В гору — страница 4 из 102

Ольга подошла и поставила перед ним кувшин с молоком, расстелила полотенце и положила на него хлеб.

— Ешьте, хозяин, — сказала она и покраснела, зная, что Юрис не любит, когда его называют «хозяином». В другой раз он бы с нею пошутил, ответив: «Спасибо, служаночка», но теперь у него не поворачивался язык даже для того, чтобы произнести попросту «спасибо». Ольга минутку постояла, неловко помялась и вопросительно взглянула на него; он неподвижно сидел на краю канавы, молчал и не дотрагивался до хлеба. Она стремительно повернулась и ушла.

Юрис молчал все семь дней, пока не настал час, когда она должна была уйти. Ольга, бледная и осунувшаяся, укладывала свои пожитки. Уложив вещи в узелок, она стала одеваться, медленно, словно руки у нее были скованы. А Юрис сидел на пороге, подперев руками голову. Наконец она была готова и приблизилась к нему.

— Может… напоследок… — заговорила она, запинаясь на каждом слове, — вы скажете мне прощайте.

Тогда он вскочил как ужаленный и, проглатывая окончания слов, начал умолять:

— Ольга, не уходи, обожди! Нет, иди, зачем ты будешь жить рядом с человеком, который глуп и бестолков, ты никогда не сможешь полюбить его, но он любит тебя безумно. Ну и пусть. Иди, я тоже скоро уйду. Навсегда! Нет, останься, живи в этом доме. Я сюда больше не вернусь, нет, нет, я ручаюсь, что ты меня больше не увидишь. Если моя любовь к тебе — преступление, то…

Ольга только воскликнула: «Юрис!» — но по этому единственному слову, по интонации ее голоса, по ее глазам, засветившимся от внезапного счастья, он понял, что был слеп.

Так началась их новая жизнь. Они работали. Настоящим горением в труде были первые годы их совместной жизни. Им надо было наладить свое маленькое хозяйство так, чтобы оно через некоторое время требовало меньше хлопот, оставляя больше времени для книг.

Озол попытался заставить себя оторваться от мелькавших в памяти видений прошлого, но они продолжали всплывать перед ним непрерывной чередой. Он видит Мирдзу и Карлена, маленьких резвых ребятишек, их первые дни в школе, вспоминает свое беспокойство о том, сможет ли послать их в среднюю школу. Вспоминает первый год Советской Латвии, которой семья Озолов отдалась всем сердцем. По-новому остро он воспринимает уход из родных мест, первые полные ужаса дни, когда он не мог проронить ни слова, воодушевление, с которым они, эвакуированные латыши, ехали в свою часть. Затем перед его глазами проплывают картины боев, погибшие товарищи и живые, всегда стремящиеся вперед. Ему казалось, что эти картины войны заслоняют всю остальную жизнь; никогда не было и не будет ничего более яркого. Глубже всего остального они залегли в памяти. С особенной яркостью в памяти всплывает ранняя весна 1942 года. Латышская дивизия, сама полуокруженная, сжимает горло окруженной 16-й немецкой армии. Стрелки лежат в болоте, из-за распутицы к ним не может пробраться ни одна грузовая автомашина. Суточный паек — маленький, пропитанный влагой сухарь. А иногда нет и этого. Во втором эшелоне содрали со всех берез кору, но на передовых позициях не разрешается и это. Встречный ветер доносит до них ароматные пары полевых кухонь, и немцы кричат в громкоговорители: «Переходите к нам, мы вас накормим». Он прокалывает в ремне еще две дырки, чтобы потуже подпоясаться. Но именно в эти тяжелые дни, вместе с мучительным голодом его страшит боязнь, что он не выдержит. Его пугает не смерть, а сознание, что он может умереть, не доказав родине свою преданность. В эти дни он представлял себе родину не как землю с полями, лесами и городами, а как живое существо, любимое и близкое, стонущее и корчащееся в болях от ран, нанесенных врагом. Чтобы облегчить страдания этого существа, хочется быть внимательным к нему, охранять его до последнего дыхания. Но как показать родине свою готовность грудью преградить путь пуле, направленной врагом в ее сердце. Однажды ночью, когда около его палатки разорвалась мина и осколком убило лежавшего рядом с ним товарища — члена партии, он понял, что должен сделать. Рано утром пошел к парторгу роты и сказал, что хочет стать коммунистом. С тех пор он все эти годы носил на сердце маленькую красненькую книжечку.

Заскрипела калитка. Из хлева выбежала собака и с лаем бросилась на раннего гостя. Юрис обернулся и увидел старого Пакална, хозяина усадьбы «Кламбуры». Он стоял в калитке, широко расставив ноги, одетый в серый расстегнутый домотканый пиджак. Густая седая борода почти до самых водянисто-голубых глаз, которые спокойно и приветливо смотрели на Юриса, ничуть не удивляясь его появлению.

— Ну, здравствуй! Значит, вернулся? — улыбнулся он Юрису, и вокруг глаз веером легли лучистые складки.

— Здравствуй, Пакалн! — радостно ответил Юрис. Он обрадовался гостю, который доверчиво пришел к нему и поздоровался с ним, словно они виделись только вчера или позавчера.

— Значит, хозяин дома. — Пакалн протянул руку, и Юрису было приятно пожать твердую и мозолистую от работы ладонь.

— Иду мимо опушки леса и вижу — труба дымится. Думаю, надо зайти, хозяйку проведать. Ну, наверное, и рада же она. Здесь уж кричали и шумели, будто вас там в Сибирь сослали, голодом заморили. Я же всем говорил: с голоду только лентяи мрут. Кто работает, тот там с голоду не помрет.

— Правильно, — подтвердила Ольга, незаметно подошедшая. — Пакалн всегда так говорил. Но когда об этом в газете читали, то тяжело было на сердце.

— Басни там писали. В Сибири, да с голоду помереть. Вот свояк мой, муж Юли, в старое время туда уехал землю искать. Там и остался. Писал, что земля, как масло, хоть на хлеб мажь. Писал: зачем вы там в песочке копаетесь?

— У вас, Пакалн, все дома? — перебила его Ольга.

Пакалн хитровато улыбнулся, у углов глаз опять веером легли складки.

— У меня, хозяйка, всегда все дома, — сказал он, постучав пальцем по виску.

— Я не то хотела сказать, — оправдывалась Ольга, оставаясь серьезной, — я хотела спросить, не угнали ли ваших.

— Угнали, как же не угнали. Ведь наш дом стоит у самой дороги. Но меня им не угнать. Я дошел до выгона Густыня, да в кусты. Жандарм, правда, что-то крикнул мне вслед, позвякал цепями, а я показал, что мне надо… Просидел там, а тут и русские пришли. Они говорят мне: «Дедушка, ступай домой, хлеб надо жать». Я и сам вижу, что жать надо. Все созрело и сухо, хоть сейчас в молотилку пускай.

— Значит, дети твои не знают, где ты? — в голосе Ольги послышались упрек и беспокойство.

— Когда вернутся, увидят. Где же я еще могу быть, как не в своих «Кламбурах», — спокойно ответил Пакалн.

— Господи, — тяжело вздохнула Ольга, — кто знает, когда придут, и придут ли.

— Придут, — с непоколебимой уверенностью сказал Пакалн. — Когда немцам станет жарко, их как ветром понесет. Ни одного беженца, даже если попросится, не возьмут с собой. Будут орать: «Век, век с дороги». А теперь я все же пойду, еще русские понаведаются, спросят: «Дедушка, почему ты хлеб не жнешь?»

— Погоди, Пакалн. — Пока Озол слушал рассудительные речи старика, у него созрела мысль. — Видишь ли, волости нужен будет новый руководитель. Не мог бы ты взяться за должность председателя исполкома?

— Нет, куда мне! — махнул Пакалн рукой. — У меня своя должность — землю копать. Ты уж сам. Ты ведь раньше это дело вел и в школе учился.

— У меня будут другие обязанности, — настаивал Озол. — Право, Пакалн, почему тебе не попытаться, хотя бы временно.

— Ну тебя с твоими должностями, — замахал Пакалн обеими руками. — Хлеб поспел. Кто же станет его убирать, если я буду кружить по волости?

— Все же было бы хорошо… Теперь так нужны честные люди, — упрашивал Озол.

— Нет, нет! — резко оборвал разговор Пакалн. — Бывайте здоровы. Проведал — живы. Мне в поле пора.

— Ты хоть расскажи, кто здесь еще сумел спрятаться, кто еще остался в волости? — не отпускал его Озол.

— Остались, остались, видел домах в десяти дымятся трубы. Вот, Петер Думинь, Ян Калинка, Лицис со своим зятем — Салениеком, что ли…

— Пастор этот? — удивленно воскликнул Озол.

— Какой там пастор, — медленно протянул Пакалн. — Выучился, правда, но на кафедру не полез. Работает у тестя батраком, как сам, шутя, себя называет. Отец к себе в дом не пустил. Разве, говорит, для того я деньги за учение платил. Наш пастор Гребер прямо-таки ненавидит его. Ну и позлил же его этот Салениек — словно черт. В Троицу Гребер поет в церкви с прихожанами, а Салениек берет корову и ведет ее мимо церкви в «Вевери», к быку. — Пакалн говорил серьезно, но Юрис заметил, что в глазах у него запрыгали смешливые искорки. — Хороший работник этот Салениек, — добавил он. — Ну как мы все. Никакой работой не брезгует. И книги читает. Немцы ему всякие должности предлагали, а он — ни за что. Мы ведь с Лицисом соседи, потому я все и знаю. Ну, я пойду. Поговорим в другой раз. Да, а как ты в России-то жил?

— Воевал, как все, — ответил Озол, думая о своем бывшем школьном товарище Салениеке.

— Иначе нельзя, воевать надо, что ж поделаешь, если вошь по тебе ползет, ее надо раздавить, — усмехнулся Пакалн и, подав руку, медленной, но твердой поступью пожилого человека направился домой.

Юрис долго смотрел ему вслед, ему нравились крестьянское спокойствие и уверенность старика. Казалось, нет на свете такой силы, которая могла бы его потрясти, выбить из колеи. Когда немцы его угоняют, он придумывает, как вернуться домой; потерялась семья, он не сомневается, что найдется. На войну с немцами смотрит так: если по тебе ползет вошь, то ее надо раздавить.

— Жаль, что не удалось его уговорить, — сказал Юрис, обращаясь скорее к себе, чем к Ольге.

— И пытаться не стоит. Разве не помнишь, как его когда-то хотели сделать церковным старостой. Сам пастор звал и упрашивал. А он: нет да нет. Только смеется: в церковные старосты, мол, не гожусь. У них у всех затылки лысые, а у меня волосы, как густой лес.

— В церковные старосты он мог не идти, но где же теперь взять людей? Скажи хоть ты, ты здесь все время жила: как кто себя вел? — Он пристально и вопросительно посмотрел на. Ольгу.