал.
— Мне! Мне! Думаешь, не могу? Лешка все может! Наливай спирта!
Саша пододвинул ему бутылку и стакан.
— Сам наливай, раз герой! Будешь потом обижаться — знаю вас!
Леша кое-как налил спирта.
— Витька, пей водку! А то я тебя, как Васька… Пихлюй! Не хочу пихлюев, все!
Виталий, покорившись, потянулся к графину. Леша судорожно опрокинул спирт в рот, глотал его, давясь и обжигаясь, спирт пролился по подбородку, замочил рубашку. Разом ослабев, Леша упал на стул и уставился бессмысленными глазами на пустой стакан.
— Лешка такой… — бормотал он. — Как Христос босиком…
Саша, пошатываясь, встал.
— Одурел! — сказал он. — Нужно его в постель… Витька, давай!
Они с усилием подтащили Лешу к кровати. От тяжелой ноши Сашу затошнило. Бросив Лешу и Виталия, он подошел к углу и вырвал.
— Витька! — застонал он. — Убери… Жарка…
Он свалился на койку и захрапел. Виталий тоже хотел улечься в постель, но не сделал и шага, как полетел на пол. Минуты две он боролся с собой, потом скорчился на полу, прислонив голову к ножке стола. Некоторое время вокруг него плясали стулья и стены, затем все пропало в гремящей беспокойной темноте. Виталий очнулся от донесшегося до него стона. Леша метался, сжимая руками грудь. Лицо его было так страшно, что Виталий от испуга пришел в себя. Он подполз к кровати.
— Помогите! — хрипел Леша, выкатывая дикие глаза. — Света! Вася!
Виталий добрался до Саши, потряс его — тот приоткрыл глаза.
— Помоги! — промычал Виталий. — Лешке плохо!
— Проспится! — буркнул Саша и повернулся на другой бок.
Бледный, с теми же безумно выкаченными глазами, Леша пытался приподняться и хрипел все страшнее:
— Помогите!.. Помогите!..
Виталий, хватаясь за стол, за койки, добрел к двери и поплелся по коридору, держась за стену. У соседней двери он упал, лежа толкнул ее и не то вошел, не то вполз. Он услышал недовольный голос Васи:
— Кого черт носит?
— Вася! — плача, прошептал Виталий. — Васенька!.. Помоги же! Лешке плохо!
6
Светлана, вбежав к себе после ссоры с Лешей, упала на кровать и нарыдалась всласть. Из комнаты Внуковых доносились пьяные голоса — гульба продолжалась. Негодование еще кипело в Светлане. С Лешей теперь покончено, такой мерзости она не простит. Завтра, проспавшись, он полезет с извинениями, но убедится, что невозвратное произошло. Пусть винит себя! Пьяницы мне не нужно. А могло быть по-другому, совсем по-другому!
С этими горькими мыслями Светлана разделась и легла. Некоторое время она слышала шум пьянки, потом все успокоилось. Светлана задремала. Ее разбудил стук в дверь. Вася в коридоре кричал:
— Света, проснись! Леше худо!
Даже не вскрикнув, как была — в ночной рубашке, — Светлана выскочила наружу. Из соседних дверей выбежал полуодетый Миша. Вася уже скрылся в комнате Внуковых. Вскочив туда, Светлана чуть не упала. Посередине стоял, еле держась на расползающихся ногах, испуганный Виталий. Вася старался поднять Лешу за плечи, голова Леши запрокидывалась, он разрывал руками рубашку. Светлана метнулась к Леше, схватила его, ожесточенно затрясла. Леша взглянул на нее вылезающими глазами, сделал слабое усилие — встать. Светлана с Васей приподняли его, им помогал Миша. Неудержимая судорога снова свела тело Леши. Светлана прижимала его голову к своей груди, лихорадочно шептала:
— Хорошо, хорошо, Лешенька! Так тебе будет легче! Так тебе будет легче!
— Светочка! — пролепетал Леша. — Горит…
Вася быстро сказал:
— Ты с ним останься, я побегу за скорой помощью.
— Гречкина! — простонала Светлана, обратив к нему отчаянные глаза. — Ради бога, Гречкина!
— Я за Гречкиным! — крикнул Миша, срываясь за Васей.
Виталий, не оправившись с ослабевшими ногами, растянулся на полу, потом приполз к храпевшему Саше и ткнул его кулаком в лицо — Саша вскочил. Светлана, не обращая на них внимания, обтирала Лешу, гладила, целовала в голову и лицо, шептала, глухо рыдая:
— Лешенька, хороший, ты слышишь меня? Ты слышишь, это я, Света! Лешенька, отзовись же! Сейчас придет помощь! Милый, потерпи!
Леша по-прежнему хрипел и запрокидывал назад голову. Глаза его становились все безумнее. Только раз, на минуту придя в сознание, он прошептал:
— Света… горит… прости!..
Она зашептала, еще неистовее целуя его:
— Потерпи! Скоро помощь! Милый, родненький мой, Лешенька!
В комнату вошли вернувшиеся с гуляния Семен и Надя. Надя кинулись к Светлане.
— Светочка, в каком ты виде! Здесь же парни, постыдись!
Она сорвала с себя кофту, накинула ее на плечи Светланы, — та в отчаянии отшвырнула кофту.
— Леше плохо! — прорыдала она. — Леше плохо…
Надя взяла руку Леши. Рука безжизненно упала.
— Воды! — крикнула Надя Семену, в негодовании осматривавшему разгром в комнате. — И — мигом! Надо его отпоить.
Семен выскочил в коридор и вернулся с ведром. Надя со Светланой приподняли Лешу, вливали в него воду. Леша уже не держал головы, лишь слабый хрип показывал, что он жив. Светлана схватилась руками за голову.
— Он умрет! — шептала она. — Он умрет! Боже мой, а я его оставила!
Вошли санитары с носилками, за ними шел в одном пиджаке Вася. Только сейчас Светлана сообразила, что на ней нет ничего, кроме рубашки. Она побежала одеваться и через минуту вернулась. Пока санитары возились с Лешей, появился Гречкин с Мишей. Врач присел на кровать, щупал пульс, выслушивал сердце, закатывал веки, потом распорядился:
— В больницу!
Светлана, окаменев, не двигалась, пока Лешу не вынесли. Надя хотела ее увести, но Светлана покачала головой.
— Я пойду в больницу. Проводите меня кто-нибудь.
— Я тоже пойду в больницу, — сказал Вася.
— Мы все пойдем, — решила Надя. — Вася, оденься! Сумасшедший — бежал без шапки!..
Надя набросила на Светлану шубу, завязала платок — Светлана, вдруг обессилев, с трудом держалась на ногах и сама ничего не могла делать. Вася и Надя поддерживали ее, сзади плелись Семен с Мишей.
Они в молчании сидели в приемном покое, пока с Лешей возились в палате. Потом Надя и Семен с Мишей ушли домой. Под утро Светлану и Васю пустили в палату. Леша хрипел, не приходя в сознание, хрип его ослабевал, на рассвете он затих.
— Все! — печально сказал Гречкин.
— Все! — повторила Светлана. — Все, Вася!
Она приникла головой к руке Леши, молча сидела так несколько минут, потом тихо поднялась. Вася поддержал ее, они вышли в приемный покой, сдали халаты, получили одежду. Их ждали пришедшие товарищи — вместе в молчании возвратились домой.
В коридоре, перед дверью своей комнаты, Светлана, словно пробудившись, сказала:
— Вася, это нельзя простить!
— Это нельзя простить! — отозвался Вася.
7
Лена проснулась на рассвете. Солнце вторглось в окошко конторки, красноватый свет резал веки. По синему льду реки катилось огненное колесо, темный лес сверкал и осыпался искрами, как хвоей. Георгий, разбуженный порывистым движением Лены, зевал и протирал глаза.
— Вставай, — сказала Лена. — Хочу на свет!
Она первая вышла наружу. Было тихо и морозно. Внизу лежал темный поселок, солнце до него еще не добралось. Воздух, ограненный небом и землей, был глубок и светел, как молодой хрусталь. У Лены закружилась голова от его пронзительной свежести.
— Я пьяна! — сказала она со смехом. — В твоем вчерашнем кагоре меньше градусов, чем в этом воздухе. Он пахнет соснами и весной! Слушай, его можно налить в стакан и пить!
Она побежала вниз. Сосны расступились. Лена свернула с дороги в чащу и провалилась в снег по грудь — наст уже не держал. Пока Георгий вытаскивал ее из ямы, Лена наглоталась снега, он набился за шиворот, за пазуху, в чулки.
— Отвернись! — приказала она. — Мне надо раздеться.
Он отвернулся, пожав плечами. Он был хмур и молчалив. Она смотрела на него, улыбаясь.
— Ты вчера выискивал необыкновенные сравнения, но все они оказывались не новыми. Я никогда не видела такого утра, оно похоже на праздник. Скажи что-нибудь, чтоб было, как это утро.
— А чем тебе не подходит твое же собственное: утро, как праздник?
— Нет, скажи иначе.
Он подумал и проговорил ворчливо:
— Ничего не получается. Мир стар, как мир, это всем известно. Немного приукрашен — только…
— Нет, — объявила она с торжеством. — Не приукрашен. Юный и крепкий мир. Молодой, как мы с тобой… Вот, какой он!
— А что толку, что мы молодые? — пробормотал он.
— Давай поговорим, — предложила она. — Уж в такое прекрасное утро ты мог бы и не дуться на меня. Радуйся, как эта земля радуется.
— Не дуться я могу, — ответил он. — Но радоваться не с чего. Поводов для огорчения больше, чем поводов для радости.
— Я предупреждала, чтоб ты не обижался, — напомнила она.
— Правильно. Предупреждала. А ночью говорила, что не любишь меня и никогда не будешь моей. И потом поцеловала и разрешила говорить себе «ты». А еще потом приказала мне убираться в другой угол и пообещала, что если я буду смирненький, то лет через десять, может быть, полюбишь… Кажется, я ничего не забыл?
— Я не говорила: «Через десять лет». Я сказала — «возможно».
— Это дела не меняет…
— А сейчас ты решил мне мстить угрюмым лицом. Где ваша хваленая мужская логика, Георгий?
— Слушай, Лена, — оказал он. — He пили меня. Я уже объяснил — я не обижен, а огорчен. Не отнимай у меня хоть этого простого человеческого права — огорчаться. Не могу я радоваться, когда у меня неудачи.
— Догони меня! — крикнула Лена и побежала вниз. Он легко обогнал ее. Рыжие свечи сосен пылали под золотым небом. На одном из холмов плясали елочки, их сторожили рослые пихты, дремучие кедры раскидывали над ними жилистые лапы крон. Лес поворачивался вокруг солнца гигантской каруселью, простирал к нему ветви, раскачивался стволами в беге. Мир был молод и восторжен, земля улыбалась высокому небу.
— Больше не могу, — проговорила в изнеможении Лена и свалилась в снег. Георгий встал над ней, она потянула его за руку. — Слушай мое сердце. Оно гудит, как земля. — Она оттолкнула его и вскочила. — Мы сумасшедшие! Скоро дойдет до того, что мы, как дикари, будем поклоняться камням и деревьям, солнцу и звездам. Скажи, ты в Москве, на своей Абельмановской, ударялся в мистику?
— А как же! Только там мистика другая. Я больше поклонялся метро, а не соснам. Доберешься до Таганки, порядок — в любой конец Москвы за четверть часа. И гудит крепче, чем земля. Если придется выбирать идола, обязательно обращусь к конструкторам. Без хорошего мотора идол несолиден.
— Пойдем дальше, — сказала она. — Хочу ходить, ходить, ходить! Будем молиться здешним идолам не словами, а ногами.
Она шла впереди и часто проваливалась в разрыхлившийся crier. Потом они выбрались на холмик, выделявшийся голым островком в густом бушевании темнохвойной тайги. Высокие лиственницы подпирали небо, их нагие ветви уныло висели над зеленоватыми склонами. Островок, населенный одними лиственницами, казался мертвым и мрачным. Лена присела на диабазовый гребень, высунувшийся из земных глубин. Георгий нехотя присел рядом.
— Тебе не нравится здесь? — удивилась она.
— Не очень. Скучное местечко.
— Ты что-то скрываешь? Мы условились говорить друг другу всегда правду. Ты здесь встречался с Верой?
— Да. Мы здесь поссорились.
— Что же тебе неприятно: что ты приходил сюда с ней или что вы здесь поссорились?
— Ни то, ни другое. Вера осталась в старой моей жизни, я не хочу к ней возвращаться даже воспоминанием. Пойдем.
— Мне кажется, ты очень любил Веру, — заметила она. — Не понимаю, зачем вам надо было ссориться? Она была бы тебе хорошей женой. Во всяком случае, лучшей, чем я.
— Жалко, я с тобой не посоветовался до ссоры с Верой…
— А ты посоветуйся сейчас. Плохого совета я не дам.
Он посмотрел на нее смеющимися глазами. Его обрадовала сухость в ее голосе.
— Похоже, что ты ревнуешь, Лена. Ревность — вечная тень любви. Если так пойдет дальше, мне не придется ждать тебя десять лет.
— Не радуйся. По теории Чударыча, ревность более древнее чувство, чем любовь. Можно ревновать, еще не любя. Когда оскорбляют чувство собственности, тоже появляется ревность.
— Значит, у тебя ко мне появилось чувство собственности? Неплохо! Если это и не тень любви, то уж наверно — шаг к любви. Против такого толкования Чударыч не возражает?
Лена зевнула и засмеялась.
— Я уже сказала тебе — от любви не зарекаюсь.
— Ты объявишь мне, когда она придет?
— Обязательно. Но боюсь, она никогда не придет, если ты будешь морозить меня на снегу и томить голодом. Мечтаю об огне и хлебе.
— Через десять минут будет огонь и хлеб!
Они грелись у костра и закусывали, потом, не торопясь, возвращались в поселок. Уже темнело, на берегу засветились огни бараков.
— Ровно сутки, как мы отсутствовали, — сказала Лена.
На улице они ускорили шаги. Лене не хотелось идти к себе, Георгий пригласил ее в свою комнату. Пораженный, он остановился на пороге, загораживая вход. В комнате было чисто, но разбросанно. Койки стояли без одеял, подушек не было, по полу разлилась вода, словно его мыли, но забыли вытереть. У стола сидел одетый Семен. Он обернул к Георгию посеревшее лицо.
— Обещай быть спокойным, — проговорил Семен. — Дай слово, что не сделаешь с Сашкой плохого! Надо разобраться, надо разобраться…
— Где он, мерзавец? — крикнул Георгий. — Что он наделал?
Саша у следователя. С ним Виталий. Помни, ты обещал мне…
Георгий опустился на стул. Лицо его побагровело, губы дергались. Лена схватила Семена за руку.
— А Леша? Где Леша?
— Леша погиб, — ответил Семен, опуская голову. — Утром скончался.
8
Он коротко рассказал о событиях этой ночи. Он не выгораживал Сашу, но упомянул, что Леша сам налил себе спирта. Георгий был бледен, то вскакивал, то снова садился. Семен следил за ним с беспокойством. Лена спросила, где Светлана? Светлана была у себя, с ней находилась Надя, Вера ушла к Вале, Лена хотела пойти к Светлане, Семен задержал ее.
— Оставайся, пока не придет Сашка! — шепнул он. — Как бы не случилось нового несчастья.
Лена присела рядам с Георгием, и, не стесняясь Семена, обняла его.
— Что у тебя в мыслях?..
Он через силу улыбнулся.
— Есть люди, которым добро нужно не внушать, а вбивать…
— Успокойся! Лешу уже не спасешь, а себя погубишь. Прошу тебя — сдержись!
— Сдерживаться с преступником — поощрять на новые преступления. Саша знал, что я не потерплю подлостей, я предупреждал — все, узелок завязан! Сам захотел расправы.
— Тогда начинай расправу с себя. И меня не щади — я тоже виновата.
Он гневно оттолкнул ее руку.
— Мне не до шуток!
— Все-таки выслушай. Ты знал, что Саша задумал пьянку и не пресек ее. Ты всю ночь пропадал, а был бы здесь, несчастья не произошло бы. Я отвлекла тебя, значит, и на мне часть вины…
— Чего ты требуешь? — спросил Георгий после некоторого молчания. — Чтобы я поблагодарил Сашку за примерное поведение?
— Выслушай его спокойно. Прежде всего выслушай! — Хорошо, я выслушаю. Теперь иди к Светлане. Мне надо потолковать с Сашей без свидетелей.
— Саша идет! — сказал Семен, распахивая дверь. Саша стоял на пороге, не решаясь войти. Семен взял его под руку и ввел в комнату. Саша забился в угол, глядел оттуда затравленно и дико. Георгий сделал к нему шаг и остановился.
— Ты обещал… — напомнила Лена. Она не хотела уходить, пока разговор братьев не окончится.
— Жорка, я не виноват, — сказал Саша. — Клянусь, не виноват!
— Рассказывай, что было! — приказал Георгий охрипшим голосом.
Саша помнил только, что Леше стало плохо после порции неразбавленного спирта. Виталий помогал Леше, а он не мог, он сам был еле жив.
— Спирт дал ему своей рукой?
— Нет, он взял сам.
— Не лги!
— Не лгу! Он попросил, я поднес — так было, но Витька запретил, и я тот стакан выпил. Леша опять просил, я не налил, чтоб Витька не сердился, а он ухитрился мимо Витьки… Потом ничего не помню…
— О чем допрашивал следователь?
— Шьет обдуманное убийство, — ответил Саша, отворачивая лицо. — Взял подписку о невыезде… Спрашивал, зачем накупил столько спирта, что на десятерых бы хватило. Допытывался, были ли ссоры с Лешей, не ухаживали ли за одной девушкой, не играли ли в карты. На всю катушку захватывает…
Георгий прибивал Сашу взглядом, как гвоздем.
— Хорошо, подождем окончания следствия. Заменять прокурора не собираюсь. Но знай: веселым кутежам со смертными исходами прощения быть не может.
— Слово даю — никогда больше!..
— Слово твое — воздух! Помнишь наш московский уговор?
— Помню… Новая жизнь на новой дорожке.
— Жизнь новая, дорожка старая — дальше это не пойдет! Слушай меня внимательно. Ты парень взрослый, никто тебе не запретит пить, если жажда. Но дело надо доводить до конца: выпил, проглоти стакан! Для верности мы сделаем так: ты будешь пить, когда охота, а я заставлю тебя изжевать каждый выпитый стакан.
Саша угрюмо смотрел в пол. Георгий повысил голос:
— Оглох, что ли?
Саша сказал, не поднимая головы:
— Принимаю… Выпивок не будет…
Георгий повернулся к Лене.
— Ты защищала его от наказания, ибо он не знал, что делает. Теперь он все знает: и вину поступков и наказание за них.
— Проводи меня, — попросила Лена. В коридоре она сказала: — Не забывай, что ему нелегко. Не сорвись, если он что скажет не так.
— Не сорвусь, — хмуро пообещал Георгий.
Лена тихо вошла к себе. Светлана лежала на кровати, уткнув лицо в подушку. Надя сидела около нее заплаканная. Она встала навстречу Лене. Светлана услышала ее движение и подняла голову.
— Лена! — закричала она, вскакивая на кровати. — Леночка, он умер! Я лежала здесь, а он умирал!
Светлана схватила Лену за руки и говорила все торопливей, захлебываясь словами и слезами:
— Я лежала тут, я могла ему помочь, а не помогла! Я обиделась за грубость, а он нагрубил, потому что ему было плохо, он же никогда не грубил, никогда! А я обиделась, я обиделась, Леночка, я не помогла ему!
— Молчи! — крикнула Надя, топнув ногой. — Немедленно прекрати истерику!
— Я не помогла ему! — шептала Светлана, рыдая в подушку. — Я же могла помочь, могла!
Надя вполголоса сказала, не сводя глаз с затихшей на постели Светланы:
— Вот так уже шесть часов. Вначале просто лежала и о чем-то думала, а потом начались приступы — один за другим, отдохнет — и снова. А недавно кинулась к двери — бить Сашу. Я ее силой повалила…
— Может, вызвать врача?
— Вызывали. Вкатили ей чего-то, она подремала. Я так тебя ждала, а ты где-то шлялась.
— Я не ожидала, что так получится…
— Никто не ожидал. И мы с Сеней таскались на лыжах, сколько хватило ног, а пришли бы раньше, может, не допустили. Где Сашка?
— Он вернулся от следователя. Виталий еще там.
— Дали бы им лет по пять, чтоб знали! Но Сеня говорит, что под криминал не подходит. Потаскают и отпустят.
Лена показала глазами на Светлану. Та опять поднялась на кровати.
— Ты говоришь, их отпустят? Повтори, их отпустят?
— Лежи, лежи! Тебе надо послать.
— Сашка — убийца, его нельзя отпускать. Почему ты не отвечаешь?
— Я не знаю, Света. Кто может предсказать, чем кончится следствие? Ложись, прошу тебя.
— Я не хочу лежать. Сашку нельзя простить!
— Света, пойми, у нас нет прав сажать людей в тюрьму, это дело специальных органов.
— А убивать людей есть право? — закричала Светлана. — Я все слышала, что вы говорили. Криминала нет, и Сашку отпускают, а вы примирились! Я не хочу примиряться!
— Светочка, успокойся! — сказала Лена. — Никто из нас не примирился. Нельзя примириться с подлостью. Очень прошу тебя, ложись.
— Я хочу говорить! Я знаю, что Сашка ускользнет от наказания. Мы сами должны его наказать.
— Пойми же, глупая…
— Мы все можем, не перебивай, Надя! У нас нет прав посадить в тюрьму, но пусть он будет, как в тюрьме. Слышишь, Надя? Пусть ходит по земле, как в одиночке.
Надя переглянулась с Леной.
— Хорошо, Света! Теперь ложись!
— Нет, вы обещайте! Поклянитесь, что больше он не товарищ!
— Спасу с тобой нет! — воскликнула Надя. — Ну, кто подаст Сашке руку? Клянусь во всем, что хочешь, только успокойся, ради бога!
Светлана отвернулась лицом к стене. Надя сказала Лене:
— Посиди с ней, а я побегу в столовую, а оттуда к Вале.
Лена легла рядом со Светланой, обняла ее, поцеловала в голову. Светлана плакала тихо и непрерывно, тело ее сотрясала мелкая дрожь. Лена шепотом успокаивала ее и сама прослезилась. Она горевала о Леше, о Светлане, о себе, о Вале, о Дмитрии, о всех тех, у кого разбивается жизнь, и о тех, у кого она устраивается не так, как мечталось. Светлане стало легче от того, что над ней плачут она заснула. Потом заснула и Лена.
9
Лешу похоронили на недавно устроенном кладбище поселка, под большой, отдельно стоявшей сосной. Могила была единственная — в юном поселке уже родилось несколько детей, но смерть сюда еще не добиралась. Гроб вынесли из больницы, траурное шествие прошло по единственной улице поселка, скорбно гремела музыка. Впереди шли руководители стройки и друзья покойного, среди них опухшая от слез бесчувственная ко всему Светлана. Над могилой произносились речи, в речах говорилось, каким хорошим товарищем и отличным работником был Леша. На музыке и речах настоял Вася, в комитете многие сомневались, уместно ли оказывать почет человеку, умершему как-никак от перепоя. Вася кинулся в партком, там разъяснили, что почет относится к человеку, а не к обстоятельствам его кончины. Зато Миша организовал венки, протолкнул срочное изготовление памятника-пирамидки, подготовил ораторов, сам держал речь — лучшую на похоронах, все это признали.
Позади колонны плелся осунувшийся Виталий… Он тихо плакал, не утирая слез. Недалеко от него — тоже один — двигался Чударыч.
После гражданской панихиды Виталий отошел в сторону, чтоб не оказаться во главе возвращавшейся назад процессии. Они присели с Чударычем на пеньки. Чударыч печально сказал:
— Теперь Леша — мой родственник.
Виталий слушал безучастно.
— Я себе наметил ту сосенку. По возрасту мне бы открыть это кладбище — нет он — молодой… Ему ведь двадцати не было?
— Восемнадцать, — прошептал Виталий.
Когда последний человек скрылся за деревьями, Чударыч поднялся. В поселке, прощаясь с Виталием, Чударыч спросил:
— Вы теперь как — надумали что-нибудь?
— Не знаю… Говорят, судить нас будут.
Виталий знал, что на суде и самом страшном — показательном, в клубе, с общественными обвинителями — настаивает Миша. По местному радио передали его выступление, он объявил беспощадную борьбу пьянкам и бытовому разложению, упоминал Дмитрия, обрушился на Сашу и Виталия. Следователь находился под влиянием Миши. Он уже три раза вызывал Сашу. Один раз с Сашей и Виталием разговаривал Усольцев. Саша утверждал, что на днях им предъявят официальное обвинение в убийстве.
На исходе недели Сашу и Виталия затребовали к прокурору. У него сидели следователь и Миша, на столе лежало дело о гибели Леши. Прокурор прочитал вслух решение — следствие выяснило, что насилия над личностью погибшего Алексея Маринова не было, он сам потребовал спирта, его отговаривали, он не согласился. Поведение собутыльников покойного заслуживает морального осуждения, но криминала не обнаружено — медицинская экспертиза установила, что трагический исход объясняется особенностями организма умершего. В связи с этим дело прекращается, и Внуков с Кумыкиным от уголовной ответственности освобождаются.
— Выкрутились! — с ненавистью сказал Миша. — Ладно, не радуйтесь, жизни в поселке вам не будет…
Ни Саша, ни Виталий не радовались. Саша со страхом думал о том, как брат примет сообщение прокуратуры, Виталия придавила угроза Миши. Чем больше отдалялась страшная ночь пьянства, тем непереносимей становилось воспоминание о ней. Днем Виталий сдерживался, но в постели по-прежнему плакал, вспоминая Лешу.
Перед бараком Саша попросил Виталия:
— Пойди вперед и расскажи Жорке… Не говори, что я тут. А если не разбесится, позови…
Через несколько минут Виталий позвал Сашу — брат спокоен. Спокойствия Георгия Саша — по старому опыту — страшился не меньше, чем его гнева. В этот момент он жалел, что решение прокурора не было более суровым.
Но Георгий ограничился словесным внушением.
— Из карающих лап правосудия выскользнул — живи. Остается собственная совесть и товарищи, как с ними поладишь — твоя забота.
— Жорка, я исправлюсь, — пробормотал Саша. — Никогда больше…
В комнате находился Семен, он, по обыкновению, не вмешивался в разговор братьев. Георгий сумрачно сказал Семену:
— Надо бы, конечно, покрепче, но не могу…
— Ты обещал сдерживаться, — напоминал Семен.
— Не в этом дело, — невесело проговорил Георгий. — Пить научил Сашку не я, а обстоятельства, но компанию он мне составлял не раз. Шутили иногда, что доставили выпивоху в больницу, а там поставили диагноз: «Легкое опьянение с кровоподтеками». Дальше шуточек внушения не было, никто у нас не слыхал о таких несчастьях.
Саша понял из этого разговора, что отложенная до конца следствия расправа не состоится. Как ни тяжело было сознание вины перед Лешей и друзьями, угроза жестокого возмездия была еще тяжелей, он страшился брата больше, чем своей совести. Из осторожности он не показал, как ему стало легко.
Георгий повернулся к Виталию:
— Что ты собираешься делать?
Виталий уже не раз задавал себе этот трудный вопрос. Одно он знал — то самое, что пообещал Миша, — жизни здесь больше не будет. Им овладело неудержимое, как вопль, желание — бежать!.. Разве еще недавно, с тем же, так ужасно погибшим Лешей, он не вынашивал эту мысль о бегстве? Зачем же оставаться теперь, когда Леши нет, когда каждый камень, каждое деревцо, каждый человек будут напоминать о том, что он причастен к его гибели? У него сохранились деньги, на билет и оплату долгов хватит. Бежать, нет, бежать!
— Я уеду! Завтра оформлюсь. Не могу тут…
— Беги! Такие, как ты, добиваются успеха только в бегстве.
Георгий взглянул на спокойного, как всегда, Семена и закончил разговор хмурой шуткой:
— На пьяного наехала лошадь. Лошади удалось спастись. Не всегда так благополучно кончается — подумай над этим, Вик, когда потянешься к бутылке.
На другое утро Виталий отправился в отдел кадров. Его приняли так, словно ждали. Со стесненным сердцем Виталий видел, что от него непрочь отделаться. В бухгалтерии произвели срочный расчет, в кассе не задержали с оформлением билета на самолет.
Виталий уезжал, ни с кем не простившись. Он шел по поселку с чемоданчиком в руке, опустив лицо, чтоб не видеть, кто ему встречается. На улице его остановил Игорь. Как и другие, в эти дни Игорь почти не разговаривал с Виталием, но глядел на него без злобы и недоброжелательства.
— Пиши мне, — сказал Игорь, выслушав Виталия. — Зайди к моей маме, только не сообщай о Леше, чтоб она не огорчалась.
— Зайду! — грустно пообещал Виталий. — И напишу тебе. Обязательно напишу!
Вечером этого же дня в комитет к занятому своими обычными делами Мише явился Вася. Он молча положил на стол заявление. Группа комсомольцев — Вася первым поставил свою фамилию в длинном ряду подписей — требовала созыва пленума комитета или поселковой конференции, чтоб обсудить единственный вопрос: неспособность нынешнего руководства организации к комсомольской работе.
Миша, пораженный, прочитал заявление дважды.
— Уж не делаешь ли ты меня ответственным за смерть Леши?
— А ты собираешься уйти от ответственности? Не выйдет на этот раз. Наше общее мнение — ты так же виновен, как Сашка или Виталий, больше, чем Виталий.
Миша, зная, каким несдержанным бывает Вася, не стал спорить.
— Ладно, оставляй заявление. Я посоветуюсь, с кем надо.
Вася спокойно сказал:
— За спину начальства собираешься скрываться? Этого мы тебе не дадим, Муха.
10
Усольцев знал, что Виталий взял расчет. Еще до того, как тот окончательно утвердился в мысли о бегстве, Усольцев продумал все, что он может сделать, и решил не чинить препятствий к отъезду — этим и объяснялась покладистость отдела кадров. В то время как Виталий тихо плакал ночью в своей постели, Усольцев ходил по кабинету, стараясь понять его состояние и возможности для него жизни в поселке. Конечно, Виталий мог и остаться, никто бы его не уволил. Но ему лучше было уехать и где-нибудь на стороне перетерпеть потрясение. Он не сумел бы вынести молчаливой вражды товарищей. О Саше Усольцев не беспокоился, за ним наблюдал брат, да и сам Саша не из тех, кто умирает от переживаний. Но неустойчивый, подавленный Виталий мог надломиться. Усольцеву уже не раз встречались такие надломленные натуры, — жалкие, всего боящиеся люди, то раболепно заискивающие, то истерично наглые… «Нет, лучше ему переменить обстановку, — размышлял Усольцев. — Пусть глотнет иного воздуха… А если останется, переместим на объект подальше — там перестрадает…». Была еще одна причина, почему Усольцев распорядился не задерживать Виталия, если тот запросит расчета, — сам Усольцев не мог подавить в себе возмущения теми, кто напоил бедного парня. Зато он не хотел уйти от личной ответственности за несчастье. Усольцев отвечал за всех людей в поселке, был он в ответе и за Лешу…
Он не мог успокоить себя утешением, что это у них единственный случай. Случай был единственным, причины его — всеобщие, надо было выправлять причины, чтоб случаи не участились. До сих пор Усольцев заботился о культурных развлечениях, о лекциях на научные темы, о чистоте в бараках. Сейчас это представлялось ему недостаточным, надо было копнуть глубже, он ломал себе голову — как? Он с неодобрением думал о Мише. Уж кому-кому, а комсомольцам надо знать своих, читать у них в душах, как в книгах, лезть с собственной инициативой — давай то, давай другое! Миша тянул огромный, до верха нагруженный воз общественных дел и поручений, на это, на глубокое понимание, его не хватило…
Миша прибежал к Усольцеву, когда тот был в раздумье, как строить дальше работу в комсомоле. Усольцев прочел заявление группы комсомольцев и возвратил его Мише.
— Разберемся, иди работай!
Мише не понравился ни тон, ни слова, ни взгляд Усольцева.
— По-моему, и без разбора ясно, Степан Кондратьич. Кое-кому я наступил на мозоль, люди надумали сводить личные счеты.
— Разберемся, — повторил Усольцев.
Дело было слишком серьезное, чтоб пустить его на самотек какого-то разбора. Миша хотел твердых гарантий, что его не дадут в обиду.
— Не понимаю вашего отношения. Работаю три месяца, ни одного пока нарекания от вас… Не так разве?
— Так, — согласился Усольцев. — Парень ты деловой, большей исполнительности и желать трудно.
— В чем же дело? Чьи установки и указания я выполняю? Ваши! В чем проявляю деловитость? В этом самом — в осуществлении ваших указаний. Так для чего разбор? Что разбирать?
— А вот это самое и нужно разбирать… Может, одной правильной установки — недостаточно. Человек-то погиб, от этого никуда не денешься.
— Да ведь отчего погиб? Пил! При чем здесь комитет, я спрашиваю? Мало ли вреда от пьянства и не в одном нашем поселке?
Все это было резонно, конечно, Усольцев не мог не признать, что какую-то часть правды Миша ухватил. Но он хотел всей правды, часть его не устраивала. Мише было невдомек, что они с Усольцевым глядели на одну картину, но видели в ней разные линии и краски.
Усольцев вызвал к себе Васю, Светлану и Игоря. Он выбрал их, потому что это были близкие друзья покойного.
Чтоб разговор шел без официальностей, он усадил их на диван и сам уселся рядом. Он начал со Светланы, она так и рвалась на резкие объяснения. Отчаяние и слезы первых дней прошли, похудевшая и подурневшая Светлана казалась спокойной, но замкнутой.
— Вы спрашиваете, что мы имеем против Мухина? — начала Светлана. — Только одно: он бессовестный человек. Людей без совести и души мы не хотим.
— Обвинение серьезное, но туманное, — возразил Усольцев. — Все ли у вас вяжется, друзья? Обычно бессовестным человеком считают того, кто совершает нечестные поступки, а бездушным, кто показывает безучастность…
— А преступником того, кто убил или пойман на воровстве, — перебил Вася. — Это мы слышали — о людях говорят их дела, человек — нечто вроде суммы совершенных им проступков. Никто не обвиняет Мухина, что он подстрекает к преступлению. Если бы это было так, мы обратились бы не в комитет, а в прокуратуру.
— Тогда объясните, я что-то не возьму в толк.
— Мы попросту не любим Мухина! У него сердце не болит, если с кем горе… Пусть он трудится в другом месте, а секретарем — не хотим!
Усольцев молчал, Вася добавил:
— Мухин — служака. У него комсомольская деятельность — мероприятия, против каждого — галочку. Вся его душа — энное количество галочек.
Усольцев слушал и думал о своем. Каждое слово вызывало в нем ответные мысли, по форме они мало походили на те, какие он обсуждал вслух, собственные мысли его были и шире, и глубже, но рождались под их влиянием, это было одно большое и разветвленное рассуждение. Нет, они нападали не только на Мухина, но и на Усольцева. Больше всего он ценил в новом комсомольском секретаре его работоспособность, точность и аккуратность, он восхищался его деловитостью и проглядел, что деловитость стала самоцелью — заседание ради заседания, выступление ради выступления, дело ради формы, что оно сделано…
И еще Усольцев размышлял о тех, с кем разговаривал, — о маленьком Игоре, которому так трудно пришлось в первые месяцы жизни в поселке, о капризной Светлане, мечтавшей лишь о том, чтоб убежать подальше из тайги, о непоседливом, порывистом Васе, так пристававшем когда-то со своими международными планами. За несколько месяцев они неузнаваемо повзрослели, эти ребята. Они стоят перед ним обветренные, выросшие, серьезные. Они не капризничают, не привередничают, не жалуются на тяготы жизни — нет, они устраивают сами свою жизнь, глубоко вдумываются в нее, предъявляют к ней, к своей жизни, большие требования — не собираются играть ею и примиряться с той, какая кое-как получается… «Вася — думал Усольцев. — Он недавно торопился спасать попавших в беду арабов, такое смятение развел в поселке — чуть ли не подбил всех на бегство. Он убегал от неустроенности, от трудности нового своего существования — так я понимал его действия… Он никуда уже не собирается убегать, он твердо врос в эту дикую глухую землю — здесь ему жить. Но он не собирается просто валяться на земле. Он не успокоится, пока не сделает эту глушь удобной и окультуренной. Для этого нужны не только здоровые руки, но и высокие души. С той же энергией, с тем же умением сделать свои заботы общими заботами всех, он поднимает, подталкивает, зажигает своих друзей. Вот он, тот организатор, тот природный вожак молодежи, которого ты искал — помочь, помочь ему! Ибо иначе он собьется на частное, на мелкое, на пекучую, но не основательную злободневность — направить его в простор, дать волю его стремлению разобраться в собственной жизни, углубить, очистить ее — этого он, все они ждут от меня. Я должен это сделать».
Вызванные Усольцевым товарищи Леши ушли, а порожденные ими мысли остались. В тот день заседал партком, среди других вопросов обсуждался и доклад прокурора о причинах гибели Леши. Прокурор подчеркнул, что конкретных виновников нет — никто не мог предполагать, что организм погибшего не принимает спиртного. Курганов вздохнул.
— Народ! Даже пить не умеют. Что теперь делать, чтоб опять не случилось такой беды?
— Запретим продажу крепких напитков, — предложил Усольцев. — Вино — пожалуйста, водка — когда как, а спирт — ни в какую… У нас не Заполярье, спирт не обязателен.
— У нас отдаленная стройка, — возразил Курганов. — Среди прочих льгот на отдаленность имеется и такая — спирт, вместо водки, чтоб не тратиться на транспортировку. Ладно, согласен. Закон не сухой, а немного подсушенный — думаю, простят нам это торговые начальники в центре.
Как это у них водилось, они остались вдвоем после окончания заседания. На этот раз Курганов сидел, а Усолыцев прогуливался по дорожке.
— Нужно нам потолковать особо, — сказал Курганов. — Что-то у нас неладно, раз такого хорошего парня упустили… Надо, надо докопаться.
— Давай докапываться, — согласился Усольцев. — Я все об этом случае думаю и хотел поделиться некоторыми мыслями. Но только не по конкретности, как мы обычно, — то пересмотреть, этого переместить… Нечто общее, этакую небольшую философию поднять.
Курганов уселся на диване поудобней — философия, даже небольшая, должна была потребовать немалого времени.
— Что ж, раз тебя потянуло в абстракции… Между прочим, я когда-то учил, что истина конкретна.
Усольцев пропустил мимо ушей насмешку.
11
— Понимаешь, — начал он, — несчастье с Лешей — событие сугубо личное, а корень общий в нем есть. И знаешь, в чем он? В том, что наша молодежь пьет много меньше, чем во времена нашей молодости. У них другие развлечения, пьянство перестает быть социальным бедствием…
— Ты уже говорил об этом, — напомнил Курганов. — Неужели, это все, что ты вывел из полугодового изучения наших ребят?
— Нет, конечно. В том разговоре я не мог ответить тебе, почему молодежь наша равнодушней, чем были мы, к общественной работе. Кажется, сейчас я смогу ответить. Но идти придется издалека.
— Ночь только начинается — не впервой нам рассиживаться до рассвета.
Усольцев подумал, прежде чем начинать. Курганов знал за ним эту привычку — в сложных случаях, особенно, когда дело еще самому не вполне ясно, Усольцев подбирал первые фразы. Он говорил, что молчание вроде развилки дорог, а фраза — выбранный путь: слово произнесено, иди в его сторону.
— Ребята наши, конечно, народ иной, чем мы были, тут спору нет. Но чем иной? Сложнее и тоньше…
— Культурней, потому и тоньше. Вон понаехали — чуть ли не половина десятиклассники. А в наше время? Четыре-пять классов — родительские, остальные сам добирай. Не до особой тонкости.
— И это, конечно. Только тут не вся правда. Их другое занимает, чем нас. Они какие-то в себя погруженные. Приятельствуют, ссорятся, расходятся, влюбляются, дружат и все время у себя допытываются, так ли идет, как нужно, — в общем, по их же словечку, «выясняют отношения». Вслушайся в этот термин — в годы нашей молодости он прозвучал бы дико. Нам было не до выяснения отношений.
— А почему? Вспомни наши годы — энтузиазм первых пятилеток, индустриализация, коллективизация, везде перевороты, все вдруг стало на дыбы — не до личных переживаньиц. Даже любили как-то на бегу, не переводя дыхания. Я с моей Дашей познакомился в поезде, вместе ехали на стройку, а вышли из вагона и пошли в загс, а оттуда уже — в отдел кадров и в общежитие. Даже объясниться толком не пришлось. Ничего, живем четверть века, не жалуемся.
— Правильно. Но только ты доказываешь, что и я хотел доказать. Личные переживания в буче огромного общественного переустройства казались мелкими, мы их вроде стеснялись, во всяком случае, в центр жизни не совали. А у этих личное куда побольше нашего, они все в нем копаются. И еще одно: ты со своей Дашей на второй день знакомства попер в загс, а эти — нет, не спешат. За полгода в поселке сыграно четырнадцать свадеб, а сколько завлечено и разбито сердец?
— Что ты этим хочешь сказать? Что прохвосты-парни обдуривают девчат, а от брака увиливают?
— Ни в коем случае! Объяснение это годилось несколько лет назад, особенно после войны, когда парней не хватало, а для нашей молодежи не подходит. Дело посложнее. Это раньше девчата гонялись за парнями, сейчас скорее — наоборот. На многое смотрят проще, а вот на всю жизнь соединиться — тут не торопятся, тянут время.
— Степан Кондратьевич, пойми, у нас не хватало не то, что часов, — минут на слишком тонкие переживания! А этим что делать после смены?
— Опять лишь частица правды.
— В чем же вся правда?
— В том, что повышенный интерес к личным взаимоотношениям есть важное знамение времени. Мы движемся к коммунизму, а коммунизм — прежде всего, новые отношения между людьми. И они, эти новые отношения, потихоньку, понемножку, по ниточке, уже устанавливаются, а старые — отмирают. Процесс невидимый, но по-своему болезненный, старое без боя, как известно, не уступает. Вот чем объясняется этот повышенный интерес к личному — там появилось новое, за него борются, чтобы оно крепло. Старые формы любви, которыми мы удовольствовались, наших детей не устраивают. Любовь становится иной, таково развитие, а не будешь же ты отрицать, что любовь — очень важная часть жизни молодежи.
— Этак ты договоришься, что мы и не любили вовсе.
— Любили немного по-иному, вот моя мысль.
— Ага, это и есть та самая философская абстракция?
— Она. Теперь слушай внимательней, ибо я залезу а историю, чтоб понятней… В основе отношений мужчины и женщины лежит физическая близость, такова биологическая правда — детей-то рожать надо, а без пары этого не сделать. Но и животные сближаются, специально человеческого тут еще нет. И на заре человечества, как мы учили в истмате, близость была, а любви не было, сходились и расходились, имени не спрашивая. Потом появляется семья. Что ее скрепляет? Общее хозяйство и воспитание детей. Сколько поэтических выражений славили эту суть семьи: «родной очаг», «родной порог», «клочок родной земли», «родная кровь», вообще — «родня», «свой хлеб», «своя ложка», «первенец-наследник» и прочее. А что говорили о любви? Пренебрежительно: «Стерпится — слюбится!» А почему? Да потому, что рожать детей, да варить пищу, да ковыряться в земле можно и без нежностей. Невеста часто до брачной ночи и не видала жениха — ничего, жили, семья была. Эта старая, экономическая суть семьи рухнула на наших глазах. Ты уже не печешь своего хлеба, нет у тебя клочка своей земли, и ложка, если обедаешь по столовым, не твоя, а общая, и дом не твой, а жактовский, и пропал родной очаг: не скажешь же ты, в самом деле, «родное центральное отопление», не прозвучит, правда? А семья, между прочим, остается. Что ее скрепляет? Любовь и дети. Вот она и появляется, любовь, как важнейший цемент семьи, более важные даже, чем дети. Без любви нет и не может быть современной семьи, она тут же развалится. Берешь уже не хозяйку в дом, а возлюбленную — разница! А способна ли любовь скрепить двух человек на всю жизнь? Старая, та самая — с первого взгляда, биологическое влечение двух полов, сколько о ней написано романов и стихов, это же неважный цемент, согласись, на жизнь его не хватит, хотя бы потому, что с годами сила влечения угасает, да и само по себе оно обманчиво и капризно. Вот обернись теперь к семье нашей юности: частнособственническая, хозяйская основа семьи разрушена или крепко нарушена, а любовь — в массе, не в единичных случаях — старая, простое влечение. Что отсюда следует? А то самое, что было, — семья легко создается и легко распадается. Ты вот один раз женат, мне тоже два раза не пришлось, а сколько у нас товарищей, что дважды, трижды женились? Пусть не большинство, но массовое явление, социальное явление — непрочная семья. Специально, чтоб скрепить пошатнувшиеся семьи, утяжелили развод. Но трудность развода — обруч механический, расходились без развода и жили врозь. А думал ли ты о том, что у молодежи нашей разводов и несчастных семей много меньше, чем было у нас, явление это — непрочная семья — как массовое пропадает. Они не враз сходятся, зато не просто и расходятся. Цемент — сердечный.
— Пожалуй, правда тут есть, — задумчиво сказал Курганов. — Но только в общем, самом общем — ты здорово утрируешь.
— Пойдем дальше. Без любви семьи нет, тут мы договорились. Но если любовь прочнее скрепляет семью, чем тридцать лет назад, значит, она сама стала прочнее. Что же ей придает прочность? Сила биологического влечения? Нет, конечно, хотя и она развивается, становится нежней и тоньше. Любовь чем дальше, тем больше опирается на попутные с влечением свойства, вырастает из всего их комплекса, не из одного полового позыва. А свойства эти такие — взаимное уважение, дружба, товарищеская привязанность, скажу больше — гордость друг другом. Когда-то два работника сходились, чтоб работать и спать совместно — получалась семья. Потом, бывало, просто бросались в объятия — тоже семья. А теперь соединяются друзья, искренние товарищи — новая форма семьи, причем, самая прочная, дружба, в отличие от полового влечения, с годами усиливается, а не ослабевает, все знают такое ее свойство. И теперь понятно, почему наша молодежь так копается в своих взаимоотношениях, все «выясняют отношения», а в загс не торопятся. Увлечься можно с первого взгляда, а почувствовать уважение, по-настоящему сдружиться — нет, с первого взгляда это не дается. Ты прав, что я страшно утрирую, но без этого мысль мою во всей общности не выразить.
— Дети, ты забыл о детях, — напомнил Курганов. — Семья без детей немыслима.
— Правильно, дети. Дети всегда будут, пока существует человечество. Но и дети в семье существуют по-иному, чем прежде. Прежняя прикованность к детям ослабевает, она перестает быть домашним игом, как часто бывало, — кругом ясли, детские сады, вот интернаты развиваются… Родители освобождаются от непрерывного прислужничества детям, эти грубо материальные связи отживают свой век, при коммунизме они вовсе отомрут, общество все шире берет на себя дело обслуживания и воспитания детишек! И, значит, дети, как важнейший цемент семьи, тоже перестают играть свою роль. Раньше, если в многодетной семье помирал муж-кормилец, семья нередко погибала, во всяком случае — шла побираться. Нелепо и думать, что похожее на это может произойти в нашем обществе. А раз материальные связи — хозяйственные и воспитание потомства — в семье ослабели, то укрепится она может лишь за счет внедрения более высоких духовных связей.
— Ты считаешь появление этих новых духовных связей типичным признаком нашего времени?
— Именно! Коммунизм не возникает готовым, он медленно и всесторонне растет — в технической революции на производстве, в изменении быта и психологии. Коммунизм — общество друзей, а не конкурентов и завистников.
Я присматриваюсь к нашим ребятам — они инстинктивно тянутся к высоким и чистым взаимоотношениям, они яростно ополчаются на грязное и обветшалое, на всяческое духовное старье, ошметки прошлого. В прошлом, случись с человеком несчастье, на него со всех сторон, как псы — рвать! «Падающего толкни!» — вот он, боевой лозунг старых обществ. А сейчас, кто попадет в беду, к нему спешат с помощью, сам не подозревает, что столько у него друзей, вчерашние недоброжелатели превращаются в искренних сострадателей. Как стали все на защиту Дмитрия, просто удивительно, а ведь он виноват, крепко виноват! Или — еще хуже — Леша… Наша юность — сколько убийств, нелепых смертей, драк, гибели от перепоя, как-то спокойно относились к этому, боролись, конечно, с несчастьями, но себя ответственными не считали за них. А поселок наш горюет, чуть ли не каждый себя винит, что не помог, не доглядел… Это новое явление, Василий Ефимович, такая всеобщая дружба и чувство ответственности, новое, ибо — массовое… И если попадется один, что стоит в стороне от общего волнения, считая по старинке: «мое дело — сторона», «моя хата с краю», на него обрушивается общественное негодование, хоть он конкретно ни в чем не виноват. Об одном таком особом случае я и хотел потолковать с тобой.
— Между прочим, я подозревал, что где-то в твоих отвлеченных рассуждениях скрывается конкретность. Слушаю — что за случай?
— Речь о Мухине…
— О Мухине? Об этом твоем любимчике? Да ты нахвалиться не мог — исполнителен, энергичен, трудолюбив! Мне, ты знаешь, он никогда особенно не нравился — карьерист, по-моему!
— Да видишь ли… И я могу ошибаться, никто от ошибок не гарантирован. Нелегко найти хорошего помощника, невольно деляге обрадуешься. Не любят его, не уважают… Размышляя над этим, я и пришел к мыслям, что изложил тебе. Мало подходит он к новому нашему двору. Нет той сердечности, отзывчивости и дружелюбия, без которых уважения у ребят не завоевать. Можно бы его, конечно, защитить, конкретных обвинений никто не выдвинет — стоит ли защищать?
— А не думаешь ли о том, что и ты несешь ответственность за его поведение? Он ведь работал под твоим руководством. И оставь ты его без защиты, он это как предательство истолкует.
— Ну, и что же, пусть толкует… Самолюбию моему, ты понимаешь, не очень приятно отрекаться от человека, которого всегда хвалил. Но если я понял, что ошибался, надо ошибку исправлять.
— Ошибку в оценке Мухина?
— Да нет — шире… Ошибку в понимании существа нашей современной общественной работы. Тут уж Мухин ни при чем, за ним стоял я, и за то, что деятельность его не удалась, тоже я отвечаю.
— Что-то темно, Степан Кондратьич.
— Сейчас посветлеет. Вот я сейчас считаю, что имеются две причины, почему мы горели на общественных нагрузках, а они — холодноваты. И первая та, что молодежь по природе своей — новатор, она инстинктивно недолюбливает традиции, даже если традиции ценные. Она готова опрометчиво хорошее старое заменить худшим, лишь бы новым, есть у нее такая тенденция, есть! Но мы с тобой, вспомни, ведь сами создавали новые формы общественной деятельности, душу в них вкладывали, ибо творили их на пустом месте — шли первые годы революции. А детишкам нашим формы эти достались готовыми, для них они уже не находка, а традиций…
— Так, так, а вторая причина?
— А вторая — что наша молодежь высоко активна и потому пассивна ко всяким заседаниям… Не улыбайся, выслушай до конца! Вспомни наши заседания — в конце их нередко всем залом вставали ехать — на село помогать коллективизации, на заводы — строить, на флот — служить. На такое заседание всегда придешь. А у нашего Миши Мухина — обсуждение мелких, местных дел, а если и важный вопрос, какие-нибудь международные события — не дотянешься своей рукой, все это за пределами твоего личного порыва. Постой, постой, я же не свою мысль излагаю, а их!..
— Моя?.. Не в одних заседаниях суть, вот моя мысль. И без них можно вести дело. Переоцениваем мы порой эти формы работы, а Мухин особенно старался с моего благословения…
— За Мухина не стою — не подходит, не надо. Но ты, безусловно, подумал и о том, кто займет его место?
Усольцев ответил не сразу.
— Есть один паренек. Очень неплохой, мне думается.
— И этот паренек?..
— Вася Ломакин.
Курганов удивился.
— Степан Кондратьич, да ведь Васе всего восемнадцать! И он не член партии, тоже появятся трудности — закрытый партком, как его пригласишь? И вообще — он же шебутной какой-то!
— Не шебутной, а живой и отзывчивый. Если говорить о тех новых взаимоотношениях среди ребят, так он ярче других выражает их — достоинство, которое мне представляется сейчас самым важным. И в секретарях ему правильнее, чем в бригадирах. Я присматривался, он к технике равнодушен, зато горит жизнью товарищей. А что не член партии, долго он вне партии не останется, сам ты первый дашь ему рекомендацию. Вот посмотришь, когда предложат его в бюро — больше всех голосов соберет.
— Ладно, тебе виднее, твоя епархия.
Они поднялись и взялись за полушубки.
— А не кажется тебе забавным, Степан Кондратьич, — сказал Курганов, — что мы развели все эти философские абстракции, чтоб закончить обыкновенным оргвыводом — кого куда переместить.
— Вполне нормальный ход явлений, — отозвался Усольцев. — Хорошая философия без оргвыводов не бывает.
12
В середине марта растрепанные ветры сорвались с цепи, весенние бури шумели в тайге. Солнце становилось горячим, небо — высоким. Снег быстро подъедало. Сначала он парил, оседая, потом в губчатой его массе поползли капли, капли сливались в струи, струи собирались в потоки — между грунтом и покрывавшим его пока еще плотным снеговым куполом глухо заворчали ручьи. Темные шумы пробуждались в тайге — голоса воды и птиц, шорохи зверья, шелест ветвей и хвои, в звонком воздухе далеко разносилось пение электропил, филинье уханье топора. Шла весна, необыкновенная весна, точно такая же, как уже миллионы раз бывала до этого.
Валю перевели в палату, где лежали выздоравливающие, только теперь, на втором месяце болезни, ей разрешили вставать и подходить к окну. Валя сидела на подоконнике, закрывала глаза, смеялась ветру и солнцу, замирала от давно утраченного ощущения — жизнь кипела в жилах, подступала блаженным комом к горлу.
Дежурства подруг были отменены еще до того, как Валя покинула свою одиночную палату. Но каждый день кто-нибудь являлся, а Дмитрий приходил утром и вечером. Гречкин ворчал, что посетители Вали нарушают дисциплину, только они не признают, что приемных дней всегда два — среда и воскресенье. Но превратить ворчание в запрет он не решался, в его памяти не изгладились недели борьбы за жизнь Вали — нынешние надоедные посетители были тогда самоотверженными помощниками.
В один из солнечных дней конца марта Дмитрий сообщил Вале, что дня на два уедет на отдаленный объект — весна принесла свои трудности и тревоги, шахты и котлованы заливает вода. На руднике объявлен аврал, работы на других участках прекращены — население выходит на уборку снега.
— Не знаю, как тебя оставить. Два дня не видеться с тобой!
Он стоял на улице у окна, так было проще — не нужно халата, и не приходится, сидя на скамейке в узком коридоре, убирать ноги от проходящих.
— Не беспокойся! Что со мной случится теперь? Ах, как бы мне хотелось с вами поработать лопатой! — Помолчав, она спросила — Как Света? Ее вчера не было.
— Все так же — сторонится, о чем-то думает.
— Я боюсь заговаривать о Леше и боюсь молчать — она подумает еще, что я без души… А третьего дня заикнулась, Света крикнула, чтоб перестала…
— Лучше не напоминать, пока не пришла в себя.
— Как мне хочется с вами! — повторила Валя. — Как хочется!
Расчистка снега оказалась непростым делом — все в поселке, кроме больных, взяли в руки лопаты. Зима была многоснежной, толщина снегового покрова достигала полутора метров. Особенно плохо пришлось руднику, расположенному на склоне горы, — на его площадке хватало своей воды, к ней добавилась вода из леса — ручьи ринулись по склону к устью штольни. Бурное таяние снегов не прекращалось даже ночью, только замедлялось — работали в три смены.
Бригада Васи расчищала левую сторону рудничной площадки. Невдалеке пролегала долинка ручья, снег можно было валить туда, далеко не отвозя. Все же пришлось проложить дощатые трапы и взяться за тачки. У штольни рычали два бульдозера, пропадая в сугробах, как в норах, — им достался самый трудный участок. Вася разделил своих на группы — одни прорубали в снегу канавки, чтобы дать выход прибывавшей воде, другие накладывали снег в тачки, третьи отвозили.
— Ты куда хочешь? — спросил Вася Игоря.
Тот ответил, стараясь не показывать, что для него это важно:
— Пока на канавы, это срочная работа.
— Правильно. А потом берись за тачку.
Игорь неспроста выбрал прокладывание канав. Он страшился. В нем ожили воспоминания о том, как тачка мучила его полгода назад.
Рядом с ним работала Вера. Они прорезали в снегу ложбинки, уплотняли лопатой откосы. Толщи снега подпирали лед, нужно было копать до льда. В желоба устремлялась вода. Прозрачная, сверкающая на солнце, она неслась по прозрачному сверкающему льду — издали и вода, и лед казались огненно-синими. У Игоря скоро заболели глаза от блеска солнца, воды, снега и льда. Он щурился. Вера достала дымчатые очки, среди запасов, привезенных из Москвы, нашлось и такое добро. Другие девушки тоже вооружились солнечными очками, у парней очков не было, они удивлялись предусмотрительности девчат. Недалеко от желобов, проложенных Игорем и Верой протянулся желоб Светланы. Вода, наполнявшая их, довершала труд человека — мокрый снег откосов частично уплотнился, частично был смыт, канавки становились все шире — по ним звенели уже не струйки, а ручейки. Игорь наклонился над снегом — в его толще ворчала, всхлипывала, тонко пела вода.
Надя вместе со своим постоянным напарником Семеном возила тачку. Она рассердилась на Игоря, что он выбрал работу полегче.
— Удивительное дело, — сказала она. — Все парни или в начальники лезут, или на хитрую работенку. Скоро придется переквалифицировать вас в слабый пол.
Игоря мало трогало, как переквалифицируют других мужчин, но что его страх перед тачкой открыт, было неприятно. Он предложил Наде поменяться местами. Она с охотой взяла лопату, Игорь с содроганием ухватился за деревянные ручки. Семен, работавший на соседнем трапе, кивнул головой.
— Наполняем тачки сами, — сказал он. — Везем на обрыв, там Вася с Леной сбрасывают лопатами.
Игорь подождал, пока Семен уйдет вперед, ему не хотелось, чтобы он видел его первое после долгого перерыва столкновение с норовистым деревянным приспособлением. Тачка не изменила своей злобной природы, она сперва не хотела сдвинуться с места, потом бешено рванулась вперед, чуть не опрокинув Игоря. Он летел вслед за несущейся по уклону тачкой, не давая ей ни вихлять, ни переворачиваться. Он промчался мимо неторопливо бежавшего Семена, даже не поняв, что обгоняет его. Вася с Леной отскочили в сторону, услышав грохот. Только тогда Игорь стал тормозить. Он уперся ногами в трап, тачка, вильнув, протащила Игоря еще полметра и остановилась. Вася с изумлением глядел на Игоря.
— Лихо, Игорек! Катаешь ты здорово, не ожидал! Но предупреждай криком, чтоб давали дорогу, а то налетишь с размаху!
— После такого бега иди назад медленно, — посоветовал подоспевший Семен. — Надо отдыхать.
Игорь возвращался шагом. Он был смущен. Товарищи не поняли, что произошло. Его понесло, а им почудилось, что он лихачествует. Следующий рейс покажет, как в действительности обстоят дела. Но следующий рейс не показал ничего плохого. Тачка снова понесла, снова пыталась завихлять и вывернуться, снова Игорь круто затормозил у обрыва. Нрав у этой весенней тачки был такой же мерзкий, как у тех, осенних. Но силенок у ней не хватало — Игорь мгновенно предугадывал ее выверты, тут же пресекал их. Она билась, как живая, стараясь по-старому помыкать им, но это у нее уже не выходило. А когда на третьем рейсе Игорь плавно подкатил к Васе, он понял, что невероятное случилось — тачка покорена. Им овладел восторг. Он не дал восторгу выплеснуться наружу. Нужно было проверить, так ли все это, как представлялось. Он занялся вдохновенными исследованиями самого себя и законов движения материальных тел. Он то летел, то плелся, то круто тормозил, то плавно подкатывал. И дело не дошло еще до обеденного перерыва, как Игорь окончательно уверился, — да, правильно, он вертит тачкой свободней, чем некогда она вертела им. Для контроля он разика два прогнал ее в наибыстрейшем темпе — ему казалось, что она хрипит и бока ее покрыты не снегом, а взмылены — потом побежал с той же неторопливостью, что и Семен.
— Так мне больше нравится, — признался Игорю Вася. — Когда ты летишь в своем атакующем стиле, просто страшновато.
В стороне, один и одинокий, работал Саша. Всеобщая недоброжелательность, от которой бежал Виталий, обрушилась на младшего Внукова. Саша знал, что Вася требовал его изгнания из бригады, ходил с этим к начальнику, но там не встретил поддержки — раз прокуратура криминала не отыскала, значит человек не виновен, так рассуждало начальство. Сам Саша прикидывал, успокаиваясь: брат его простил, начальство не осуждает, все кончилось благополучно — нет на нем вины за смерть Леши. Но успокоиться не пришлось. Вражда товарищей вскоре стала непереносимой. Саша заговаривал то с одним, то с другим, обращался к девушкам — парни отмалчивались или отвечали: «да», «нет», девушки требовали, чтобы он не приставал. Работать с ним на пару никто не хотел.
Он подошел поближе, когда Игорь промчался с очередным грузом снега.
— Здорово настрополился, Игорь, — сказал он. — Помнишь, мы раньше еле управлялись с этой машиной?
Игорь не мог молча повернуться спиной к заговорившему с ним человеку.
— Все помню, — сказал он холодно. — Я ничего не забываю.
Саша возвратился на прежнее место — в стороне от других. Ему казалось, что с Игорем, всегда вежливым и добрым, удастся разомкнуть проклятую цепь, особенно раз он хвалит его успехи, но Игорь оказался таким же, даже хуже, в словах: «Я ничего не забываю» — звучала угроза.
А Игорю этот короткий разговор испортил настроение, ликование от укрощения тачки словно потухло. Игорь понесся с грузом по трапу, невнимательно следя за своими движениями. И тачка чуть не взяла реванша. Она опрокинулась, Игорь упал вместе с нею. Мимо Игоря прогрохотал Семен.
— Говорил я тебе! — крикнул он. — Горячишься, Игорь!
Игорь сжав губы, украдкой пнул тачку ногой. В следующий рейс он не разрешил себе отвлекаться. Тачка была окончательно усмирена. Больше того, она была умерщвлена. Раньше она казалась злым животным, бдительно подстерегавшим каждый его промах, со злорадством устраивавшим ему на каждом шагу пакость. Теперь это была тачка, просто тачка, деревянный инструмент или приспособление, нечто безжизненное и покорное — он оживлял ее, командовал ею, она послушно выполняла движения его мышц.
На руднике работал буфет с горячими блюдами, многие пошли туда. Игорь жевал принесенный из дома хлеб с луком и сыром. Дни вынужденного полуголодного поста давно прошли, но роскошествовать еще не приходилось — при удобном случае Игорь отказывался от трат на горячие вторые и третьи. Сейчас он не желал уходить. Он не доверял своему неожиданному успеху. Он знал, что за час ничего не могло измениться, но ему не хотелось на целый час выпускать из глаз покоренную тачку. Он перекусывал, сидя на ней, она тяжело опиралась на колесо и заднюю перекладину — нехитрый деревянный короб, покорное его воле приспособление, ничего больше!
Солнце, не спеша катившееся на бледном небе, пригревало изрядно. Игорь сбросил телогрейку, потом пиджак, засучил рукава. Когда он сжимал кулаки, под кожей напрягались мышцы. Он сбросил и рубаху, остался в одной майке, с новым интересом всматривался в свои руки. В прошлое лето не пришлось пожариться на солнце, суровая зима согнала с кожи последние остатки несильного загара. Но руки были крепки, это не только чувствовалось — виделось. Игорь сгибал их в локте, вверху вскакивал желвак мускулов. Если руку согнуть очень быстро, мускулы не вскакивали, а вспыхивали, все совершалось мгновенно. Игорь так и подумал о себе: «У него на руке вспыхнул клубок мышц». Он развил этот захватывающий образ: «Он вспыхнул ему в глаза стремительным выпадом», «Рука метнулась, отброшенная взрывом железных мускулов». Раньше подобные сравнения даже и в голову не могли прийти Игорю, он всегда был слабеньким мальчиком. Его не задирали более сильные товарищи не потому, что боялись крупной сдачи, как водилось у них между собой, а потому что не хотели утомительного боя — если Игоря сваливали, он вскакивал и лез снова. Товарищи на него обижались: «Ты не умеешь по-хорошему драться, на тебя смотреть неприятно — такой ты бешеный!»
Игорь знал о себе, что характер у него неважный, болезненно-упрямый и обидчивый, он иногда горевал над своими недостатками, но понемногу примирялся — себя не переделать. Неожиданно ощутив себя сильным, он молчаливо, благодарно ликовал.
И когда после перерыва Семен, поплевав на рукавицы, взялся за свою тачку, Игоря заполнило отчаянно смелое желание. «Обогнать его, бросить позади!» — думал Игорь. Он даже побледнел от волнения.
Игорь наполнил свою тачку быстрее, чем Семен, но подождал его. Они тронулись одновременно, через десять метров Игорь уже вырвался вперед. Семен доставил тачку, когда Игорь, вывалив снег, готовился в обратный путь.
— Ты что же отстаешь? — спросил он небрежно, ему нелегко дался спокойный тон.
Семен удивился.
— А куда спешить? — Голову ломать, что ли?
— Ну, твое дело! — ответил Игорь, берясь за ручки. — А я думал с тобой наперегонки.
— На соревнование вызываешь? — догадался Семен. — Это можно — посоревнуемся. Держись, Игорь!
Игорь держался. Он еще ускорил темп своего бешеного бега. Грохот его тачки разносился по всей площадке рудника. Самому Игорю казалось, что в поднимаемом им шуме тонет скрежет работающих невдалеке бульдозеров. Семен постарался действовать поживее, но далеко отстал от соперника. На каждые два его рейса Игорь отвечал тремя. И Вася, и Лена хохотали над сконфуженным Семеном, Надя добавила изрядную порцию насмешек.
Тогда Семен сдался.
— Ты бесенок какой-то! — сказал он Игорю. — Вертлявый, отчаянный — за тобой на мотоцикле не угонишься. Ладно, давай отдохнем — пар валит.
13
Наде, заменившей Игоря на канавах, вскоре наскучило это дворницкое занятие — подчищать, притаптывать, снова подчищать. Она убралась к группке, нагружавшей самосвалы снегом, и стала командовать, оттуда доносился ее решительный голос. Вера со Светланой одни следили за своими канавами, реками, заливами и проливами. Солнце, жаркое, как печь, пришло им на помощь, кругом ухал и шелестел оседающий снег, вода прибывала, расширяла приготовляемые для нее русла, прокладывала свои собственные.
Вера присела на обрыве — узкая расщелина в коренных трахитовых породах, сложивших береговой массив, опускалась дугой в Лару, на нижнем изгибе дуги лежал поселок. Вера глядела на белые бараки, многоэтажные, красные, из кирпича, здания, раскинувшиеся поодаль, думала о поселке, о своей жизни в нем, о своей прежней жизни. Прежняя жизнь была длинна, два полных десятка лет, начало ее терялось в серой неопределенности. Разные события составили эту путаную, неудачную жизнь, Вера старалась их припомнить и не могла, прошлое расплывалось, как пятно на скатерти, оно было, но не ухватывалось. Зато эти полгода в поселке стояли перед ней день за днем, день ко дню, каждый день был четок и ярок, закончен, как единственный, словно и не было, помимо него, других. Полгода перевешивали всю прошлую жизнь, они были полней. Много уместилось в них — и любовь, и горе, и болезнь, и трудная работа, и жестокие морозы, и острые, как бритвы, пурги. Вера печально и насмешливо улыбнулась — она вспомнила Мишу, тоже путаная и, если правду сказать, вовсе — ни ей, ни ему — не нужная дружба. С ней покончено, со всем покончено, зима прошла, впереди весна — новая жизнь.
Внизу на снегу появилась темная фигурка, кто-то поднимался по ледничку, Вера наклонилась над обрывом — шла Лена. Вера удивилась, Лена работала неподалеку, зачем ей разгуливать в ущелье? Потом Вера сообразила, что Лена спускалась вниз, теперь возвращается коротким путем. Вера следила за ней, в ней поднималась злость. Как много напортила эта некрасивая надменная девушка! Рано или поздно, Георгий пришел бы мириться, теперь незачем, появилась другая — вон та, что карабкается внизу.
Вера толкнула ногой обледеневший снег, от него откололась глыба чуть побольше футбольного мяча. Вера засмеялась. Лена сейчас кинется наутек, растеряв свое высокомерие! Вера подтащила ком к обрыву, метнула его вниз. Глыба с грохотом запрыгала по склону, падение убыстрялось, становилось стремительным — кусок льда, взметая снег, несся, как пушечное ядро. Помертвев, Вера охнула, только теперь она поняла, что произойдет, если пущенная ею глыба попадет в Лену. Грохот падающего льда внезапно прервался, до Веры донесся крик, шум свалившегося тела. Лена — сверху ее больше не было видно — барахталась на ледничке, звала на помощь.
Не помня себя, Вера ринулась вниз. Она упала, перевернулась, вскочила. Голос Лены оборвался. Вера слетела со склона на ледничок, грохнулась лицом в снег, вскочила на ноги. В нескольких шагах от нее билась Лена.
Лена провалилась по грудь, ноги ее висели в провале, руки цеплялись за поверхность — рыхлый снег, распадаясь в руках, не давал опоры.
Лена крикнула:
— Не подходи близко! Отломи ветку и протяни мне. Слышишь, не ходи!
Вера оглянулась. До лесу было далеко — пока она добежит туда и наломает веток, Лена обессилеет. Вера поползла на животе. Снег вдавливался, но держал. Вера протянула руку, крикнула, задыхаясь:
— Ухватись, я вытащу!
Лена вцепилась в ее пальцы правой рукой, другой скребла по снегу. Мало-помалу ей удалось выкарабкаться из ямы, теперь она лежала плашмя на снегу, одни ноги еще скрывались внизу. Вера ползла назад, таща за собой Лену, та все увереннее подталкивала себя локтями и коленями. Добравшись до твердой земли, обе в изнеможении растянулись. Лена вся до волос была мокрая, ледяная вода струилась с одежды.
— Боже, как я боялась, что камень тебя убил! — сказала Вера.
— Он пролетел в стороне, — ответила Лена. — Я провалилась в ручей.
Вера уткнулась головой в снег. Озадаченная Лена склонилась над ней, стала трясти.
— Оставь меня! — бормотала со слезами Вера. — Оставь, ты ничего не знаешь! Это я бросила в тебя тот камень.
Лена гладила ее волосы. Вера отшвырнула ее руку.
— Говорю тебе, оставь! Разве ты не понимаешь: я толкнула в тебя камень! Не камень, а глыбу льда! Ты понимаешь, наконец!
Лена успокаивала ее:
— Я понимаю. Это был не камень, а кусок льда. И ты его сбросила вниз. А зачем ты это сделала?
— Я хотела посмеяться, когда ты испугаешься и побежишь, — сказала Вера, вытирая слезы. — А сама чуть не умерла, когда услышала твой крик. Я так бежала, если бы ты знала…
— Если бы ты не подоспела, я могла бы погибнуть! У меня уже ослабели руки, когда ты появилась!
Вера стала стаскивать с себя телогрейку и шерстяную юбку. Лена дрожала, обнимая себя руками, чтоб согреться.
— Ты простудишься, — сказала Лена. — Мне хватит телогрейки.
— Не простужусь. Солнце греет жарко, ты этого не чувствуешь, потому что мокрая. Снимай все и натаскивай мое. Мы высушим твою одежду.
Лена влезла в Верину юбку и телогрейку. Ей сразу стало тепло. Они выкрутили в четыре руки мокрую одежду и белье и развесили на ветках. Вера нашла пригорочек, густо заросший брусникой и свободный от снега. Немного пожелтевшая за зиму брусника нагрелась от полуденного солнца, лежать на ней было приятно, как на ковре. Вера нарвала сухой, тоже теплой травы и положила ее под босые ноги Лены.
— Там ждут нас, — вспомнила Лена. — Вася отпустил меня на полчасика.
— Подождут. Не заболевать же воспалением легких. Давай устроимся поудобнее.
Она натаскала еще теплой травы, сложила из нее два ложа. От мокрой одежды, развешанной вокруг, шел пар. Вера лежала без юбки, расстегнула кофточку, потом сбросила все — кожа, истосковавшаяся по солнцу, быстро нагревалась.
— Первый весенний загар, — заметила Вера. — Скажи, не поверят: кругом снег, а мы великолепно греемся. В Москве по-настоящему загорать начнут месяца через полтора.
Лена переводила взгляд с себя на Веру. Она проигрывала рядом с Верой — ее кожа даже на ногах и животе была усеяна веснушками, фигура у нее тоже была стройная, но так спокойно обнажить грудь, как это сделала Вера, Лена бы не осмелилась, она стеснялась себя.
Лена первая заговорила:
— А почему все-таки ты хотела меня напугать?
Вера ответила, не открывая глаз — она наслаждалась солнцем и сознанием, что все кончилось благополучно.
— Неужто не разбираешься? Я думала, ты понятливее.
— Из-за Георгия?
— Из-за кого же другого? — Вера приподнялась, поглядела на задумчивую Лену и засмеялась. — И знаешь, что интересно? Давно я бросила о нем думать. В тот вечер, когда с Лешей случилось несчастье, Саша крикнул, что ты с Жоркой — неприятно было, но так, не очень. А тут увидела тебя — вдруг в глазах замутилось.
— Значит, ты продолжаешь его любить?
— Никого я не люблю — отдыхаю от этой нелегкой ноши. Когда-то увлекалась. Дело было осенью — снега замели это чувство.
Она добавила:
— Можешь не сомневаться — отбивать не буду. Люби, сколько души хватает. Со мной он мало приятничал, не хотела бы я на всю жизнь такого.
— Он изменился, — сказала Лена. — Он очень изменился. И я хочу, чтоб ты знала… У нас серьезного не было… Я говорю о близости…
Вера ответила не сразу.
— По-моему, у вас самое серьезное — любовь. Он тебе, вероятно, похвалился, что мы были близки? А прочного ничего не вышло. Не в ней, выходит, дело, в простой близости.
— Я уйду с вашей дороги… Он вернется к тебе.
— Кто вернется? Какие глупости, Лена! Ты что — жалеешь меня? Поверь, я не такая жалкая.
Но Лена, не отрывая восхищенного и ревнивого взгляда от покрывавшегося легкой краснотой тела Веры, твердила:
— Он не забыл тебя. Разве можно тебя забыть, такую красивую?.. Все равно он потянется к тебе, лучше, если это произойдет сейчас, пока я могу… Поверь, я не буду мучиться, тебе не придется себя укорять!
Вера лежала, устремив глаза в небо, дремота ее оставила. Небо поднималось надо всем, пламенное, пустынное, очень высокое, по нему катился в закат неистовый солнечный диск. Лена наклонилась к лицу Веры. В больших, почти четырехугольных глазах мерцали огромные зрачки. Вере показалось, что она еще не видела таких страшных и красивых глаз. Она рукой отвела Лену, схватила одежду.
— Высохла! Давай одеваться.
И, влезая в юбку, застегивая кофточку, она ответила Лене на то, о чем та спрашивала:
— Не любишь ты Георгия, если можешь так спокойно. Уйду, бери ты, обещаю не мучиться — разве это любовь? Я его не защищаю, он, может, многих хуже, но только так нельзя. Были бы мы вместе, не то, что сама отдавать, близко бы к нему не подпустила! Э, что говорить, не знаешь ты настоящей любви! У меня спроси, я знаю — как за мной ухаживал один, от хороших слов голова кружилась… Нет, не нужен он был — мне любовь нужна, а не брюки…
— Ты тоже не понимаешь моего отношения к Георгию, — грустно сказала Лена. — Я ведь от чистой души, Вера…
— От чистой ли? Может, от пустой? Пойдем, давно пора!