— Тебе многое, Миша, не приходит в голову… — продолжал Турин назидательно.
— Что именно?
— Говорили мы с тобой… Ты — актив, и с местными тебе надо соблюдать дистанцию… Иначе погрязнешь!.. — сказал Турин главное, но, памятуя, что друг все-таки болен, успокоил: — Насчет Тани тебе никто ничего не скажет. Можешь быть совершенно спокоен. Подумать, быть может, подумают, но не скажут…
— Утешил: могу быть подлецом — вслух никто не упрекнет? Давай помолчим, Иван… — Степанов раздраженно схватил голову руками.
Турин хотел что-то ответить, но в окно постучали, и он пошел отпирать дверь.
Степанову сейчас не хотелось ни о чем думать, ни тем более с кем-либо спорить, что-то отстаивать, что-то ниспровергать. Устал… Отключившись от всего, он не сразу понял, что мужчина, впущенный Туриным, спрашивал его.
— Михаил Николаевич? Здесь…
— Волнуемся мы там… Как он?
Турин сказал, что Степанову лучше, скоро подымется, но беспокоить его не надо.
— Да, да, конечно… — почтительным шепотом проговорил вошедший. — Привет ему… Пусть поскорей поправляется…
— Востряков! — узнал Степанов и от неожиданной для самого себя радости почти закричал: — Артем!
Востряков, как был в шапке, с узелком и палкой в руках, толкнул дверь и как-то неловко вошел в маленькую комнатку.
— Друг ты мой! — бросился он к Степанову. — Эх, елки-палки! Поехали бы сейчас к нам! — восклицал он. — А ты вон как…
— Куда ж мне ехать, Востряков… Что у вас в Костерине? Как живешь?
Турин, поняв, что поработать уже не удастся, пошел к Прохорову. Все равно собирался завтра побывать у него.
Востряков опустил узелок на пол, снял шапку, шинель и, повесив ее на стул, сел. Причесав рукой лохматые волосы, подался к Степанову:
— Ты знаешь, что я тебе скажу. А народ в Костерине как и везде. Да, да! — подтвердил он поспешно, словно боялся возражений. — Конечно, есть обиженные, но в основном-то народ серьезный и добрый… А я, Степанов, лапоть!.. Ну ладно, — кончил он с этим и спросил, понизив голос: — Скажи, тут пропустить по рюмке можно? Секретарь-то небось свой?
— Эх, Востряков, — с сожалением вздохнул Степанов. — Тут же — райком! Понимаешь?
— Райком, Степанов, там, — Востряков указал большим пальцем на дверь в соседнюю комнату, — а здесь — жилье… А человек, он того… и чай пьет, и еще кое-что… Не возражаешь? — Востряков уже взялся за узелок.
Степанову так не хотелось огорчать товарища!
— Не возражаю… Но мне-то, понимаешь, нельзя ни капли…
Востряков озадаченно посмотрел на Степанова. Об этом он как-то не подумал.
— Ни капли… Понимаю… Ладно, ты мысленно…
Востряков развязал узелок и положил на другой стул кусок ветчины, от запаха которой Степанову сразу захотелось есть, хотя он был, казалось, сыт; положил большие, похожие на поросят, соленые огурцы, хлеб, достал из-за пазухи поллитровку мутной самогонки. Степанов ел, Востряков выпил и закусил, и было видно, что ему очень хочется побыть со Степановым как можно дольше, посидеть в уюте, поговорить.
— Скажи мне, Степанов, вот что… Война через год кончится, лет через десяток все восстановим, кроме поломанных судеб, еще через десяток — построим полный социализм… Может, к тому времени мы, побитые и дырявые, семь раз помрем… Так вот: вспомянут нас или нет? Ну, не то что там особо как, парадно, а просто, по-человечески? Выйдут, допустим, на Волгу, глотнут свежего воздуха, посмотрят на ширь и сообразят: Волга-то осталась Волгой! Русской матерью-рекой. А почему? Да потому, что были в том строю на переднем крае миллионы, а среди них — Степанов Михаил и Востряков Артем… А?
Простецкое, круглое лицо Вострякова в оспинках сейчас было красиво своей одухотворенностью. Так пахари, как бы ни был тяжек труд, плотники, как бы ни выматывали их топор и пила, в какой-то момент оглядывались на дело рук своих и, если оставались довольны сделанным, прояснялись в лице…
— Или вот, Степанов, — продолжал Востряков, — живешь и знаешь: есть Москва! В голове не укладывается: могло ведь и не быть! А есть. Стоит! А почему? Были на переднем крае миллионы, и среди них — мы с тобой. Неужели не вспомнят, а? Скажи, Степанов!
— По-моему, ты сам ответил на свой вопрос…
— Как это?
— «Были в том строю миллионы…» Так и запомнят все, а поименно нас с тобой — лишь наши дети. Может, внуки еще… А с чего это ты в философию ударился, Артем?
Востряков выдержал солидную паузу и не без важности ответил:
— День рождения у меня.
— Вот как! Сколько же?
— Сорок пять Артему Степановичу Вострякову!
Степанов приподнялся, крепко пожал руку товарищу:
— Поздравляю, Артем! От всего сердца — самые лучшие пожелания!
— Спасибо! А в том, что желаешь мне добра, как никто, не сомневаюсь. Хороший ты человек, Степанов!
— Отличный! — пошутил тот. — Почему же ты в такой день домой не спешишь?
— Дом-то остался, а что в нем? Клава от меня ушла…
Степанов и удивился, и, пожалуй, порадовался этому. Клавдия с ее «красивыми» идеями вряд ли могла принести счастье Вострякову. Но удивило его то, что такая ухватистая по части мужиков и вообще, видимо, оборотистая девица решилась остаться без мужа в деревне, где девок и баб — пруд пруди, а мужиков — раз-два и обчелся.
— Что тебе, Артем, сказать… — раздумывал Степанов. — Жалеть, наверное, не стоит.
Востряков коротко махнул рукой:
— Считает, что я уронил себя… Раньше, когда на людей косился, был, мол, выше всех, а сейчас слился с серой массой. Обезличился и упал! Перестал быть героем!
«Глупа, да еще с претензиями… — решил Степанов. — Ей нужен диктатор. То-то бы она тешила свое самолюбие…»
Как только Сергей Латохин утвердился в Дебрянске — устроился с жильем, работой, получил комсомольский билет, — для него наступил кризисный момент. До тех пор пока нужно было чего-то добиваться, с кем-то спорить, куда-то ходить, все, казалось, шло как надо. Но вот хлопоты позади, каждый день с утра до вечера он на стройке… Так сегодня, завтра, послезавтра. Сергей заскучал…
На первых порах и знакомых не было. Те немногие, кого знал до войны, рассеялись по свету, а некоторых просто позабыл. Новыми знакомыми оказались бережанские девчата, с ними он работал на строительстве клуба. Сначала девчата относились к Латохину почтительно-сдержанно: хотя и невзрачный на вид, но фронтовик… Однако Сергей держался скромно, старался помочь девчатам, чем только мог, и постепенно подружился с ними.
По вечерам девать себя было некуда. Раз поговорили с Аней Ситниковой, два поговорили, а дальше? Латохин выходил из сарайчика, прогуливался и, не зная, что делать, возвращался к себе.
Он стал чаще писать своим на фронт, Леночке — каждый день, но ответные письма только разжигали чувство неудовлетворенности собой. Как-то Коля Максимов написал:
«То, что другой раз видишь, описать невозможно. В Жлобине гитлеровцы убили 3000 евреев. Всех без разбора. Это и есть — «новый порядок»!»
Хотелось немедленно в бой, хотелось грохнуть по фашистам из тысячи «катюш», а на деле можно было только таскать кирпичи, месить глину…
Как-то, одним из таких безысходных вечеров, Латохин столкнулся у колодца с Ниной Ободовой: Латохин доставал воду, Нина подошла с ведрами. Сергей взглянул на девушку, и ему показалось странным, неестественным ни о чем не спросить, повернуться и уйти.
— Давай я покручу, — предложил он.
Нина безучастно повела головой: ну покрути.
Он достал одно ведро, другое. Пошли рядом. Тропку проложили по серым пепелищам уже давно, и десятки ног как следует вогнали кирпичи в землю.
— Тяжело? — участливо спросил Латохин, стараясь не расплескать воду из своих ведер: на тропке были ухабы.
Нина усмехнулась:
— Кирпичи на строительстве носить не легче…
— Да, конечно… А почему все таскают ведра руками?
— Где ж теперь найдешь коромысло?
— И то верно… Тепло в вашем сарае?
— Когда протопят, да.
— Кем она тебе доводится, хозяйка?
— Знакомой.
— Чем платишь?
— Платить не плачу…
— А как же?
— Делюсь хлебом. Я получаю больше.
Быть может, только теперь Латохин, много раз видавший Нину и кое-что слышавший о ней, смог представить себе реальнее ее жизнь. Но и сейчас не все ему было ясно.
— Так, так… — проговорил Латохин и продолжал одобрительно: — Смотрю я на тебя — работаешь ты хорошо, стараешься, ведешь себя скромно…
— Ну?.. — насторожилась Нина.
— Здорово работаешь!.. И девчата о тебе хорошо говорят. Что же ты при немцах-то… растерялась? Не сообразила, как и что? Ведь были и партизаны, и подпольщики… Ну, не могла в подпольщики — просто вела бы себя потише. А?
— Рассказали… — проговорила Нина безучастно, отстраняя снисходительно-товарищеское и все же коробившее ее участие Латохина.
— Рассказали, — подтвердил он. — А ты хочешь сказать, что врут?
— Ничего я не хочу сказать, — резко ответила девушка. В тоне ее не было обиды, чувствовалось только желание держаться на известном расстоянии.
Латохин с недоумением смотрел на девушку: его участливость она явно не оценила, он же предлагает, так сказать, руку помощи, но не встречает поддержки…
— Да-а… — протянул он с некоторой несвойственной ему назидательностью. — Жизнь нужно прожить так, чтобы потом ни о чем не жалеть, сказал писатель-комсомолец Николай Островский.
— Проходили, — спокойно отозвалась Нина. — Сочинение даже писали…
— Вот видишь! — заметил Латохин.
— Вижу… — Нина почувствовала, как у нее в носу и глазах защипало, она испугалась, что расплачется при Латохине, и пошла быстрей, быстрей, расплескивая воду.
Сергей хотел окликнуть ее, но Нина сама вдруг остановилась и заметила с вызовом:
— Если вспоминаешь Островского, то хоть не перевирай его слов!
— А я что, перевираю?! — удивился Латохин, простодушно веруя в свою непогрешимость: уж кого-кого, а Николая Островского он знает!