Письмо свое Кукхоф адресовал пятилетнему сыну. Имя мальчика было Уле, родители назвали его так в честь Уленшпигеля, о котором поэт написал пьесу. Адам дал мне ее прочитать. Позже я узнал, что его книга служила шифром для секретных радиопередач.
«Мой дорогой маленький и уже большой сын Уле! — так начиналось письмо Адама Кукхофа. — Как бы мне хотелось пройти с тобой перед домом, когда уже станет темно, или, еще лучше, выйти в сад и вместе с тобой посмотреть на звезды, которые ты, малыш, так любишь! Я здесь много писал в большой книге о звездах, много думал о тебе. Помнишь, как тебе захотелось еще раз посмотреть на звезды после воздушной тревоги? Среди этих звезд были две прекрасные, светлые звезды, стоявшие рядом. А потом была еще одна большая звезда, про которую ты спрашивал, как она называется. Помнишь? Или уже позабыл? Это царь звезд — Юпитер. Подумай, у него восемь лун, таких же, как наша луна…
Мы оба любим звезды и давай условимся: в час твоего рождения — между половиной пятого и пятью часами — посмотрим из окна на небо и подумаем в эту минуту друг о друге. А если небо будет хмурым, то подумаем о том, что оно было таким же, когда ты появился на свет и едва не умер, что те же самые звезды скрывались тогда за облаками…»
Покидая камеру, он написал еще несколько стихотворных строк сыну: «Уле, мой дорогой сын, ты громадное мое позднее счастье, и я оставляю тебя сиротой. Но весь народ, нет — все человечество будет отныне твоим отцом!»
Я понимаю, что мои воспоминания далеко не полны. Я не мог встретиться со всеми участниками «Красной капеллы», их было так много — называли шестьсот человек. К тому же я далеко не всегда знал, что узники, которых мне приходилось посещать в тюрьмах, принадлежали к одной организации. Они никогда не говорили об этом и были правы.
Среди подсудимых находились представители разных слоев немецкого общества, люди разных профессий и разного возраста. Их объединяло Сопротивление фашистскому режиму. Старый, как патриарх, Эмиль Хюбнер погиб в один день со своей дочерью и ее мужем. Это произошло в августе 1943 года. Вместе с семьей восьмидесятилетнего Хюбнера были обезглавлены студентки Урзула Гетце и Ева Мария Бух. Обе умерли, как святые. Перед смертью, пытаясь спасти других, они обвиняли во всем себя, только себя. Но их жертвенный порыв уже не имел значения — казнили всех приговоренных к смерти.
Святым праведником умер и Риттмайстер, Йон Риттмайстер, образованнейший человек, родом из Гамбурга. Я хорошо его знал еще задолго до ареста. Он был психиатром-невропатологом, его называли фанатиком правды и справедливости. В тюремной камере он продолжал вести научные исследования, изучал философию, и мне казалось, что одержимость наукой захватывала его так, что он меньше других страдал от тюремных невзгод и лишений. В своей отрешенности он просто их не замечал.
В прощальном письме Риттмайстера проявился его характер, его нравственный облик, как и у всех других.
«Жизнь в камере для меня не была такой трудной, как могла бы показаться со стороны, — писал он. — У меня не хватало времени, чтобы успеть сделать все, что я наметил себе, — почитать, подумать. Я даже не начал читать Канта «Критику чистого разума», не говоря о Бергсоне — «Материя и память». Книгу Конрада я получил только несколько дней назад, на нее не хватило времени…
Может быть, такой жизненный финал и является для меня естественным, если учесть, что с пятнадцатилетнего возраста я находился под впечатлением судьбы и смерти Джордано Бруно. И моя жизнь была прежде всего борьбой за познание, за «сознание и за идею». Для другого часто не оставалось времени.
Будь здорова, моя Меки. Я не боюсь. Прекрасные стихи Гельдерлина, которые ты мне прислала, которые я любил еще в юности, согревают меня, поддерживают во время последнего пути… Мне больше нечего бояться…»
Вы обратили внимание? Даже судя только по письмам, можно понять, что осужденные были высокоинтеллектуальными людьми, любили литературу, поэзию, в которой, как в роднике, черпали силы.
Трудно забыть предсмертное послание Ганса Генриха Кумерова — талантливого инженера и человека прекрасной, чистой души. Его казнили одним из последних, спустя много месяцев после того как Харнак, Шульце-Бойзен и многие другие уже лежали в могиле. Инженер Кумеров пережил и жену свою Ингу, которая умерла раньше его. Он писал свое письмо долго — с рассвета до вечера, хотя у него оставалось так мало времени… Письмо Кумерова озарило для меня особым светом истинные цели, ради которых эти люди шли на смерть.
Сейчас нет нужды подробно говорить о содержании послания Ганса Генриха Кумерова, полного раздумий над жизнью и стремления рассказать правду о себе и своих единомышленниках. И невольно думается: два немецких инженера — Ганс Генрих Кумеров и ракетчик Вернер фон Браун — были людьми одного возраста, работали тогда в одной области военных изобретений, но пути их резко разошлись. Один служил агрессии, вооружал армию Гитлера, другой противодействовал агрессии. Я мало что понимаю в технике, но знаю, что Кумеров был чрезвычайно разносторонним и образованным человеком. Он читал лекции в высшей технической школе, в институте физической химии, работал в бюро изобретений экспериментальной фирмы «Лёве опта радио» и испытывал горячий интерес к тому, что потом получило название «русского чуда».
Вот что он написал матери, когда были уже покончены все расчеты с жизнью:
«Не знаю, буду ли я иметь возможность еще раз написать тебе, поэтому хочу сказать все-все, даже если это будет повторением того, что было когда-то сказано… Возьми, к примеру, слово, понятие — шпион, шпионаж. Но ведь обычный смысл, вложенный в это слово, никак не передает сущности моего поведения в продолжение многих лет, начиная с 1918 года, ни поведения тысяч других людей, думающих, как я. Наш образ мыслей, диктовавший нам действия, порождался симпатией к новой России, становившейся нашей второй родиной. Надо было помочь этой России в оснащении техникой, вооружить ее для зашиты от нападения других государств. И мы стремились помогать нашим единомышленникам, друзьям, передавали им свои знания. С чистой совестью, по идейным соображениям мы экспортировали в Россию технические тайны военных фирм. Так поступал и я, касалось ли это моих собственных изобретений, или принадлежащих негодяям директорам из акционерных обществ, либо германскому государству, которое втайне все больше вооружалось и все больше косилось на восток, в сторону Советской России. Все, что я знал, что имел, я передавал бескорыстно.
Здесь я только хочу объяснить тебе, что руководило мной, повторить еще раз: поступки мои и помыслы всегда были честны… Потом, ты знаешь, русские вынуждены были обороняться, и я горжусь тем, как мужественно они это делали».
Мне осталось, — сказал далее Пельхау, — рассказать вам о самом трагическом часе предрождественского дня… В коридоре третьего блока тюрьмы тускло горел свет, поблескивала зеленая линолеумовая дорожка, на которую заключенные не смели ступать. Всюду была казарменная чистота, все выглядело безрадостно и печально. В тюрьме царила гнетущая тишина склепа… Осужденных по одному уводили из камер во флигель. У дверей, прислоненные к стене, стояли одиннадцать черных гробов, заполненных древесными стружками… Посреди большой комнаты, перегороженной черным занавесом, стоял старый стол, за который уселся прокурор Редер.
Напротив него выстроились в ряд три палача. Старший был в цилиндре, в белых перчатках и в долгополом рединготе, как факельщик на похоронной процессии. Два его помощника тоже были одеты в черные траурные костюмы.
Первым ввели Харро Шульце-Бойзена.
«Вы Харро Шульце-Бойзен?» — спросил его прокурор.
«Да», — прозвучал его голос в невыносимейшей тишине.
«Я передаю вас палачу для выполнения приговора…»
Руки осужденного были связаны за спиной. На обнаженные плечи накинута тюремная куртка. Палачи сбросили куртку, взяли его под руки. Харро сделал нетерпеливое движение плечом, которое могло означать одно — я пойду сам. Он шагнул к боксу, где над табуретом с железного крюка свисала веревочная петля. В тишине раздались его последние слова:
«Я умираю как коммунист…»
Он сам встал на табурет, и за ним задернулась черная штора. Через минуту рука в белой перчатке отодвинула штору. Главный палач в цилиндре и рединготе показал всем повешенного и опять задернул штору. Прокурор встал из-за стола и произнес:
«Приговор приведен в исполнение». При этом он вскинул руку в нацистском приветствии.
Тюремный врач деловито распорядился: «Не вынимать из петли двадцать минут, чтобы я мог констатировать смерть…»
Следующим был доктор Арвид Харнак, затем остальные. Ритуал казни повторялся стереотипно: вопрос прокурора, ответ обреченного и вскинутая рука Редера в нацистском приветствии…
После казни мужчин гильотинировали женщин.
Никто из осужденных больше не произнес ни одного слова, кроме лаконичного «да». Все они умерли молча и смело.
Все было кончено… Палачи и представители власти покинули место казни. Я прошел в тюремный блок, откуда только что увели живых узников. Служители, гремя ключами, запирали камеры, щелкали выключателями. Стало совсем темно.
Выполняя последнюю волю Харро Шульце-Бойзена, я посетил его мать, чтобы рассказать ей о нашей последней встрече.
Она была убита горем, внимательно выслушала меня, потом сама начала рассказывать о своем посещении прокурора Редера. Она пошла к нему сразу после рождества, когда сына уже не было в живых. Вот ее рассказ, который я записал сразу же после посещения семьи Шульце-Бойзенов.
«Я очень скромно изложила прокурору свою просьбу, — рассказывала мать Харро, — просьба заключалась в том, чтобы он разрешил передать рождественскую посылку сыну. На это прокурор Редер ответил:
«Я должен сообщить вам, что в отношении вашего сына и его жены вынесен смертный приговор и в соответствии со специальным приказом фюрера от 22 декабря приговор приведен в исполнение. В связи с особо тяжким характером преступления фюрер заменил расстрел повешением».