Я работаю в трампарке газосварщиком, и фамилия у меня самая обыкновенная — Иванов. Но ребята на производстве прозвали меня Кантом, и во дворе меня зовут Кантом, и я с удовольствием откликаюсь на это философское прозвище. А произошло это потому, что я купил книжку Иммануила Канта на немецком языке килограмма в три весом, ну, может, немножко поменьше потянет, и словарь на двадцать пять тыщ слов, чтоб знакомиться с культурным наследием в подлиннике.
А еще меня Ирка Виноградова зовет кустарем-одиночкой…
Я в нашем доме двенадцать звонков поставил. А что тут плохого?
Когда я у Таисии Демоновой на кухне розетку переставлял, поближе к холодильнику, она очень даже была довольна. Вынесла селедки, завернутые в газету. За работу. Но я только удивился. Я ей по секрету сказал, что это у нее феодальная отсталость. У нас не натуральное хозяйство, а развитые экономические отношения. Гоните монету.
За так копаться в энергосистеме не собираюсь. Это еще с моей стороны любезность, что я соглашаюсь. А игнорировать кого угодно я тоже умею. Ты еще меня узнаешь, Ирина Виноградова…
Конечно, я человек гордый, но вчера мне очень захотелось проводить ее в институт. Дождался, когда она из квартиры выйдет, и, будто нечаянно, в подъезде столкнулись. Я ей:
— Доброе утро!
Она мне:
— Привет! Какая приятная неожиданность.
Это она в насмешку про приятную неожиданность. Я ей говорю:
— Поговорим?
Она:
— С удовольствием.
Это она тоже в насмешку про удовольствие.
— Между прочим, я хотел тебе цветы подарить.
— Да? — удивилась она.
— Гладиолусы.
— Ну и что ж не подарил?
— Дорого стоят.
— Денег стало жалко?
— Не в том дело, — говорю, — один гладиолус стоит шестьдесят пять копеек, А на эти деньги можно купить пять буханок хлеба. За один цветок — пять буханок. Представляешь?
Она фыркнула. Ей очень смешно показалось, что я пошел покупать цветы и вспомнил про хлеб. Она, конечно, родилась в сорок четвертом году, карточки хлебные не теряла.
Насмеялась, потом говорит:
— Когда тебе в другой раз захочется подарить мне цветы, приноси хлебом,
Тут троллейбус подъехал, из него выскочила ее подружка по институту. Сама тоненькая, как Ирка, а портфель, как у нашего бухгалтера. Держит его в руке, вся перегибается. Застучала к нам на высоких каблуках, аж ее болонья надулась парусом. Кричит:
— Ирка, салют, старушка!
Запестрила, запестрила словами, обхватила Ирку за шею рукой, зашептала что-то, потом вместе начали смеяться. Смеются, разговаривают, а я иду рядом, как дурак. Нарочно отстал, а они и не заметили. Сел в другой троллейбус, обогнал их, потом постоял немножко и пошел навстречу. Вижу, идут, разговаривают и все смеются. Говорю:
— Здравствуйте!
Все до одной буковки выговорил. Думал, удивятся: как это я впереди очутился? Не удивились. Зойка в половину слова со мной поздоровалась:
— Зрасс…
Ирка сказала:
— Привет!
И пошли дальше.
А я остался стоять и думать.
А сегодня машина мебельная подъехала к нашему подъезду, а я стою, как будто не вижу. Шофер Ирке с матерью помог сгрузить на землю стол и, конечно, извинился. Я бы, говорит, помог вам отнести его на второй этаж, но, сами понимаете, времени нет. Ударил ногой по баллону и уехал. А прогноз погоды по радио — с осадками. А столик письменный югославский стоит на дворе. Столик что надо, полированный весь, в общем, вещь в себе. Ирка туда-сюда, Ольга Дмитриевна тоже. Позвали дядю Федю. Он тоже туда-сюда, второй человек нужен. А я себе кленовый лист в руке держу и думаю, чего он такой красивый, как будто его кто ножницами вырезал, и на столик ноль внимания. Статичность проявляю. Дядя Федя разглядел, что я дурака валяю, кричит:
— Иди-ка помоги, парень.
Стою. Он мне опять:
— Парень!
Стою. Ирка догадалась, какая меня собака укусила, говорит:
— Разве так надо его звать? Эй, иди помоги стол на второй этаж отнести за наличные. Слышишь, кустарь-одиночка?
Я еще раз обиделся, но, конечно, виду не подал. Говорю как будто радостно:
— Другой разговор получается. Где он тут стол?
Помог отнести его на второй этаж. Дядя Федя от меня отвернулся, Ольга Дмитриевна от меня отвернулась, а Ирка Виноградова достала кошелек и с улыбочкой спрашивает.
— Ну?.. Сколько тебе за твою творческую работу? — Она не знала, что я ей отвечу. Когда я стоял во дворе и разглядывал интересующий меня лист, я ей только пролегомены своего достоинства показывал. Я говорю:
— Пять рублей.
— Сколько?!
— Пять рублей, ноль-ноль копеек.
Дядя Федя ко мне сразу повернулся.
— Это же пятьдесят рублей по-старому.
Объяснил, как будто я без него не могу переводить новые деньги на старые. Я ему сказал:
— Ты, дядь Федь, чужой карман для этой семьи, гуляй в свою комнату. Я знаю, что говорю.
Ольга Дмитриевна тоже опомнилась, начала говорить:
— За что ж столько?
Я бы мог ей ответить, что за человеческое достоинство, но я ничего не сказал. Я повторил:
— Пять рупий.
Они все растерялись, Ирка тоже растерялась, хоть и говорила с улыбочкой, и я тоже немножко, но держался.
— Пять…
Отдала.
Я ушел, а потом на меня тоска напала. Два дня носил я эту пятерку в верхнем карманчике пиджака, думал, потеряться может, а потом добавил всю получку за полмесяца и купил трубу в строе си бемоль. И самоучитель игры на трубе. Для смеха купил. Сначала у меня получалось одно змеиное шипение на самого себя, а потом я прочитал, что звук извлекается вдуванием струи воздуха в съемный чашеобразный мундштук, начал вдувать, и помаленьку получилось.
Соседи неделю терпели мои самоучения. А когда у меня начал получаться звук уже совсем чистый, стали жаловаться. Дядя Федя не выдержал, лично ко мне припожаловал.
У меня имеется звонок, а он стал кулаком стучать, думал, я за музыкой не услышу. А я слышу, только не знаю, что это он, и поэтому набираю побольше в легкие воздуху, как в самоучителе написано, и вдуваю в трубу без остатка, а сам тихонько говорю:
— Стучи, стучи, я тебе сейчас еще один музыкальный антракт сыграю.
Когда он всю мою программу прослушал, я открыл ему дверь. А он уже нагрелся до злости, спрашивает:
— Ты знаешь, где ты живешь?
Я, конечно, не люблю, когда у меня так спрашивают, говорю:
— Знаю. На улице Чайковского Петра Ильича, великого русского композитора.
А он:
— В общественном доме ты живешь.
Я думал, мы с ним лаяться начнем, а он вдруг остыл, замолчал и смотрит на меня и смотрит, как будто понимает чего во мне.
— Пустишь к себе в комнату или здесь разговаривать будем?
Я удивился, открыл пошире дверь.
— Пожалуйста, ковер постелен. У меня будет только один вопрос: чай поставить или кофе? Или, может, вы пьете томатный сок? Имеется в большом количестве.
Дяде Феде не понравилось, что я так веселюсь. Он отстранил меня, прошел в комнату, любопытствуя, спросил:
— Покажи.
— Чего?
— На чем играешь.
— На трубе… си бемоль.
Он взял трубу, повертел, заглянул внутрь.
— Си чего?
— Си бемоль.
— И на кой черт тебе нужна эта бандура?
— Повышаю… музыкальный уровень.
Постучал по ней пальцем, как будто арбуз выбирал, говорит:
— А не повышать не можешь?
Я пожал плечами:
— Вещь-то куплена.
Он похмурился, зачем-то отвернулся от меня, спрашивает:
— Про чай для балагурства завернул? Или всерьез?
— Так точно, — говорю, — всерьез.
— Ну, поставь.
За чаем он все время молчал, а я тоже не выскакивал. Когда ко мне по-хорошему, я душу из себя выну, на кусочки рафинадные поколю и в чай кину. Пей!
— Мешаешь нашей барышне заниматься. И другим тоже. Громко очень у тебя получается. Может, тебе закрыться в ванной? Табуреточку там поставить и сидеть упражняться.
— Не пойдет.
— Да какая тебе разница, где играть? Давай, ты сейчас закроешься в ванной, а я пойду на эту… как ее… на лестницу и послушаю. Может, не слышно будет?
Не хотел ему признаваться, но у меня само вырвалось:
— А может, я хочу, чтобы слышно было? Может, я на этой трубе о своем человеческом достоинстве дудю. Тогда как?
Он сразу перестал продвигать свое рацпредложение, стукнул меня по плечу.
— Дуди, парень!
Ирина Виноградова
1
На кухне Ирина застала идиллическую картину. Мать, сидя на маленькой круглой скамеечке, клейстером мазала полосы белой бумаги, разложенные на полу в несколько рядов, а сосед дядя Федя, занимавший третью комнату в квартире, брал намазанные ленты и заклеивал рамы.
— Приветик, — насмешливо сказала Ирина, — нашли сферу взаимного сотрудничества?
— Клеим вот, — подтвердил дядя Федя.
— Сейчас я, — сказала Ольга Дмитриевна, отодвигая банку с клейстером. — Очень хочешь есть?
— Ладно, подожду. Творите.
Она взяла из хлебницы сухарик и пошла, насмешливо похрустывая. И было немножко странно видеть, что вот она идет, такая худенькая, тоненькая до хрупкости и в то же время такая насмешливая, ироническая, что у Ольги Дмитриевны, женщины полной и сильной, давно уже не хватает духу погладить свою дочь по плечу…
— Ира, на кухне будем ужинать или здесь?
Ольга Дмитриевна была уже в фартуке и почему-то со стаканом в руке.
— Мне все равно, — сказала Ирина.
— Тогда я накрою на кухне, — она постояла, добавила: — Я хочу пригласить поужинать с нами Федора Петровича.
— Пригласи, он забавный дядька.
Ольга Дмитриевна спрашивала и боялась, что Ирина скажет что-нибудь обидное. Но дочь сегодня была доброй. Ольга Дмитриевна радостно засуетилась.
— Ты заметила, мы и здесь окна обклеили. Теперь у тебя будет тепло.
Ирина не заметила. Она спрыгнула с дивана, подошла к окну, попробовала пальцем подсохшую бумагу, продавила в одном месте ногтем.
— Он и здесь тебе помогал?
— Да.
— С какой стати он старается?
— Ни с какой. Просто хороший, одинокий человек.
Ирина внимательным взглядом посмотрела на мать, безжалостно улыбнулась.
— Хороший — это хорошо. Одинокий — плохо.
Ольга Дмитриевна растерянно заморгала глазами.
— Почему ты так говоришь?
— Потому что ты тоже у меня одинокая.
— У меня есть ты.
— И он!
Ирина с жестокостью маленькой, злой девочки показала рукой за спину, где в простенке между двумя окнами висел портрет генерала. И держала так руку, пока Ольга Дмитриевна виновато не опустила глаза.
— И он. — согласилась она.
Ужин получился скучным.
Ольга Дмитриевна опрокинула солонку и расстроилась. Вместо того чтобы собрать соль, отвернулась и вытерла фартуком глаза.
— Что такое? — удивилась Ирина.
— Соль рассыпала.
— Ну и что?
— К ссоре.
— Да с кем тебе ссориться? Дядь Федь, посмотри на этого самого миролюбивого человека на свете, который боится ссор. Сама подумай, с кем?
— В больнице с кем-нибудь. Новый врач — мальчишка, придирается. Или с тобой, чего доброго.
Она неуверенно улыбнулась и стала помогать дяде Феде собирать соль в солонку.
— Еще чаю налить? — спросила у Ирины.
— Нет.
— А вам, Федор Петрович?
— Чай пить — не дрова рубить.
«Глубокая мысль», — хотела сказать Ирина, но сдержалась, промолчала. Выбрала грушу, какую помягче, и, как бы подводя черту под ужином, сказала:
— Напилась, наелась, пошла в кино.
— Ира!..
— Что еще?
— Когда вернешься?
— Мама… Мы же договорились, что этого вопроса ты мне никогда не будешь задавать.
— Ладно, иди, я забыла.
Ольга Дмитриевна накрыла крышечкой чайник для заварки и сложила на коленях руки. Дядя Федя достал папиросы, но закуривать не торопился.
2
Ольга Дмитриевна тяжело поднялась, взяла из угла швабру.
— Пойду протру пол.
Дядя Федя двинулся за ней, положил ей сзади руку на плечо.
— Посиди, я протру.
И тут Ольга Дмитриевна поняла, что она не может больше молчать. Она не отдала швабру, тоскливо оперлась на нее и кивнула на портрет генерала…
Его история началась зимой сорок четвертого года. Оставив госпиталь, расположенный в Австрии, Ольга с маленьким ребенком возвращалась в Россию. Провожали ее хорошо. Главный врач госпиталя посоветовал и в мирное время не расставаться с белым халатом.
— Вы настоящая сестра, — сказал он, — настоящая сестра милосердия. Милосердия!..
Он любил повторять понравившееся слово. Подружка Ольги спряталась за спинами других сестер.
— От милосердия у нее и ребенок родился, — послышался оттуда ее насмешливый голос.
А когда подошло время садиться в машину, та же самая подружка, Нинка Синицына, обняла Ольгу и расплакалась.
— И чего это я, дура, реву? — вытирая слезы, спрашивала она. — Привыкла к тебе. Прямо к нему и поедешь?
— У меня кроме никого нет.
— А вдруг не примет?
— Что ты? Он же меня любит, — успокоила Ольга.
Нинка подержала сверток с ребенком, пока Ольга забиралась в кабину, передавая, заглянула в глаза Иринке, вкусно сосущей пустышку, сделала ей рожицу, по-детски картавя, сказала:
— Агуу! Путесествинница.
— Поехали, что ли? — неприветливо спросил шофер.
— Ага, пожалуйста, — сказала Ольга.
— Время-то сколько прошло, — все еще придерживая дверцу кабины, сомневалась Нинка.
— Год всего.
— Боюсь я за тебя, Ольга, уж больно ты и вправду милосердная какая-то.
Она захлопнула дверцу. Машина развернулась и выехала со двора.
Началась трудная, но радостная дорога в Россию.
Сойдя с поезда и оставив чемоданы в камере хранения, Ольга прямо с вокзала с ребенком пошла по адресу, написанному на конверте. Долго шла, город показался большим, это потом выяснилось, что он не такой уж большой. Да и шла-то, наверно, не той дорогой, которая ближе, а где-то в обход. А когда улицу нужную отыскала, вдруг застучало сердце: что-то случится, что-то случится. И случилось… Из ворот дома, к которому так долго шла, вывел он под руку другую женщину. Не сразу поняла Ольга, кто ему эта женщина, в первое мгновение, обожгла голову мысль, что прошел мимо, что не узнал. Крикнула, не помня себя:
— Петр!
Крикнула, а по сердцу — молнией — надежда на радость. Но радости не получилось. Он сразу подбежал, за плечо взял и молчит… Женщина тоже подбежала, со злобой посмотрела на Ольгу, на «сверток» и повисла на Петре.
— Ольга это, — виновато объяснил он.
— Не хочу знать никакой Ольги.
— Подожди, — попросил он.
— Не хочу. Я тебе законная жена, а не…
Неподалеку остановилась женщина с ведерком угля. К ней присоединился старик с палочкой, перешедший с той стороны улицы. Старший лейтенант замедлил шаг, остановился будто почитать газету, а на самом деле прислушивался к неожиданному уличному скандалу.
— Я ошиблась, — тихо сказала Ольга, — мы не знакомы.
Он снова взял ее за плечи.
— Ольга!
Она сделала шаг назад, освобождаясь от его рук.
— Я ошиблась…
— Ольга…
— Мы с вами не знакомы. Я ошиблась, понимаете, я ошиблась.
Она заплакала.
Жена Петра обрадовалась.
— Да, да, гражданочка, вы ошиблись.
Петр потянулся к Ольге, но женщина опять повисла на нем.
— Что ты к ней пристал? Видишь, незнакомая она тебе. Ошиблась. Да идем же, люди собираются.
А Петр потерянно тянулся к Ольге и все пытался откинуть уголок одеяла у свертка и взглянуть хотя бы вполглаза на дочь. Так и не сумел. Женщина увела его.
Ольга вернулась на вокзал.
Но ехать ей было некуда. В темном углу, на заплеванной семечками лавке, она перепеленала Иринку, покормила грудью и решила идти в военкомат.
О большом горе не надо говорить, оно на лице написано. Ольга даже не плакала, ей и так поверили.
Военком поступил по-военному, вызвал дежурного и приказал высвободить на время в правом крыле маленькую комнатку. Дежурный попался расторопный, уважительный, даже достал где-то старую ржавую кровать, матрац и два серых одеяла. Но и этого ему показалось мало, к вечеру он притащил фикус в треснувшей плошке и портрет какого-то генерала. Объяснил смущенно:
— Плошку надо будет потом перевязать, а портрет я сюда повешу для красоты.
Ольга благодарно кивнула.
Когда военкомат опустел, она заснула, не раздеваясь, положив сверток поперек кровати и свернувшись калачиком рядом. Ночью Иринка разбудила ее, раскричалась, никак не хотела успокаиваться.
Ольга взяла дочь на руки, стала ходить по комнате, укачивать. На какое-то мгновение она забывалась, и ей начинало казаться, что она себя успокаивает, себя укачивает, баюкает свое горе.
— Не плачь, а-а-а! Не плачь, не плачь, будет у нас папа, — бу-у-у-дет. Лучше этого будет папа. Не плачь. Не старший лейтенант будет, генерал будет. Вот такой, — она подошла к портрету Баграмяна, — вот такой. Вот наш папа… Вот.
Ирина заснула, но Ольга еще долго ходила по комнате и укачивала, укачивала, вполголоса приговаривая, что будет папа, будет.
Этой песенкой Ольга баюкала себя, а привыкла к песенке Иринка.
Прожили они в военкомате больше месяца. А когда появились свои стены, Ольге стало недоставать портрета. Она пошла в книжный магазин, но там, как назло, Баграмяна не оказалось. А Иринка тоже лупила глазенками по голым стенам, словно разыскивала портрет «нашего папы».
И тогда судьба подсунула Ольге фотоателье. Ей нужно было сфотографироваться на паспорт. Она пришла днем, когда меньше народу. Народу, действительно, оказалось мало, а когда ушла старушка с внучкой, и вообще никого не осталось. Фотограф, юркий угреватый парень с потными руками, сам выписывал квитанции и сам фотографировал. Он усадил Ольгу против небольшого белого экрана и долго на нее смотрел, словно собирался съесть.
— Мне на паспорт, — сказала Ольга.
Он неохотно отошел к фотоаппарату, повозился, сказал:
— Внимание!.. Минуточку, еще раз!.. Все!..
Но он ошибся: это было не все. Встав со стула, Ольга спрятала квитанцию в сумочку, спросила:
— Когда прийти?
Фотограф хотел грубовато ответить, что в квитанции все написано, но посмотрел на ее смущенно застегивающие сумочку руки, на круглое доброе лицо с робкими губами и пошутил:
— Сегодня вечером.
— Вечером? — удивилась Ольга. — Во сколько?
Фотограф решил: шутить так шутить.
— В девять часов… У кинотеатра «Победа».
Ольга опустила глаза и неожиданно сказала:
— Ладно.
— Придете? — не поверил он.
— Приду.
Не подняв глаз, она пошла к выходу. Фотограф засуетился, побежал открывать дверь и, уже когда она была на улице, крикнул:
— В девять часов… У кинотеатра «Победа»… Я буду ждать.
Ему хотелось для верности еще что-нибудь добавить убедительное, но добавить вроде бы было нечего больше.
И она пришла. Жора Дорожкин, не очень популярный у женщин, не знал, какому чуду приписать такую неожиданную удачу. А Ольга сразу же спросила:
— Вы можете делать портреты?
Жора Дорожкин не без основания считался отличным фотографом, он самодовольно усмехнулся, стал перечислять по пальцам:
— Художественные, с цветным оформлением, для паспарту, с маленькой фотографии, с оригинала, какие угодно.
Он стал рассказывать, как в прошлом году с одним напарником ездил по деревням, делал бабкам портреты, и сколько они со своим другом на этом деле заработали. А Ольга шла рядом и думала об Иринке. Девочка начала говорить, и первое слово, которое она произнесла, было не мама, а папа. В этом Ольга сама виновата, все время твердила ей про папу, а ребенок что слышит, то и повторяет. «Нет, нельзя, чтоб у Иринки не было отца», — с отчаянием думала она. Мельком вспомнила свое детдомовское детство, два тоскливых прочерка в графе родители, и губы сами складывались в беззвучное слово «нельзя». У Иринки должен быть отец, живой или мертвый. И если не получилось, чтоб живой, пусть — мертвый. Сейчас такое время, что у многих отцы мертвые, погибли на фронте. Так пусть же и у Иринки отец погибнет на фронте.
В кинотеатре Жора обнял Ольгу за плечи, она не отстранилась, но, улучив минуту, жарко спросила:
— Сделаете мне портрет?
— Твой? — шепотом спросил он.
— Нет, один портрет.
Вместо ответа, показывая этим, что готов для нее на все, он крепко прижал ее к себе.
Через неделю, посмеиваясь, Жора принес на свидание свернутый в трубку «портрет» генерала Виноградова, портрет отца Иринки.
— На́ твою картину, — сказал он, — как просила: лицо дядьки моего, он уже покойник, а мундир живого генерала, я его в прошлом году фотографировал для газеты. Соединил так, что ни одна экспертиза не разыщет шва. Только зачем тебе все это, а?
— Надо… Спасибо, — сказала Ольга.
Так и появился на свете этот необычный портрет. Сначала он ей нравился, а потом, когда Иринка подросла, Ольга поняла, что Жора перестарался: слишком много орденов и медалей было на мундире и даже одна Золотая звезда. Ирина не уставала спрашивать, за что отец получил этот орден, за что эту медаль, а эту?.. Приходилось срочно выдумывать несуществующие подвиги. И когда про все ордена и медали и про Золотую звезду было рассказано с мельчайшими подробностями, перед впечатлительной девочкой встал во весь рост необыкновенный человек. Подрастая, дочь требовала новые подробности и не только о войне, но и о мирных днях отца.
— Какой он был в такие часы? — спрашивала Ирина.
— Ну, какой, какой, — приходила в отчаяние Ольга, — я не знаю… Штатский, как чайник.
Это «штатский, как чайник», сказанное от растерянности, очень понравилось Ирине. Человек, созданный для мирной жизни, штатский, как чайник, совершал в небе такие подвиги. Это прибавляло к его образу очень важную человеческую черточку.
Год за годом все ярче разгорался ореол святости над портретом. И уже не Ольга, а сама Ирина возносила его все выше и выше на пьедестал славы, разжигая свое самолюбие в призрачных мертвых лучах.
…Ольга молчала почти двадцать лет. И вдруг, опершись на швабру, рассказала все Федору Петровичу, рассказала о том, о чем собиралась молчать всю жизнь. Он встал с дивана, отнял у нее швабру, бросил на пол, грубовато наклонил ее голову. Голова припала к его груди, и на руку Федору Петровичу, продубленную огнем литейки, упала слезинка. Сросшиеся у переносицы брови дернулись, и он сказал беспомощно:
— Ну, ну!
Крепко обняв друг друга, они стояли спиной к третьему собеседнику, к портрету. Чистое стекло над их головами зловеще поблескивало. Портрет все еще продолжал произносить свой двадцатилетний трагический монолог молчания.
Они проговорили до двенадцати ночи. Звонок прозвучал неожиданно. Ольга вздрогнула, отстранилась.
— Это Ирина, — сказала она.
Федор Петрович взял ее ласково за плечи и мягко, но требовательно повел в свою комнату. Плотно прикрывая дверь, объяснил:
— Тебя нету дома.
Ирина ворвалась веселая, нетерпеливая. Не нагибаясь, скинула одну туфлю, другую. Небрежно поинтересовалась:
— А где мама?
— На дежурстве.
— Она же сегодня выходная.
— Вызвали.
Под утро пошел дождь. Осень. В шесть часов дядя Федя уже проснулся. Рядом с ним лежала женщина. Дядя Федя хотел спустить ноги на пол, чтобы не потревожить Ольгу, но, повернувшись, увидел, что она приподнялась на локте и тревожно смотрит родными глазами.
— Ты не спишь? — спросил он.
— Давно.
— Я сейчас встану, а ты лежи.
— Я тоже рано встаю.
— Лежи.
Дядя Федя с грубоватой ласковостью накрыл ее одеялом до подбородка и придавил к кровати. Ольга высвободила одну руку, погладила пальцем его брови.
— Говорят, у кого сросшиеся брови, тот счастливый человек. Ну, какой же ты счастливый?
— Теперь буду счастливый.
— Ох, не знаю.
Дядя Федя пошел умываться.
Вернулся он с туфлями Ирины, показал Ольге.
— Надо отнести к сапожнику.
Ольга взяла туфлю, покрутила, согласилась:
— Да.
— Я отнесу.
— Что ты? Я сама, — запротестовала она.
Он сердито на нее посмотрел, он даже взмахнул рукой, чтобы объяснить, почему хочет сам отнести, но не сумел то, что чувствовал, высказать словами, и еще более сердитым голосом повторил:
— Я отнесу.
Ольга незаметно смахнула слезинку на подушку. Она тоже хотела бы ему столько сказать, но не стала ничего говорить, побоялась расплакаться от счастья.
И только потом, через полчаса, когда он уже завернул туфли в газету и собрался уходить, спросила:
— У тебя никогда своих детей не было?
Дядя Федя помрачнел, отвернулся к шкафу, чтобы достать рубашку, сказал:
— Были… Девочка… Маленькой еще утонула и реке.
Он ушел. А Ольга Дмитриевна стала прибирать в его комнате, бережно прикасаясь к каждому предмету.
3
— Что ты делаешь? — спросила Ирина, входя в комнату.
— Тебя жду, — спокойно ответил Игорь.
— А я и забыла, что ты у меня тут сидишь, — она поправила свитер, обернулась, — ну, я готова. Куда пойдем?
— В кино.
— Опять в кино? Не хочу.
— Почему?
— Там народу тьма.
— Пробьемся, хотя бы на балкон.
— Не в кассе много, а в зале.
Игорь не понял.
— Ну и пусть.
— Не хочу, чтоб какая-то лысина сидела впереди и отсвечивала.
— Почему именно лысина?
— Ну не лысина.. Какая разница?
Игорь понял, согласился. Но тут ему в голову пришла одна оригинальная мысль.
На бульваре Танкистов под кленом сидела на корточках девчонка лет пяти в красном пальто и подбирала листья. На голове у нее красовалась зубчатая корона из кленовых листьев, нос замерз, покраснел, она шмыгала им беспрестанно и беспрестанно вытирала рукавом. Игорь показал Ирине на девчонку в желтой короне.
— Королева осени…
— Королева гриппа…
Ирина капризничала, но все-таки шла.
До начала сеанса оставалось пятнадцать минут.
Когда подошла очередь, Игорь глубоко всунул в узенькое длинное окошко кассы голову:
— Девушка…
Молоденькая смешливая кассирша с челочкой прыснула, глядя на свернувшееся в трубочку ухо.
— Девушка, пожалуйста, двенадцать билетов, только я вас очень прошу, не вдоль, а поперек.
Кассирша, уже приладившая линейку, чтобы оторвать двенадцать билетов, задержала привычное движение рук.
— Как это? — не поняла она.
Перед ней лежал план кинозала, испещренный беспорядочными крестиками. Игорь выпустил из руки деньги и потянулся указательным пальцем к плану. Окошечко не подпустило его близко к столу, и палец повис в воздухе над планом, но все-таки, при желании, можно было понять, что он хочет.
— Вот так… — он прочертил в воздухе линию перпендикулярно экрану, — два места в одиннадцатом ряду, а остальные места чтоб все были в затылок друг другу. Понимаете?
У кассирши появилось официальное выражение на лице.
— Гражданин, мне некогда с вами шутки шутить.
— Я не шучу, — умоляюще сказал Игорь. — С вами я не шучу, я хочу подшутить над своими товарищами из института. Понимаете?
Он заговорщически улыбнулся, изображая веселого шутника. За спиной у Игоря послышалось недовольное ворчание очереди. Какой-то юркий старичок пытался оттеснить Игоря от окошечка плечом, но Игорь изо всех сил уперся ногами в пол.
— Понимаете? — заигрывающе повторил он.
Девушка хотела еще пуще нахмуриться, но вдруг снова прыснула, ей представилось, как десять человек, пришедшие вместе, расходятся по разным рядам и садятся в затылок друг другу.
— Понимаете? — с надеждой спросил Игорь.
Она поняла. Крестики быстро побежали по плану от первого ряда к десятому, и Игорь получил в руки двенадцать необычных билетов, где одинаковыми были места, а ряд на каждом билете был другой. На прощание девушка строго на него посмотрела:
— Только предупреждаю, гражданин, первый и последний раз.
— Да, спасибо.
Игорь попятился от окошка, движением головы закинул назад и уложил на место сползшие ему на глаза длинные, прямые волосы, мимоходом извинился перед очередью:
— Извините.
Очередь от него величественно отвернулась.
Ирина ждала около закрытого книжного киоска. Она стояла, заложив руки за спину, и разглядывала журнал «Советская женщина».
На мгновение Игорь подумал о том, что двенадцать билетов в кино — это двенадцать великолепных обедов в институтской столовой. Тоскливо заныло в желудке.
— Взял? — равнодушно спросила Ирина.
— Да.
Она вздохнула.
— Я надеялась: тебе не достанется. Ну, ладно.
Они вошли, когда прозвенел третий звонок.
Опоздавшие зрители заняли свои места, погас свет, и тут Ирина увидела, что впереди нее до самого экрана никого нет: ни одного человека, ни одной кепки, ни одной лысины. Плотную массу зрителей словно разрезали в этом месте на две части. Игорь сидел рядом и терпеливо ждал, когда она удивится. Ирина медленно повернула к нему голову. Он разжал руку и молча показал билеты.
— Что? — не поняла Ирина.
— Двенадцать… Двенадцать билетов взял… специально, чтоб без лысин.
Вдруг поняла. Потрогала билеты и с благодарностью, которую в себе не подозревала, сжала руку Игоря.
Сзади кто-то возмущенно стукнул сиденьем стула, и послышалось пронзительное стариковское шипение.
— Перестаньте шептаться, молодые люди.
— Тише!
— А я говорю, чтоб они тише.
— Вы — сами тише.
Ирина ехидно засмеялась.
На экране двенадцать рассерженных мужчин мучительно доискивались истины.
Выпустив руку Игоря, Ирина сидела, царственно откинувшись на спинку кресла. Ей нравилось, что впереди никого нет. Ей нравилось владеть миром.
4
Ирина стояла у окна в коридоре на четвертом этаже и смотрела сверху на институтский двор и дальше на улицу. Неясные огни вечерней улицы тускло дробились, расплывались на запотевших, испещренных накрапами и потеками стеклах. В окно почти ничего нельзя было разглядеть на неосвещенном дворе, кроме деревьев и оштукатуренного высокого пьедестала в центре клумбы. Этот пьедестал соорудили еще в прошлом году под памятник А. С. Макаренко, но статую так до сих пор почему-то и не привезли.
Ирина уперлась локтями в широкий подоконник, прижалась коленками к теплым деревянным решеткам, загораживающим батареи центрального отопления. Тепло, исходящее от батареи и от нагретого дерева, источающего запах сосны, обволакивало, завораживало, не отпускало на улицу, где моросил дождь. Было только очень скучно в длинном пустом коридоре.
Игорь стоял сзади, чуткий, тактичный, наморщив лоб и старательно приглаживая волосы, объяснял, почему задержался в аудитории. Но Ирина на все его объяснения отвечала:
— Ты меня не ждал.
— Меня задержал профессор.
— Ты меня не ждал.
— Перестань капризничать.
— Не ждал. И я здесь стою не из-за тебя, а просто потому, что мне нравится.
— Зачем ты это говоришь? Ты же знаешь, что я всегда жду тебя с упорством памятника.
Но Ирине нравилось капризничать. Она смотрела в окно и, повиснув локотками на подоконнике, раскачивалась.
— Ты мне не веришь? Хорошо, — сказал он. Повернулся и, не торопясь, даже нарочито замедляя шаг, пошел к лестнице. Ирина с любопытством следила за ним. Но он ушел, и любопытство сменилось сначала удивлением, потом раздраженностью, потому что Ирина осталась одна. И вдруг она увидела его. Сначала мельком обратила внимание, что на неосвещенном институтском дворе появился силуэт, потом, приникнув к окну и загородившись руками от света в коридоре, разглядела, что в центре клумбы на высоком пьедестале стоит какой-то человек в пальто и шляпе. Игорь! Он стоял, подняв воротник, выпрямившись во весь рост, стараясь спрятать и руки, и плечи от дождя под шляпой.
Ирина расхохоталась.
Из дальней аудитории вышли две девицы в очках. Громко разговаривая о том, что обалдели от занятий в лаборатории, и о том, что на улице дождь, они миновали Ирину. Одна из девиц свернула к соседнему окну, влипла в стекло очками, сказала равнодушно:
— Не перестал, — и вдруг ее голос надломился от удивления. — Смотри, Макаренке памятник поставили.
Вторая девица влипла в окно рядом.
— Где?
— Вон.
С минуту длилось изумленное молчание. Девушки сами себе не верили.
— Да это какой-то парень, — неуверенно сказала вторая.
— Чего он будет там стоять в дождь, — возразила первая.
Игорь взмахнул рукой, поправил шляпу. Девицы засмеялись.
— Пошли скорей, посмотрим.
Они заторопились вниз.
Через некоторое время появились в аллее, медленно прошли мимо клумбы. Потом, видимо, одна из них что-то сказала, они оглянулись на Игоря, засмеялись, еще раз оглянулись и побежали на улицу к троллейбусной остановке.
Игорь не обратил на них никакого внимания.
То, что он делал сейчас, было необычно, оригинально, не похоже на поступки других ребят института да и вообще на всех других людей. Он стоит под дождем на пьедестале, он — памятник любви. Он, человек с сильной волей, поставил себя здесь во имя всех Джульетт мира. Еще пятнадцать минут назад он был живым теплым человеком, но уже сейчас он превратился в камень: в гранит, в мрамор. Он будет стоять здесь, пока на придет Ирина и не прикоснется к нему, не оживит. Он будет стоять здесь под дождем, под градом, он будет стоять, даже если пойдет снег, до тех пор, пока Ирина не попросит его спуститься на землю.
Ирина ждала, когда ему надоест мокнуть, но он все стоял и стоял. Разозлившись, она достала из папки книжку «На балу удачи» — мемуары французской певицы. «В конце концов над ним каплет, а не надо мной», — подумала она. И ей действительно удалось вчитаться в книжку. Она забылась на полчаса, с удовольствием следя за тем, как уличная певичка мом Гассион становилась великой Эдит Пиаф.
Через полчаса, вспомнив, что она находится не в зале Шайо, а в институтском коридоре, Ирина посмотрела в окно и увидела, что Игорь по-прежнему стоит и мокнет. Читать ей расхотелось. Она мило подперла подбородок рукой и стала смотреть в окно на силуэт «памятника».
Фонарь на троллейбусной остановке горел ровно и тоскливо. Он освещал часть ограды, два дерева, черную клумбу.
Во всех углах двора таились серые тени. Фонарь не разгонял их, а лишь сообщал всему холодный блеск осени. Крупными капельками блестел пьедестал, блестела одежда Игоря, блестела темная зябкая листва деревьев. Ирина даже разглядела небольшую лужу около клумбы, в которой плавали, поблескивая, листья.
Ирина сдалась первая. Она вышла из подъезда под козырьком и, отвернув лицо от дождя, от клумбы, от Игоря, небрежно сказала:
— Ну, хватит… Я хочу домой.