— Вот, вот, как с церковью, — вставила Балдиниете. — Все мы видели, как они насосами качали воздух, чтобы лучше горела, а в газетах написали, что большевики сожгли.
— А у Каупиня нашли зарытым в землю целый ящик с пулеметами, — перебил Озола Гаужен.
— Ну, вот, для стрельбы по зайцам пулеметы не нужны, — подхватил Озол. — Но он ведь все же готовился в кого-то стрелять. И не один. А то не прятал бы целый ящик с оружием.
Озол видел, как Густ, уже и без того подвыпивший, во время этого разговора опрокинул еще три больших рюмки самогона. Так вот откуда эта старая рысь черпает смелость, чтобы щерить зубы и брызгать слюной! Очевидно, Густ сам не верит ни в Сибирь, ни в чека, иначе бы держался тише воды, ниже травы.
— Разве латыш не смеет защищать свою родину? — бросил Густ, не сумев придумать ничего другого в защиту Каупиня.
— Латыш должен защищать родину, — ответил Озол, — только он должен знать от кого: от врага или друга. Если вы с Грислисом и Каупинем считаете немцев вашими друзьями, то это еще не значит, что все латыши думают так же. Я считаю, что мы здесь, кто сочувствует горю Лидумов, думаем иначе.
— Будь он проклят этот немец, — мою Алминю… — заплакала сидевшая на лежанке Лидумиете. Озол пожалел, что затронул у нее самое больное, но ему казалось, что с этими людьми надо говорить о близком для них и осязаемом.
— И моих сыновей… — тяжело вздохнула Балдиниете. — Тебе легко говорить, Густ… — с упреком обратилась она к Дудуму. — Попробовал бы сам воспитывать детей.
— Так ведь детей ваших мобилизовали, — оправдывался Густ. — Русские так же будут мобилизовывать. Война есть война.
— Разве снова будет мобилизация? — встрепенулся Август Мигла. При немцах ему удалось за хорошо откормленную свинью уберечь от мобилизации своих обоих сыновей. Теперь они жили в лесу, в сарайчике, выжидая, что будет. — Да разве латыши еще не навоевались? — продолжал он. — Пора бы заняться мирным трудом.
— Все народы нашей страны истосковались по мирному труду, — ответил Озол, — но разве поэтому можно бросить оружие и разойтись по домам? И разве у латышей нет своих счетов с немцами? Нужно преследовать зверя, держащего в своих лапах сыновей Лидумиете, Балдиниете, Саулитов. Надо скорее освободить тех латышей, которые томятся в немецких лагерях смерти. Чего же вы хотите? Чтобы другие завоевали победу и преподнесли нам на блюде, как пирог?
— Но кто же будет обрабатывать поля? — Густ окинул всех взглядом победителя. — Вот, к примеру, Лидумиете останется одна. Разве ей тогда справиться с уборкой хлеба и картофеля?
— Как же это, — пошлют брата на брата, — подняла голос Саркалиене. — Разве у Эрика поднимется рука, чтобы стрелять, когда на другой стороне будет Ян?
«Хитры, как лисы», — мысленно усмехнулся Озол. Он увидел, что и остальные задумались. Совладев с руками, начавшими снова дрожать, он сказал:
— Но там, на той стороне, и немцы, от мины которых погибла сестра Эрика. Там немцы, на чьей мине подорвалась Дзидриня. Там все те, кто убивал, жег, взрывал, гнал латышей, как рабов, в Германию. Разве им можно дать безнаказанно уйти? Разве можно их простить?
На это, как эхо, откликнулась Лидумиете:
— Христос, правда, говорит: «Любите врагов своих», — но это уж слишком. Да простит мне господь мои прегрешения, но я сама своими руками убила бы этих дьяволов!
— Значит, ты будешь довольна, если Эрика призовут? — от опьянения и злости Густ совсем забылся и даже не постыдился издеваться над убитой горем старушкой.
— Нет таких матерей, Густ, которые бы радовались войне, — заступилась Балдиниете. — Уже от одного этого слова вздрагивает материнское сердце. Но раз немцы напали на нас, то я бы хотела, чтобы мои сыновья надели фуражки с красными звездочками.
— А что делать с теми, кто начинает войну? Врывается на чужую землю и убивает? — пытался Озол постепенно рассеять недоумение, которое он прочитал в глазах некоторых гостей. — Сдаваться без сопротивления?
— Нет, этого никак нельзя, — живо откликнулся Гаужен. — Если бешеная собака забежит в мой дом, то я ее прикончу.
— С войной то же самое, как и со всяким ремеслом, — важно заговорил Август Мигла. — Не каждый годится в сапожники, и не каждый — в солдаты. Человек делает то, к чему его влечет. Крестьянин может по-другому помочь. Выращивать для воинов хлеб.
— Гражданину Мигле я могу ответить его же примерами: если крестьянин может растить хлеб, то рабочий может ковать оружие, портной шить шинели, сапожник тачать сапоги, бухгалтер все это записывать. А кому немцев прогонять? Ангелам, что ли?
— Русские ведь такие храбрые вояки, — с деланной наивностью вмешался в разговор Густ. — Они сами разбили бы этого ничтожного немца. Шапками бы закидали.
Озол почувствовал скрытую ненависть Густа, облеченную в эти бессильные, злые слова. Но он также понял, что говорит не только с одним Густом, — пятьдесят человек слушают, следят за их поединком, и ему надо отвечать так, чтобы все видели, что противник положен на обе лопатки. Нельзя выдавать ни своего волнения, ни возмущения — это могут истолковать как признак слабости. Положив вилку на стол и прижав руки к коленям, он начал отвечать, прислушиваясь к звучанию своего голоса.
Трудно ему было говорить. Казалось, что все рассказываемое им — о внезапности немецкого нападения, о тактике отступления Красной Армии, о дружбе советских народов — давно известные и не требующие доказательств истины. И все же о них нужно говорить, потому что эти люди слышат все это впервые.
Озол обвел взглядом всех гостей, и ему показалось, что многие к его словам остались равнодушными. «Надо найти другие слова, — думал он, — приводить близкие им примеры. Победа, правда, сама говорит за себя, а зубоскальство Густа — это бессильная злоба человека, разбитого вместе с немцами. Надо говорить так, чтобы каждое слово западало в сердца людей и зажигало их огнем. Я, видимо, говорю слишком высокопарно».
— Мне кажется, что господин Дудум сам прекрасно знает разницу между немецкой и русской дружбой, — внезапно услышал Озол голос Салениека. — Немцы оставили ему на столе свою благодать, которой он навряд ли доволен. И хотя ему так и не нравятся русские, они все же спасли ему руку или ногу, а может, и жизнь.
Это замечание вызвало громкий смех и восклицания: «Расскажи, Густ, что это были за пироги в твоей квашне? Какой там был «фриштик»[3] на тарелке?»
Густ зло сверкнул глазами в сторону сестры и что-то пробурчал о женской болтливости. У него, действительно, был повод сердиться на Эмму — это ведь она рассказала соседям о неприятном случае, и теперь над ним будут смеяться не только в этот вечер, но еще долго и после него.
— Я, правда, не знаю, как другие русские, — вмешалась в разговор Саулитиене, — но те, что стояли у нас, были очень сердечные. Узнав, что наш Арвид мобилизован в легион, только головами покачали и сказали: «Не надо было, мать, пускать. Лучше бы в лес ушел, к партизанам. Теперь бы в почете был». Я всплакнула и говорю: «Глупые мы были тогда, ушел Арвид, как баран на бойню».
— Тогда и умные головы могли одуреть, — добавила Балдиниете. — Изо дня в день только и слышишь: русские отбиты, русские разбиты, всякие «фауи» летят по воздуху, и «тигры» по земле носятся. Если немцы отступят, то русские все сожгут, камня на камне не оставят. Как бы я теперь этих брехливых собак стеганула. Знай я, что русские так скоро придут, я бы своего Ольгерта в землю закопала, две недели как-нибудь выдержал бы без еды.
Пока Балдиниете говорила, за столом освободилось одно место — Саркалиене тихонько улизнула, как кошка, съевшая сметану и испугавшаяся хозяйки.
Гости начали выходить из-за стола и рассаживались группами на лежанке и кроватях. За столом остались Август Мигла и новый председатель исполкома Ян Приеде. Шум беседы был слишком громкий, чтобы слышать все то, что Август говорил Яну. Но лица у обоих были очень серьезные. Август время от времени наполнял рюмки и заставлял Яна выпить. Мигла говорил без умолку, а Ян, соглашаясь, часто кивал головой. Наконец от опьянения голова у него начала качаться сама по себе. Озол озабоченно посмотрел на бездумное лицо Яна Приеде и только сейчас обратил внимание, что тот за весь вечер не проронил ни слова.
«Сможет ли он быть настоящим хозяином волости? — тревожила неприятная мысль. На завтра в волости назначено общее собрание. Лучше будет говорить самому. Ян может напутать. И как это я за ним не уследил — дал ему напиться».
После полуночи люди стали собираться домой. Завтра собрание, регистрация. Да и уборка еще не закончена, поля прямо плачут по жнецам.
Озол и Мирдза простились с Лидумиете, она горячо пожимала им руки и просила навешать, зайти поговорить. Так она хоть на минутку забудет о своем горе. Выйдя во двор, Озол увидел, что вокруг Яна Приеде происходит нечто вроде торга. Ян уже было поставил ногу на подножку линейки своей бывшей хозяйки Ирмы Думинь, но подъехал на своей рессорной коляске Август Мигла и размашистым жестом пригласил его к себе.
— Пожалуйста, господин Приеде, лошадка у меня порезвее. Доставлю к самому крылечку.
— Пусть Ян садится ко мне за кучера, — старалась Ирма Думинь отвоевать Яна себе. — Переспит эту ночь на своем привычном месте. Утром позавтракает. Ведь никто ему, бедняге, не сготовит.
Увидев Озола, Август отстал от Яна.
— Господин товарищ Озол! — воскликнул он заискивающе. — Вы, наверное, пешком? Садитесь оба с барышней, подвезу!
Озол хотел было уже направиться к коляске Августа, но его удержало какое-то внутреннее отвращение к скользкой лести, просвечивающей в каждом слове и каждом движении Миглы. Лицо его, круглое, с мелкими складками от носа до углов рта, с рыжеватыми, дугообразно свисавшими усами и острой бородкой, казалось сальным, покрытым жиром.
Маленькие тюленьи глазки, притаившиеся между вздутыми мешочками век, временами так преданно и заискивающе смотрели на собеседника, словно хотели сказать: поверь мне, такой честный человек не может лгать.