В гору — страница 69 из 102

Он провел ладонью по глазам и лбу и удивился, что лоб совершенно мокрый. Но ведь еще не все сказано. Надо зажечь сердца этих людей, чтобы они видели в себе соучастников великой победы, чтобы в них пробудилось желание закрепить эту победу, полюбить свою свободную страну, отдать все силы ради ее восстановления и расцвета.

Кончив речь, Озол тяжелыми шагами, словно после самой трудной работы, отошел в сторону и сел на скамейку. Аплодисменты участников митинга донеслись до него откуда-то издалека, словно плеск морских волн о берег. Что это? Отклик на его слова? Он не понимал. Он видел, что на крыльцо поднялся Ванаг. Петер говорил с жаром, порою морща лоб, затем все складки опять разглаживались, и его лицо выглядело молодым и приветливым. Но Озол не мог уловить его речи, до него долетали и проникали в душу лишь отдельные слова, да и то нужно было сосредоточиться, чтобы понять их смысл. Когда Ванаг сошел со ступенек, на его место стал Лауск и заговорил о севе. В его голубых блеклых глазах, отражавших вечернее солнце, сияла искренняя радость, что «времена немцев и шуцманов навсегда кончились» — именно так он сказал. Это было так просто и сердечно сказано, что многие слушатели одобрительно закивали головами.

После Лауска выступила Зента. Обращаясь к молодежи волости, она подчеркнула, что эта историческая победа именно юношам и девушкам дала больше, чем кому-либо. Призывала их учиться, читать, стать культурными людьми. Говорила о героизме, который можно проявить не только на поле боя, но и в напряженной борьбе.

Затем на ступеньки поднялся Салениек. Видно было, что ему трудно держаться на ногах, он хотел прислониться к косяку, но собрался с силами и выпрямился.

Салениек говорил горячо. Но Озолу почему-то казалось, что своей речью он старается убедить и самого себя, взорвать все мосты к своему прошлому, заставить уняться «червя», про которого рассказывал зимой. Может быть, и вернуть долг, ибо, не уйдя на фронт, он все время чувствовал себя должником.

Видимо, Салениек говорил бы еще долго, но вдруг он побледнел и пошатнулся. Озол вскочил со скамейки и взял его под руку. Опираясь на плечо Озола, Салениек дал увести себя в исполком, где опустился на стул.

— Вы хорошо говорили, товарищ Салениек, — сказал Озол, подавая ему стакан воды. — Теперь, надеюсь, вы будете выступать почаще. Вам только надо поправить здоровье.

— Не знаю, удастся ли, — пытался шутить Салениек. — Мои высказывания дойдут до бандитов, и теперь они меня уже не станут предупреждать.

— Теперь их у нас уже давно не видно было, — сказал Озол. — Возможно, перебрались в другую волость или в город и пытаются легализироваться.

— Все может быть. А может, они только притихли. Во всяком случае я должен быть готовым ко всему, — рассуждал Салениек.

— Я позвоню завтра в отдел народного образования, чтобы вас послали в санаторий, — обещал Озол. — Вам надо… — он не успел окончить, со двора послышался шум, аплодисменты и восклицания. Озол подошел к окну и увидел, как Ванаг, Зента и Мирдза обступили молодого человека в шинели без погон и ведут его к ступенькам. То был Упмалис, приехавший без предупреждения на праздник. Озол извинился перед Салениеком, что оставляет его одного, и поспешил на двор. Едва Озол сбежал со ступенек, как комсомольцы втащили туда возбужденного, раскрасневшегося Упмалиса. Он передал привет собравшимся, и в частности молодежи, от укома комсомола и несколькими фразами вызвал среди слушателей столько радости, что казалось, только этих фраз и не хватало, чтобы все, особенно молодежь, поняли, что этот день — день ликования, что после митинга не хочется снова каждому залезть в свой дом, как в пещеру, хочется быть вместе, говорить, петь, танцевать, чего так долго не делали, так как все время это казалось неуместным.

Словно отгадав желание молодежи, Упмалис предложил провести этот вечер всем вместе. Но кто-то заметил, что танцевать негде, и все почувствовали, как это плохо, когда нет Народного дома.

— Действительно негде танцевать? — спросил Упмалис. — Тогда ничего другого не остается, как отправиться в лес, заготовить бревна и построить Народный дом. Согласны?

Молодежь смеялась шутке, но сегодня она даже была бы согласна поехать в лес за бревнами. И это было бы очень весело и даже отвечало бы возникшему на митинге настроению — трудиться, строить, восстанавливать.

В эту минуту встал Ян Приеде. Молодежь притихла, все смотрели на него с опаской, как бы он не испортил радостного настроения. Неожиданно он заявил:

— Если уж хочется поплясать, то можно у нас на пункте. В замке есть большой зал. Эмма его вымыла.

Упмалис первый зааплодировал, к нему присоединилась и молодежь. Но Ян стоял и ждал, чтобы аплодисменты затихли, он еще не успел всего сказать. Упмалис это заметил и сделал знак, чтобы замолчали.

— Музыкант там тоже будет. У Ивана гармошка. И он умеет играть, — сказал Ян и сел.

— Зал есть, и музыка есть! — воскликнул Упмалис. — Пошли, ребята, лучшего и желать нельзя! — Он замешался в толпе молодежи вместе с Ванагом, Зентой и Мирдзой, которые не отходили от него ни на шаг. К ним пробирался старик. Его седобородое лицо в игре солнечных лучей, пробивавшихся сквозь ветви лип, само светилось, как солнце. То был старый Пакалн, который искал не Упмалиса, а Ванага и, наконец, ухватив его за рукав, попытался отвести в сторону. Появление старика показалось Петеру не очень уместным, это ведь был Пакалн, которого он назвал кулаком, за что потом пришлось извиниться на собрании. И хотя Петер не таил в сердце обиды, все же каждое напоминание об этом случае, — а таким живым напоминанием был старый Пакалн собственной персоной, — было неприятно.

Упмалис также заметил Пакална и приветливо посмотрел на него, ожидая, что тот скажет.

— Сынок, ты помнишь, как мы тогда повздорили? — сказал Пакалн, чтобы напомнить неприятную стычку. — Это когда ты меня кулаком обозвал.

— Это уже давно забыто! — нетерпеливо и даже резко воскликнул Петер.

— А я, сынок, не забыл, — улыбнулся старик, и Петера это начало злить. Не будь Зенты и Упмалиса, он, наверное, бросил бы ему новое оскорбление, хотя он только потому и сердился, что Пакалн напомнил о старой стычке при них. — Я, сынок, не забыл, — спокойно продолжал Пакалн, его не смутил нервный жест Петера. — У тебя тогда чуть было неприятность не получилась из-за такого старого хрыча. Я от этого долго расстраивался. А потом подумал, что я мог бы сделать хорошего, чтобы ты видел, как меня самого вся эта жалоба за сердце задела. И знаешь, что я придумал? Я придумал соткать для мельницы ремень. Он другим, правда, больше нужен, чем тебе, ведь у тебя-то самого и молоть нечего. Но с тебя спрашивают. Вот я и соткал, пока Юрит спал. Ремень там, в телеге. Пойдем, возьми.

— Петер, поцелуй у дедушки руку! — задорно воскликнула Мирдза, и ее глаза довольно засияли; она стояла перед Ванагом такая гордая, словно хотела сказать: «Ага, вот видишь, каков старый Пакалн! Видишь, что я была права!»

Петеру показалось, что его кто-то подтолкнул к Пакалну, и он, чтобы не споткнуться, обхватил его шею и прижался губами к бородатой щеке.

— Это, действительно, подарок ко Дню победы! — радовалась Зента, зная, как Петер болеет за мельницу.

— Так пойдем, посмотрим, — предложил Пакалн. — Испытайте, достаточно ли крепок. Не соткал ли я из гнилых ниток.

Все вышли на улицу, где на повозке Пакална лежал большой, аккуратно скатанный моток. Они с благоговением осмотрели его, но Пакалну хотелось больше веселья в эту минуту, и быть может, еще хотелось, чтобы все собравшиеся видели, на что способен такой старик. Он предложил молодежи размотать ремень и испытать его крепость.

— Ну-ка, станьте на каждый конец человек по десять и давайте тягаться! — предложил он. Этого не надо было повторять. В несколько мгновений ремень был растянут во всю длину через улицу, и соревнующиеся с веселым смехом и криком потянули крепкий ремень за концы, порой чуть не падая наземь от более сильных рывков противника.

— Сделан на совесть! Выдержит! — объявил Упмалис результаты соревнования.

После этого ремень внесли в исполком, и теперь можно было бы расходиться. Но сегодня в поле все равно идти уже поздно, а майский вечер был полон дыханья весны. Все знали, что орудия замолкли, из рук смерти вырвана коса, которой она размахивала почти четыре года — и не только над полем боя, но и всюду, где орудовали немцы. Поэтому людям не хотелось расходиться по домам, они еще чего-то ждали и, разделившись на группы, беседовали, шутили и поглядывали на других, таких же говорливых и улыбающихся. Лишь один человек, с кисло сморщенным лицом, ни на кого не глядя, выбрасывая вперед трость, заковылял к своей бричке, отвязал лошадь, важно развалился в повозке и медленно поехал прочь, но вдруг, то ли вспомнив что-то неприятное, то ли вымещая досаду, согнулся крючком и хлестнул кнутом лошадь так сильно, что та вертанула хвостом и резко рванулась. Это было настолько комично, что все стоявшие на улице захохотали и смеялись, пока повозка не исчезла за поворотом.

— Густа слепень укусил! — воскликнул кто-то, и новая волна хохота прокатилась по улице.

— Разве лошадь виновата, если у самого какая-нибудь неприятность, — сказал Ян Приеде с упреком. — Ну, пойдете в имение плясать? — спросил он молодежь, окружавшую Упмалиса.

— Да! Пошли! — радостно отозвались веселые голоса.

— Пойдем все вместе, — предложил Упмалис.

Из исполкома вышли Озол и Салениек. Только теперь Упмалис заметил, насколько изменился его фронтовой товарищ с тех пор, как уехал из города.

— Ты болен? — справился он сочувственно.

— Немного устал, — ответил Озол. — Мирдза тебе все расскажет. А я поеду домой. Приходи к нам ночевать, — пригласил он.

Мирдза замялась в нерешительности. Ей хотелось идти вместе с молодежью в имение, но усталый вид отца, его бледность и серьезный взгляд напомнили, что дома осталась мать, которая сегодня весь день одна и чего только она не передумала. Словно угадав ее колебания, Озол сказал: