Степанов не мог заснуть. А тут еще появилась луна, и ее ледяной голубоватый свет лег на затоптанные половицы. При таком будоражащем свете тем более не заснешь…
Степанов встал и подошел к Турину. Иван спал, но дыхание было неровным, неглубоким. Степанов подумал, что хорошо бы раздобыть для Ивана водки… Но где ее найдешь в Дебрянске?..
Недавние ожесточение и неприязнь к Турину как бы прошли, и все же Степанов не мог простить Ивану, что тот вольно или невольно ограждал себя от лишних волнений. За счет чего и кого? И можно ли вот так?.. Было это чем-то новым в добром и человечном Турине, новым и неприятным.
Власов и Степанов еще не легли, когда явился Цугуриев.
— Ох и люблю я таких героев, если бы вы знали! — сказал он вместо приветствия.
Увидев, что Турин улегся спать, извинился и попросил его не вставать, затем снял шинель, не спеша принялся расправлять складки гимнастерки под широким ремнем, втянул и без того тощий живот, отчего стал еще более тонким и сухопарым, и наконец, одернув гимнастерку, приступил к делу:
— Дорогой Турин, дорогой секретарь райкома комсомола! О всех подобных случаях ты обязан заявлять — и без всякого промедления! — в районное отделение УНКГБ! Прийти и все рассказать! Тем более что мы тебя очень любим…
Цугуриев сел на стул возле кушетки Турина.
— Мы узнаём о покушении только через два часа! «Отличная работа, товарищ Цугуриев! — скажут нам. — Отличная работа, товарищ майор государственной безопасности!»
— Да какое это покушение, Цугуриев! — решительно возразил Турин. — Никогда не слышал, как в костре патроны взрываются?
— И где же этот костер был? — спокойно спросил майор. — В Орасовском лесу или в поле перед Снежадью?
— Да не было костра! Я к примеру…
— А что же было? И выстрелов, скажешь, не было?
— Что-то треснуло два раза…
— А не три?
— Может, и три…
Вмешался Власов:
— Иван Петрович, вы мне говорили — три…
— Так… Треснуло три раза! И что же это треснуло? Сухие сучья под колесами телеги? А? Интервалы одинаковы?
— Интервалы?.. — Турин припоминал. — Пожалуй, да…
— Какие же это патроны в костре… — легко, мимоходом отвергая версию Турина, заметил Цугуриев и пошел дальше: — Автомат, винтовка, пистолет?
— Откуда я знаю…
Цугуриев укоризненно покачал головой, поцокал языком:
— И таких людей назначают большими начальниками! Беспечность, дорогой Турин, беспечность! Воевал в партизанах и не умеешь отличить стрельбы из автомата от стрельбы из винтовки или пистолета?
— Да, пожалуй, умею… Но мне и в голову не приходило, что сейчас могут стрелять по мне. Совершенно не обратил внимания. Мало ли…
— Вот и говорю — беспечность! — чуть ли не по складам произнес Цугуриев и поднялся. — Поправишься — зайди.
Майор ушел, оставив тревогу. Власов, и без того уверенный, что в его начальника стреляли, сейчас просто торжествовал: он прав!
С тех пор как школу освободили, учителя часто заглядывали туда и порою подолгу засиживались. Сюда притягивало что-то родное, забытое и уже казавшееся навсегда отошедшим в небытие. Можно собраться вместе, поговорить, как в прежние времена. Помогали плотникам, печнику месили глину, кровельщику подавали на крышу листы железа.
Потянулись сюда и ученики. То, кто постарше, взялись за сооружение столов и скамеек, младшие выискивали кирпичи и приносили в школу. Приносили случайно найденные книги, старые газеты, гвозди, огрызки карандашей, ржавые перья…
За самодельным столом вокруг единственной в школе семилинейной лампы сегодня собрались все педагоги: Владимир Николаевич, Степанов, Вера, Константин Иванович, Паня. Сидел еще полуслепой солдат Василий Васильевич Попов.
Учитель начальной школы Константин Иванович вернулся из-под Почепа больным, одиноким и обосновался где-то в деревне, у дальних родственников. Прослышав о школе, переехал в Дебрянск, хотя с питанием и жильем здесь было значительно хуже. Но зато работа! Свой круг людей и интересов. Школа!
Паня Прошина вернулась в Дебрянск совсем недавно. Она была на редкость простодушной. В педагогический институт пошла потому, что большинство выпускников дебрянской десятилетки поступало именно в педагогические вузы. О своем замужестве рассказывала так: «Он мне раз предложение сделал — я отказала, он мне другой раз — я согласилась».
Василия Васильевича привлек к делу Степанов. Старый полуслепой солдат явно томился в землянке от вынужденного безделья, от сознания своей оторванности от людей и событий. Предложение Степанова прийти в школу встретил с радостью, но с некоторым недоумением: а он-то чем может быть полезен?
Как самый обеспеченный, Степанов принес сегодня несколько кусков сахару и граммов триста хлеба. Паня быстро вскипятила у кого-то из соседей чайник, заняла стаканы, и учителя вместе с Василием Васильевичем в свое удовольствие попили горячего чаю. Сегодня как-то и решилось само собой, что нужно принести в школу кружки и иногда, прихватив хлеба и сахару, устраивать вот такие вечера. Они обещали быть уютными, дружескими и, как сегодняшний, возвращали к далекой прежней жизни…
После чая опять занялись работой. Сшивали из газет и старой бумаги тетради, готовили чернила, мудрили с учебниками. Во многих с трудом добытых учебниках часть страниц была аккуратно заклеена белой бумагой.
Считалось, что школа работала и при «новом порядке». Да, работала… В классах — по пять, по восемь человек. Разрешили пользоваться некоторыми старыми учебниками, так как других не было и быть не могло. Но в этих учебниках было приказано заклеить страницы, где шла речь или хотя бы упоминалось о великом прошлом народа, о Конституции, о Сталине. А потом немцы отдали школу воинской части и все остатки учебников и учебных пособий свалили в подвалы.
Вот этими учебниками сейчас и занимался Василий Васильевич: мокрой тряпочкой осторожно смачивал заклеенную страницу и ждал, когда белый лист начинал отходить. Тогда можно было взять его за уголок и, тряпочкой же добавляя воду между листом и страницей, бережно отделять одно от другого. Василий Васильевич делал это, полагаясь не столько на глаза, сколько на чутье пальцев.
За работой говорили не только о делах, но и читали письма с фронтов, говорили о втором фронте: когда же он будет? Ведь этак и до Берлина дойдем без помощи союзников! И как-то боялись вспоминать, трогать недалекое прошлое, хотя и не могли не думать о нем.
Штайн… Ведь они работали с ним до войны, встречались во время оккупации. Что уж тут хорошего!.. Владимир Николаевич, Паня, Константин Иванович преподавали в этой жалкой школе при немцах. Не обвинит ли и их кто-нибудь в сотрудничестве с врагом? Но могли ли они бросить детей на произвол судьбы, отмахнуться? Кто бы тогда их учил? И разве они, учителя, даже в тех немыслимых условиях не пытались нести детям то, что несли всегда?..
А для Степанова прошлым, с которым он не мог проститься, была Вера. Тогда, выйдя из землянки с ее запоздавшими письмами, «осколками разбитого вдребезги», как он сам назвал их с горькой иронией, он не стал читать их. Но сегодня, выйдя из школы, Степанов сунул руку в карман шинели и достал письма: «Прочесть и выкинуть!»
Он вскрыл первый конверт. Конечно же! Отличная белая бумага… Большие поля… Уж Вера понимала, что уважение к человеку и красота должны проявляться не только в большом, но и в малом. Везде и всегда!
Еще и строчки не прочел Степанов, а его уже отбросило в мир, который так неожиданно был разрушен.
Смоленск, 26 июня 1941 года
Началось, Миша…
Бумажными полосками перекрещены окна, в подъездах ввинчены синие лампочки, на стенах указатели со стрелками: «Бомбоубежище». По ночам дежурим на крыше института, который кажется сейчас таким беззащитным и ненужным. Кто знает, может, день-два — и в наших аудиториях застонут раненые… Говорят, война ненадолго: месяца три, полгода… Будем надеяться и помогать, чтобы так и стало.
Пишу тебе в Дебрянск потому, что ответа на письмо, посланное в Москву, не получила.
По улице прошла группа мужчин с вещевыми мешками за спиной. Мужчин провожают женщины, одних — жены, других — невесты. Идут, не отрывая от них взгляда.
Несколько раз в день бегаю вниз посмотреть, не пришло ли от тебя письмо: из Дебрянска или из Москвы.
Не знаю, с кем останется мама, если брат и отец уйдут воевать. Волнуюсь за нее, хоть беги в Дебрянск.
Еще двое прошли с мешками… Может, и на тебя кто-нибудь вот так смотрит.
Жду.
В письме, пахнущем сыростью подвала, дорогим для Степанова было изящное признание, отнесенное в конец. Признанию этому как бы не придавалось никакого значения, оно самым естественным образом должно завершить их давние отношения. «Вера, твоя». Крохотное последнее словечко оглушало.
Письма́, которое Вера отправила в Москву, Степанов мог не получить из-за того, что их курс переселили в другое общежитие. Он написал в Смоленск, сообщил свой новый адрес. Но ответа не последовало.
В июле Степанов был уже в ополчении. В первый месяц он не получил ни одного письма. Ни от кого. Так работала связь. Потом она наладилась, но в Дебрянске уже слышалась чужая речь.
Сразу после освобождения Дебрянска Степанов, ни на что не надеясь, написал туда и, конечно, не получил ответа. Не было ни Вериного дома, ни Остоженской улицы, ни самого Дебрянска, ни Веры: как он потом узнал, тогда она еще не вернулась из партизанского отряда. Больше Степанов не писал. Однако отъезд свой торопил…
И вот теперь, спустя более чем два года, он держал в руках письма, которые Вера адресовала в Дебрянск…
С Верой он старался встречаться реже, обходить ее. Вера, видимо стараясь помочь Степанову, была с ним холоднее, чем с другими.
Однако школа, о которой так все хлопотали и больше всех — Степанов, теперь сталкивала его с Верой чаще, и не где-нибудь в официальном районо или на холодной улице, а в учительской, которая с каждым днем становилась все уютнее и где они будут видеться теперь каждый день и по многу раз, порой оставаться вдвоем. Все это было трудно, даже мучительно и для Степанова и для Веры…