В гору — страница 66 из 102

— Так. А еще? — спросил Акментынь.

— Разве еще? — встрепенулся Август. — Ах да! Ну, тогда пиши еще… сколько Пакалн дал пшеницы?

— Пять пур.

— Тогда пиши пять пур пшеницы.

— Так. А еще?

— Разве еще?

— Август, пиши картошку! Она у тебя все равно до следующей весны сгниет! — подсказывали Мигле.

— Ах, картошку тоже можно? — притворяясь непонимающим, переспросил Август. — Значит, и картошку можно? Ну, тогда пиши десять пур.

— Пиши двадцать, не позорь своего двора!

— Пусть будет двадцать, — вздохнул Август, откинувшись на спинку стула.

«Каждое зерно нужно вытягивать, как гвоздь из новой доски, — думал Озол, шагая в темноте домой. — Хорошо, что крестьяне сами помогали нажимать на более жирных и скупых. А лучше всего, когда такие, как Пакалн, отзываются первыми. Да, теперь изо дня в день придется раскусывать такие твердые орехи».

Дома ожидала свежая «Циня». Озол погрузился в чтение. Борьба на двух фронтах — военном и восстановительном — красной нитью проходила по каждой странице. Но разве это два фронта? Нет — это один фронт. Когда бойцы, преследуя врага, устремляются вперед, сразу же за ними следуют тыловые части — исправляют и строят мосты, восстанавливают разрушенные железные дороги, засыпают вырытые ямы, чтобы связать фронт с питающими его центрами глубокого тыла. Мирные жители являются нынче фронтовиками, и кто этого не сознает, должен быть приравнен к дезертиру.

Он наткнулся на короткое сообщение из какой-то волости, где крестьяне почти уже выполнили полугодовой план поставок молока и мяса. Сегодня он совсем забыл затронуть вопрос о поставках. На завтрашнем и других собраниях десятидворок непременно надо будет поговорить об этом. Вдруг он вспомнил, что до сих пор не поинтересовался, как дела в его собственном хозяйстве. Сдано ли что-нибудь. Как бы кто-нибудь не указал — нас, мол, учишь, а у себя порядка не навел.

— Оля, — позвал он, — ты масла сдавала сколько-нибудь?

— Немного сдала — в феврале, — ответила Ольга. — Но многие не сдавали вовсе.

— Это для нас не оправдание. У тебя ничего не накопилось?

— Есть кое-что. Я хотела послать на базар. Мирдзе надо бы к лету платьице. Говорят, что у спекулянтов за масло можно что угодно купить, — рассказывала Ольга.

— Мирдза как-нибудь обойдется. Завтра же надо будет сдать всю норму, — сказал Озол.

— Неужели это так спешно? — не соглашалась Ольга. — Скоро корова пойдет на травку, молока будет больше, тогда и сдадим.

— Будем ждать мы — будут ждать остальные, а тем временем Карлен на фронте пусть потерпит. Пусть погрызет сухари, — мягко упрекнул Озол.

— Ой, как же я об этом не подумала! — смутилась Ольга. — Я думала, что там их всем обеспечивают.

— Конечно, обеспечивают. Но нигде ничего с неба не падает.

— Я завтра же сдам, а Мирдза перешьет себе из старой юбки, — Ольга засуетилась, словно еще сегодня вечером хотела отнести масло, чтобы оно скорее попало к Карлену.

Одно должны понять все матери — войну надо кончать как можно скорее, и чем быстрее она кончится, тем больше у их сыновей надежды остаться в живых — в каком лагере они бы ни были. Каждый день требует жертв, и среди них может оказаться и мой, и твой, и еще чей-нибудь сын. Это он скажет матерям и отцам, и они поймут.

20ПОБЕДА

В тот вечер Озол пришел домой усталым, но радостным. Он обошел значительную часть волости. Всюду на полях хлопотали люди, правда, в одиночку, — словно кем-то разбросанные и даже какие-то жалкие и одинокие в своей борьбе с не вспаханными осенью полями, но все-таки уверенные, что волна войны обратно не покатится. Беседуя с ними, он мог сообщить, что Красная Армия водрузила в Берлине над рейхстагом красное знамя победы, и ему отвечали: «Значит, скоро окончится!» Победа! Слово это как бы звенело в чистом весеннем воздухе, о победе пели жаворонки, о ней шелестели набухающие почками рощи и обычно угрюмые боры.

Тяжело людям на весеннем трудовом фронте, Озол остановился, чтобы поговорить с Балдиниете, которая сама ходила за плугом на прошлогоднем жнивье. После каждой борозды она останавливалась, чтобы вытереть пот и дать отдохнуть рукам. Маленький Ваня там же пас овцу и двух ягнят.

— Что же это такое, — весело воскликнул Озол, — почему же ты не пускаешь мужчину к плугу?

Она улыбнулась:

— Нынче у всех одинаковые права — что у мужчин, что у женщин. Раньше было не так. Потому только этой весной научилась пахать. К вечеру Володя прибегает из школы и боронит. Ох, трудновато. Кончилась бы скорей эта ужасная война!

Он рассказал ей о взятии Берлина, и в глазах пожилой женщины сверкнули слезы.

— Наконец-то прикончат этих зверей! Может быть, и мои сыновья вернутся… Живы ли они?

Потом он поговорил с Пакалном. Трудно старику. Прямо неудобно было подходить к нему, казалось, он мог упрекнуть: «Чего расхаживаешь, как раньше надсмотрщик? Возьмись-ка лучше за плуг!» Пакалн не сказал этого, даже пошутил, но было видно, что старик сильно устал. Надо поговорить с Мирдзой, пусть устроят хотя бы воскресник, чтобы по крайней мере поднять жнивье. Коннопрокатный пункт дополнительно лошадей не получил. На четырех пахали землю пункта, одна еще больна, и ее нужно лечить, две выделены в безлошадные хозяйства: Марии Перкон и Эльмару Эзеру. Не хватает, всюду не хватает рук и тягла, но все же чувствуется, что жизнь идет вперед; хотя и медленно, но борозда ложится за бороздой. Семена уже розданы и ждут, когда их бросят в землю.

Войдя на кухню, Озол увидел Мирдзу, которая процеживала вечерний удой. Он хотел поздороваться с ней, но дочь подняла на него воспаленные, заплаканные глаза. Озол остановился. Некоторое время они смотрели друг на друга, он пытался угадать, что могло произойти, а она не находила слов, чтобы сообщить о случившемся. Ее молчание и заплаканные глаза вселяли самые страшные предчувствия. И все же не хотелось верить, хотелось, чтобы все оказалось лишь маленьким личным горем Мирдзы, которое в молодости так быстро возникает и столь же быстро проходит. Но она не прятала своего лица, а смотрела отцу прямо в глаза, и это говорило совсем о другом.

— Мирдза, разве… — нарушил он молчание, но у него не хватило силы, чтобы продолжать.

Она подошла к нему, положила ему руки на плечи и прошептала:

— Да, папа. Карлен… погиб.

Два слова. Роковые слова, которые миллионам родителей доставляли в эти годы столько горя, которые говорили миллионам детей и жен, что они стали сиротами и вдовами. И вот эти слова сказаны ему и Ольге. Их сына больше нет. Есть лишь его могила — одинокая или общая. Перед ней стояли товарищи с непокрытыми головами, прозвучал последний салют, потом — живые двинулись вперед — на запад, отомстить за погибших товарищей, отомстить за родину и страдания народа. Но Карлен уже не может пойти вместе с ними, земля держит его в железных объятиях, и никогда он не увидит солнца, которое в неизменном сиянии ежедневно будет совершать свой путь над его могилой. Он уже не услышит жаворонков, которые после грохота орудий снова зальются своей вечной песней о радости и весне. И когда прозвучит победный салют, они будут знать, что у них уже нет сына и некого больше ждать.

Вдруг он вспомнил об Оле и сиплым голосом с трудом спросил:

— А мать… знает?

Мирдза кивнула головой.

— Плачет?

— Не плачет. Сидит и смотрит в одну точку. Не говорит.

Озол знал, что он должен пойти в комнату, попытаться вывести Ольгу из оцепенения. Пусть она лучше плачет, мать не может не плакать по своему ребенку, но пусть не смотрит в одну точку. Он знает, что она видит — своего единственного сына, истекающего кровью. Надо идти. Но ноги стали тяжелыми, как набухшие от воды бревна. Как их заставить перешагнуть через порог?

Собравшись с силой, он заставил себя двинуться. Открыл дверь и шагнул в комнату. Там сидела Ольга и слепыми, устремленными вдаль глазами смотрела на стену. Перед нею не было стены, не было ничего, кроме пустоты, в которой временами мелькало лицо сына. Мелькало и исчезало, так как над ним кружил песок, сухой песок, который накапливался, приобретал форму продолговатой прямоугольной могилы. В могиле лежал Карлен, ее любимый сын, холодный и безмолвный, и не было такой силы, которая открыла бы в земле узкую щель, чтобы выпустить его на поверхность. Мир внезапно стал большой бесцветной пустыней, где однообразно, не унимаясь, кружит песок, кружит бесшумно, беззвучно. В мире нет больше звуков, она не слышит, как Юрис что-то говорит, зовет ее по имени. Она знает, что он зовет ее, что он говорит слова утешения, но они не доходят до нее. Ее уши забиты песком, полны песка и глаза, которые не видят Юриса, стоящего рядом; да, он стоит рядом, но она его не различает, только сознает, что он находится поблизости. Он кладет ей на плечо руку, она и это сознает, но не чувствует, ибо превратилась в застывшее изваяние. Окаменевшая женщина сидит посреди пустыни, как памятник на могильном холмике, под которым покоится ее сын, ее любимый, единственный сын.

Она наконец чувствует, как на ее голову, на ее окаменевшую голову, падает теплая капля, затем еще одна, еще и еще. Пусть падают, пусть увлажняют песок, тогда на могиле Карлена пробьется травка, ветры принесут пушинки одуванчика, те прорастут и зацветут, желтые, как солнце, как солнечные зайчики, которые Карлен в детстве ловил на стене, когда Мирдза играла с зеркальцем. Мирдза была сестричкой Карлена. Была? Как трудно это представить. Нет, она существует где-то вне этой пустыни. Там существует и Юрис, который когда-то играл с детьми, усадив их к себе на колени. Малыши весело смеялись, держась друг за дружку. Как же это случилось? Была семья: муж, дочь, сын… А теперь остались только Карлен в своей могиле и она, окаменевшая от горя женщина. Но дождь льет и льет, ее каменные волосы стали мокрыми, и теплая влага просачивается все глубже, камень рыхлеет. Она уже чувствует — тяжелая рука лежит на ее плече. Это рука Юриса. Значит, он не где-нибудь в другом месте. Он здесь, рядом, он обнимает ее плечи, его рука тяжела и временами вздрагивает. Но на ее голову продолжают падать теплые капли, и вдруг она поняла, что это слезы Юриса, что он плачет по своему сыну, — на ее волосы падают слезы отца Карлена, они проникают в ее окаменевшее сердце, оно начинает пульсировать и мощной волной гонит по жилам что-то теплое. Вот это теплое уже подкатило к глазам, давит и внезапно прорывается, прокладывая дорогу прегражденному ручью, который теперь начинает мчаться по щекам и, как ливень, орошает сложенные на коленях руки. Она плачет! Плачет и Юрис, обняв ее, прильнув к ее плечу. Теперь она отчетливо чувствует, как в его груди бушуют мучительные рыдания, и это так необычно, что он плачет. Плачет Юрис, которого она никогда не видела плачущим.