В гору — страница 36 из 102

Днем в землянке обычно царила тишина, лишь изредка слышался приглушенный говор. По вечерам часть ее обитателей уходила на посты, часть на охоту — так они называли грабеж продовольствия у населения. Янсона здесь считали больным или просто «мямлей», — как его не раз спьяна обзывал Вилюм Саркалис, — и поэтому ему пока не давали никаких заданий. Остававшиеся в землянке играли в карты и пьянствовали, если «охотникам» удавалось добыть самогон. В выпивках участвовал и Янсон, но игра ему претила. Противны были замусоленные, засаленные карты и циничные изречения, сопровождавшие каждый ход. Вот и теперь раздается стук пальцев о стол, и Вилюм хрипит пропитым голосом:

— На, бей мою жидовку!

Янсон уже понимает жаргон игроков и знает, что жидовкой они называют пиковую даму. Бубновая дама — это блицмейдел[5], трефовая — богоматерь, а червонную даму они, издеваясь над ним, прозвали Эльзой.

— Ну, садани, садани этой жидовке! — нетерпеливо рычит Вилюм на своего партнера. — Нечего миндальничать. В Смилтене мы таких живьем в яму загоняли.

Янсона бросило в нервную дрожь. Он представил себе заживо погребенного человека; лицо, рот и глаза засыпает песок, который не дает дышать и душит. В детстве он испробовал, как долго может выдержать без воздуха. Больше двух минут он не выдерживал, в ушах начинало звенеть, в висках стучали маленькие молоточки, кровь бросалась в голову. Надо было раскрыть нос, рот и втянуть в легкие воздух, казавшийся после этого испытания вкуснее любых лакомств.

Но каково человеку, когда на него кидают песок лопатой. Песок покрывает его все более толстым слоем, давит все тяжелее, мучения все усиливаются, но нельзя перевести дыхание, нельзя крикнуть или даже шевельнуться.

— Как они визжали, когда мы поднимали на штыках их курчавых щенят, — продолжает Вилюм.

— Ну, ходи, ходи, расскажешь потом, — нетерпеливо прервал его Леопольд Мигла.

— Я бью своей блицмейдел, — хрипел Вилюм в ответ. — Ну, ей-богу, было на что посмотреть, когда мы их гнали к яме. Понимаешь, один старый раввин с седыми пейсами грохнулся наземь. Не может идти. Я как перекрестил его прикладом по спине, сразу воскрес, словно спаситель в пасху.

— Недаром говорят — бежит, как жид от креста, — съязвил Леопольд.

— Ни черта не бегут, — осклабился его младший брат Готфрид. — В таком случае вот господин пастор давно бы крестным знамением выкурил их из Латвии.

— Что же я мог поделать, — сказал Гребер, внимательно глядя в свои карты. — Сам Ульманис посылал сыну Дубина приветственную телеграмму по случаю его свадьбы.

— Ульманис в отношении евреев был мямля, вот кто, — вспылил Леопольд, — Если бы нашему Густу Целминю дали власть, то он вместе с Дависом за несколько дней очистил бы Латвию. «Юденфрай!»[6] — вот что было написано на всех пограничных столбах.

— Ты не дергай Ульманиса за бороду! — запротестовал Вилюм. — Этот человек знал, что делал!

— У него и борода-то вовсе не росла, — заметил Гребер, двусмысленно ухмыльнувшись.

— Пусть у него борода и не росла, но интересы своих крестьян он умел защищать, — кричал Вилюм, багровея. — Кто придумал приплаты за масло? Ульманис! Кто сказал, что землевладелец первый человек в государстве, что все остальные должны ему сапоги чистить? Ульманис!

— Что есть, то есть, а чего нет, того нет[7], — вставил Арнис Заринь, пытаясь блеснуть остроумием.

— Молчи, свинья, когда рогатая скотина говорит! — ткнул ему Вилюм под нос кулак. — Ты еще во весь рост под столом ходил, когда Ульманис уже Латвию основал!

— И жидам продал, — бросил Леопольд. — Густ Целминь, тот бы…

— Густ Целминь, Густ Целминь! — передразнил Вилюм. — Густ Целминь содрал бы с крестьян девять шкур, а потом бросил бы в пасть своим фабрикантам и торгашам. Ульманис знал, кому следует отдать предпочтение. И скажи, чего тебе не хватало? Блинами свиней кормил!

Поднялся такой гам, что у Янсона закололо в ушах. Встав со своего ложа, он, как пьяный, шаря по стене руками, поплелся к дверям.

Пошатываясь, вышел из землянки и жадно вдохнул холодный вечерний воздух. Он почувствовал себя выбравшимся живым из той ямы, о которой кричал Вилюм. От этой грубости и цинизма у него захватывало дух, от людей этих несло зловонием падали. Порою по ночам он, как и сейчас, уходил из землянки с намерением скрыться, найти тихий, уединенный уголок где-нибудь на берегу реки или озера и жить там отшельником, погрузившись в себя и в созерцание мира.

С живой жизнью он порвал все узы — их расторгла своим уходом Эльза. «Эльза… Эльза! Если бы можно было тебя вернуть, если бы нашлось такое волшебное слово, которое возвратило бы тебя к мерцанию звезд, к песням птиц, к благоуханию цветов, как говорит поэт, — верь, мы нашли бы мирный уголок, где жили бы вдвоем. Я для тебя, а ты — для меня. Никакие невзгоды окружающего мира не врывались бы в нашу жизнь. Я носил бы тебя на руках, ты нежная, воздушная, единственная! Что тебя связывает с этими материалистами-большевиками, сделавшими тебя совсем другой, чужой? Эльза, если у тебя человеческое сердце в груди, то вернись, вырви меня из ямы, в которой я погибаю. Эльза!» — он кричит, кричит беззвучно, боясь, что его могут услышать неведомые преследователи, перед которыми он испытывает панический страх. Как жизнь может быть такой грубой? Мобилизация. Кто имеет право его мобилизовать, посылать на войну? Он не признает этой войны, она его не интересует. Пусть воюет тот, кто считает это своим призванием — воюет на чьей угодно стороне. Он пацифист и остается при своих пацифистских убеждениях.

Чистые руки, чистое сердце, чистая одежда и дом — были идеалом его жизни. Он только на время загнан в среду этих грубых людей, но он не останется среди них; он должен найти выход, так как не привык к грязи, которая господствует здесь, к грязному белью и вшам, которые так противно ползают по телу и вызывают зуд. Но сейчас он не может уйти, некуда. Здесь его, по крайней мере, кормят, не гонят от стола, на который ставят все, что только можно найти в клети или кладовой крестьянина. Какое ему дело до того, где это добыто. Цветку тоже неинтересно, из какой гнили его корни получают необходимое питание, он расцветает красивым и неповторимым. А человек, венец творенья, — и не может себе присвоить таких прав! Конечно, для него такое положение является временным, он попытается уйти отсюда в другую страну, где случай обогащает человека, делает его независимым, позволяет жить только для себя и избавляет от работы ради хлеба насущного, а работу он всегда втайне ненавидел, как ограничение своей личности. И когда он будет состоятельным человеком, фермером или владельцем золотых приисков, Эльза снова вернется к нему. Он не станет ее упрекать, ни одним словом не напомнит о ее заблуждениях и своих страданиях. Их жизнь будет, как ясный солнечный день. Никакие мелочи жизни, ни лишения, ни повседневная работа не будут омрачать их обновленного счастья.

— Чего ты тут шатаешься, не можешь усидеть в землянке! — сиплый окрик резким аккордом ворвался в мелодию его мечтаний. Это был Вилюм, незаметно для Янсона вышедший из землянки. Янсон не мог понять, почему Вилюм всегда за ним так следит, не дает долго оставаться одному, в особенности по ночам, когда он охотно побыл бы в лесу, чтобы слушать шелест сосен и смотреть на звезды, сверкающие и глубокие, как глаза Эльзы.

— Иди, сейчас будем ужинать, — Вилюм толкнул Янсона к входу. От прикосновения тот съежился. Руки Вилюма ему казались всегда испачканными кровью. Но все-таки он подчинился ему с первого слова, ибо глаза Вилюма иногда так угрожающе загорались, что внушали страх не только ему, но всем остальным обитателям землянки, считавшим его своим главарем. Он сам возвел себя в чин командира «латышских патриотов» и назначал парней на «охоту», устанавливая, где и что грабить.

Когда Янсон вошел в землянку, карты были убраны и братья Миглы расставляли на столе хлеб, масло, копченую ветчину, сироп из сахарной свеклы. В углу на времянке кипела в котелке вода для чая. Дождавшись возвращения Вилюма, все взяли по ломтю хлеба, намазали маслом и положили сверху большие куски ветчины.

Янсон видел, что Вилюм особенно жирно накладывал масло, почти в толщину ломтя хлеба. Глаза у него блестели от удовлетворения, как у животного, добравшегося до полного корыта.

— Командир, горючего сегодня не выдашь? — спросил Леопольд Мигла.

— Если берешься завтра достать свеженького, то выдам, — ответил Вилюм.

— Будет, — обещал Леопольд. — У нашего старика в баньке дымит. Добыл у спекулянтов очень хорошие дрожжи. Самогон течет, как из вымени.

— Ладно, — согласился Вилюм. — Арнис, подай три бутылки.

Когда на столе появился самогон, оживился и Янсон. Одним глотком он выпил остаток чая и подставил кружку к горлышку бутылки. Он недовольно проглотил слюну, когда Арнис налил ему меньше, чем остальным.

— Ну, так, — Вилюм поднял кружку, — за старые, добрые времена!

Все выпили и крякнули. Янсон выпил молча и ждал минуты опьянения. После второй кружки в голове и по телу разлилась приятная теплота и лицо Вилюма уже не казалось таким противным.

— Кто завтра вечером пойдет со мной? — многозначительно спросил Леопольд Мигла.

— Возьми Силиса, он может много нести, — распорядился Вилюм.

— На этот раз придется не только нести, — пренебрежительно махнул Леопольд рукой. — Сок надо пустить.

— Кому же? — равнодушно спросил Вилюм.

— Старой Ванадзиене, — бросил Леопольд, словно козырь.

— Стоит ли возиться с такой гнилью? — проворчал Вилюм.

— Ну, знаешь, — Леопольд побагровел. — Эта старуха слишком обнаглела. Ей отмерили пятнадцать гектаров земли моего старика. Не какой-нибудь, а с того поля, где мы пшеницу сеяли. Из нашего хлева ей дали лошадь и корову. Думаешь, эта ведьма выбрать не сумела. Из племенных взяла. Я ей глотку сдавлю, чтобы подавилась!