— Да, Леня Калошин… Вместе с Наташей они как-то нашли на пожарище коньки… Коньки Ленины, и он долго их искал…
— Не сумели поделить?
— Слушайте, слушайте… Калошин спросил, умеет ли Наташа кататься. Та ответила, что не умеет. Тогда Калошин попросил отдать коньки ему, тем более что они его. Так эта девочка, Михаил Николаевич, заявила, что коньки не отдаст, хотя кататься не будет и учиться кататься тоже не будет. Мальчик обиделся, но промолчал.
— Да, эта девочка не простая…
— А несколько дней назад, — продолжала Галкина, — Калошин снова попросил отдать ему коньки, которые Наташе совершенно не нужны. Девочка сказала, что не отдаст. Тогда Леня заметил, что это не по-человечески вообще, а в условиях их города трижды не по-человечески, а по-фашистски. Наташа, вспылив, ответила, дескать, не Лене говорить о фашистах, потому что его брат — сын фашиста, а мать — фашистская шлюха, и еще кое-что в этом роде…
Степанов вспомнил тот день, когда, придя в класс, почувствовал неладное. Вспомнил и разговор с Леней на пепелище о его матери.
«Мать у меня болеет…»
«Не тиф, надеюсь?»
И уклончивое: «Нет, не тиф…»
Выходит, Леня все знал, все понимал и молча нес непосильную для ребенка тяжесть беды и позора, а он, Степанов, посчитал его судьбу благополучной и даже ни разу не зашел к нему в землянку, когда мальчик жил уже с возвратившейся матерью… Ведь Леня не пропустил ни одного занятия, никогда не опаздывал, всегда справлялся с уроками…
— Ребята вступились за Калошина, — продолжала Галкина. — Быть может, ничего бы дальше не произошло, если бы не ваши, Михаил Николаевич, неосторожные, скажем так, слова, которых, по совести говоря, я от вас никак не ожидала…
— Что я сказал?.. — припоминал Степанов. — Я сказал Наташе, что это слово грубое…
— Но заслуженное?
— Да…
— Вот видите! Вы почему-то не поинтересовались, идет ли речь вообще или о каком-либо конкретном человеке, а конкретный человек этот, как говорят, достойная женщина, с которой случилась беда… И вы, Михаил Николаевич, рубите вдруг с плеча топором!
— Это не так… Не так, Евгения Валентиновна… Я настойчиво пытался узнать: вопрос вообще или о ком-либо конкретном. Но она сказала, что просто так спрашивает…
— Михаил Николаевич, дети просто так не спрашивают. Всегда за вопросом стоит нечто конкретное: случай, факт… Всегда!
— Это верно…
Галкина помолчала, готовясь к самому неприятному в разговоре.
— Но это еще не все… Вы сами не знаете, как велико ваше влияние в городе! И вот девочка, когда одноклассники стали ее укорять, заявила: «Я права, а не вы. Права потому, что так думает и наш Михаил Николаевич!» Леня Калошин обвинил Белкину во вранье: «Наш Михаил Николаевич не может так думать!» — и ударил ее. Началась драка… А потом какая-то другая девочка, которая была в коридоре, подтвердила, что Белкина не врет… Мальчик не мог заниматься, его отвели в землянку. Матери не было, но, когда она вернулась, видимо, выпытала о причинах драки.
Степанов сидел озадаченный. Словно издалека слышал он голос Галкиной:
— Мать Лени собрала вещички, взяла ребенка и решила уехать в Бежицу, к сестре…
— Уехала? — сдержанно спросил Степанов.
— Соседи отговорили… Да и Леня стал у двери и не пускает мать…
— Спасибо, — сказал Степанов и поднялся.
Галкина ожидала всего чего угодно, только не этой лаконичной концовки разговора и недоуменно посмотрела на Степанова.
— Благодарю вас, — повторил он, оделся и вышел на улицу.
Галкина положила руки на стол, сцепила пальцы и задумалась.
Мальчики и девочки, учившиеся в школе, как и взрослые, пережили чрезмерно много. И жизнь раньше времени вооружила их житейской мудростью и даже стариковской осмотрительностью. Кто был пособником ненавистных оккупантов? Конечно же, полицаи, старосты и другие предатели, которых давно постигла суровая, но заслуженная кара. Как будто все ясно… Но вот соседка тетя Нюша стирала немецкому офицеру белье и получала за это деньги и продукты… А соседка напротив, у которой уцелела корова, продавала немцам молоко… Возьмет какой-нибудь неумный и недобрый человек и скажет теперь: «Пособники!» А ведь это не так. В оккупации надо было как-то продержаться, чтобы выжить…
И вот безмолвно сложившееся товарищество много перестрадавших людей сотрясает происшествие в школе. И настораживает: если сегодня можно вот так оскорбить одну и не заметить этого, значит, завтра можно оскорбить другую, третью и усугубить и без того сильное у некоторых чувство вины неизвестно за что…
Но почему же он, Степанов, ничего не знал, что произошло у Лени? А мог бы знать! Должен был знать!
Никто из горожан ничего не скажет ему в упрек, но и не простят. И правильно! Это только доказывает, что люди сохранили в себе, пронесли через унижения, бесправие и муки оккупации все человеческое. Досадно было одно: он совсем не хотел обижать кого-либо, ответил на вопрос как бы абстрактный, а жестокий ответ пришелся на живого человека!
Вера решила навестить Пелагею Тихоновну: давно у нее не была, да и часок-другой свободный выдался. Но случилось так, что сама Пелагея Тихоновна заглянула в подвал, где жила Вера.
Чуть ли не каждый день наведывалась Пелагея Тихоновна в райком партии, хотя, казалось бы, зачем сыну, останься он в живых, писать на адрес райкома?.. Она утешала себя тем, что он не мог знать, что их дом остался цел, а сама она, слава богу, вернулась.
В райкоме ее уже хорошо знали, и сегодня тоже, едва Пелагея Тихоновна показалась в дверях, инструктор, молодая женщина, отрицательно покачала головой: «Нет… Нет… Нет…»
Тем не менее Пелагея Тихоновна подошла к столу и, тяжело вздохнув, начала — в какой раз! — перебирать треугольники и конверты; некоторые из них уже были порядком замызганы.
— Нету… — убедилась Пелагея Тихоновна, но не ушла, а опустилась на табуретку. — А твой пишет? — спросила у инструктора уже на правах старой знакомой.
Не отрывая взгляда от бумаг, которыми была занята, инструктор ответила:
— Все мои мужья на фронте… И ни один не пишет…
— Что говоришь-то? — удивилась Пелагея Тихоновна.
— Не успела я мужем обзавестись… Воюет мой суженый-желанный… Вот так-то, Тихоновна… А ты, случайно, не знаешь, Клецова вернулась?
— Которая? — Половина Дебрянска была из Клецовых и Калошиных…
Взяв конверт, инструктор прочла:
— Татьяна Михайловна.
— Господи! — спохватилась Пелагея Тихоновна. — Как же я не заметила письма! Говорят, вернулась…
— А мы не можем ее найти.
— Дай-ка мне… — Пелагея Тихоновна решительно взяла конверт. — Найду. Не иголка в стогу.
Почти каждый день Пелагея Тихоновна находила адресатов одного-двух писем. Но бывало и так, что, как ни старалась, как ни билась, найти кого-либо из близких не удавалось. Погибли? Угнаны в Германию? Еще не вернулись? Распроклятая доля сталкиваться еще и с горем чужим! Но бывает ли горе чужим?
Но зато сколько радости выплескивалось на Пелагею Тихоновну, если письмо от мужа, брата или сына попадало к нетерпеливо ждущим родственникам! Ее обнимали, целовали, пробовали угощать, делились последним…
Танюха Клецова, дородная, не в меру полная женщина, с громким голосом и, как ни странно, спорая в работе и скорая на руку — влепить непослушному сыну подзатыльник, огреть прутом поросенка, — раньше жила на улице Урицкого. Где теперь? Пелагея Тихоновна обошла ее знакомых и узнала: в подвале на Остоженской. Там она ее и застала.
— Мне?.. — неуверенно спросила Танюха, когда Пелагея Тихоновна протянула ей треугольник. Она его развернула, но читать не могла: голова начала дрожать, буквы расплывались, и, как ни пробовала, разобрать, кроме обращения и подписи, ничего не могла. Конечно, ее уже окружили жильцы.
— Жив… Жив… Сыночек жив… — твердила Танюха и попросила добрую вестницу: — Прочитай…
Письмо было бодрым, но сын Танюхи не столько писал о себе, сколько спрашивал о родных и их судьбе. Цел ли дом и сад? Где устроились, если он сгорел? Как себя чувствуют? Сколько хлеба в день дают?
Танюха вдруг присела на койку и обмякла:
— Что же я ему напишу? Ведь ничего не осталось… И где ж он теперь? Может, и близко где… — Она тихо заплакала.
— Вот что, — неожиданно для себя сказала Пелагея Тихоновна. — Никаких слез в письме! И так ему лихо! Отпиши, все, мол, хорошо! Хлеба хватает… Люди помогают… Здоровье еще ничего… Надеемся на скорую победу… Бей их, гадов! И поскорее возвращайся… Поняла?
— Верно… Верно… Нечего ему душу кислотой травить… — согласилась Танюха. — Жив! Живой!
Уходя от Танюхи, Пелагея Тихоновна заглянула за занавеску, где жила Вера, и потащила ее к себе.
Дом и двор Пелагеи Тихоновны стоял в том захолустном окраинном месте, которое обошли злостный огонь и взрывчатка.
Некоторые сотрудники финансового и земельного отделов райисполкома, которому Пелагея Тихоновна сдавала комнаты, сначала и спали в них — на своих столах и прямо на полу. Потом постепенно попристроились кто где: один, что побойчее, нашел в Орасове молодую вдову, у которой и ночевал; другой ушел жить в сносный сарайчик… Оставался ночевать лишь тощий пожилой человек с впалыми щеками, Елисеев, да и то не всегда — его часто посылали в район с различными поручениями.
Работники райисполкома не тронули ни фикусов в кадках, ни картинок в рамках — «Ласточкино гнездо», «Лунная ночь», ни фотографий: пусть висят, даже как-то уютней — напоминает потерянный дом и семейную жизнь.
В первые дни по возвращении в город Вера часто оставалась ночевать у Пелагеи Тихоновны.
Ночь… Тихо…
За стенами дома — разоренный, почти уничтоженный дотла, но свой — без немцев — город. На кухне — две койки. На одной — Пелагея Тихоновна, на другой, принадлежавшей Николаю, — она, Вера. В комнатке Николая — столы финотдела. Заняли и стол Николая. А его самого нет… И от этого пусто в душе, пусто в доме, даже если и толкутся здесь пришедшие по делам люди.