В гору — страница 71 из 102

анные земли государственного фонда — это уже настоящее несчастье: они и урожая не дают, и служат предметом зубоскальства для бывших крупных хозяев: землю-то, мол, у нас отобрали, а девать ее некуда! Плохо и то, что безземельные крестьяне до сих пор не затребовали себе наделов. Когда спрашиваешь, почему, то отвечают, что не стоит, мол, начинать, все равно в будущую весну всех сгонят в колхозы, какой смысл один год трудиться, дом строить, скотом обзаводиться, раз все равно отберут. Ему об этом никто, конечно, прямо не говорит, а ссылаются на отсутствие инвентаря и скота. А кое-кто просто запуган — англичане и шведы не оставят Латвию большевикам, уже собирают войска и летом, самое позднее осенью, будут тут. О таких слухах узнает Мирдза от молодежи, и когда он на собраниях десятидворок начинает их опровергать, то все молчат, а кое-кто даже ухмыляется про себя: «Посмотрим, кто будет прав». И вот слухи ползут, а легковерные люди продолжают работать на хозяев без трудовых соглашений и даже скрывают, что работают батраками, выдают себя за постояльцев. Некоторые даже выдают хозяйских коров за своих, чтобы владельцам приходилось меньше сдавать молока.

Один из больных вопросов — подсобное хозяйство ОРСа железнодорожников в «Стендерах». Как же это снова случилось, что заведующим туда втерся не кто иной, как Ян Калинка. А постоянными рабочими числятся его жена, Освальд Марцинкевич, старый Лайвинь и еще всякие бездельники, сменяющие друг друга. Случайно или не случайно, но это подсобное хозяйство люди назвали колхозом и вот друг другу показывают, как выглядят колхозы. Озол долгое время обходил «Стендеры», считая, что подсобное хозяйство — не его забота, но когда услышал толки о непорядках, он решил зайти туда. Там, действительно, видно было, как не надо вести хозяйство. Картошка заросла сорняком; с весны ее ни разу не окучивали. Хлеб такой редкий, что «колос у колоса не слышал голоса». Клевер скошен, но не убран, новая отава проросла сквозь валки. Прямо по валкам разгуливали четыре коровы, раскормленные до того, что шерсть лоснилась. Сам Калинка с Марцинкевичем, вооружившись длинными шестами, сбивали с верхушек яблонь яблоки, срывая вместе с плодами мелкие ветки. На каждом шагу чувствовалось, что расхищается богатое хозяйство.

— Как же вы так запустили свое хозяйство? — сердито спросил Озол.

— Как запустили? — наивно спросил Калинка. — Посмотрите на наших коров — таких не найдешь во всей волости!

Таких коров, на самом деле, ни у кого не было, ведь нигде скоту не скармливали весь корм еще летом.

— Но на что похожи у вас хлеба и картофель? — упрекнул Озол, но Калинку и это не смутило.

— Что поделаешь, если весной прислали невсхожие семена? — оправдывался он. — Наш начальник говорит, что хлеб — это не столь важно, хлеба хватит по карточкам, главное, чтобы в ОРСе были молочные продукты; как мне сказано, так и делаю.

— Но как вы рассчитаетесь с государством по поставкам хлеба и картофеля? — спросил Озол.

Калинка состроил удивленное лицо.

— А чего нам рассчитываться? Агент по заготовкам говорит, что мы социалистическое хозяйство, и с нас ничего не причитается.

Вот тебе и раз! Нет, о Калинке надо поговорить в другом месте. А с ним и говорить-то не стоит.

Все это было так нехорошо, недостатков и ошибок так бесконечно много, что он, Озол, вынужден был спросить себя: а где же был он? Он ведь не сидел дома, не засиживался в своей комнате в исполкоме. Присутствовал на всех собраниях, обошел в волости большую часть крестьянских дворов, в первую очередь — новых и мелких хозяев, знал, чего у них не хватает, призывал комсомольцев и молодежь оказывать им помощь.

Размышления Озола прервал стук в дверь. Вошла Балдиниете, разрумянившаяся от радости, поздоровалась и тут же вытащила из кармана письмо.

— Ольгертинь, мой сынок, написал! — воскликнула она. — Попал в плен. Не могу выговорить, под каким городом работает на земляных работах.

Озол прочитал обратный адрес: Медвежьегорск.

— И вот я прибежала просить вас, — торопливо продолжала Балдиниете, — нельзя ли написать такое письмо, чтобы его отпустили домой. Ваша жена ведь тоже знает, как его тогда силой увезли, вместе с вашим Карленом.

— Сомневаюсь, поможет ли сейчас мое письмо, — уклончиво ответил Озол.

— Ах, боже мой, как же не поможет! За что теперь Ольгертиню терпеть? Разве он виноват, что Вилюм Саркалис его тогда угнал? Сарай хотел спалить, в котором Ольгертинь прятался.

— Я верю, что это было так, — уверял Озол. — Но раз ваш Ольгерт воевал и взят в плен вместе с немцами…

— Но что же он мог поделать? — нетерпеливо прервала Балдиниете.

— …это мое письмо ему пока не может помочь, — кончил Озол.

— Ах, что вы говорите! — упрекнула Балдиниете. — Вы ведь в партии на большой должности, неужто вам не поверят?

— Будьте терпеливей. Вы хотя знаете, что сын жив, можете переписываться. Я своего сына уже не дождусь.

— Но Ольгертиня все же надо пустить домой, — ответила Балдиниете, как бы не расслышав последней фразы Озола. — Я больше не могу одна с работой управиться. Строиться тоже надо, этим летом поставили только срубы для дома и хлева. Для крыши гвоздей не достали. Как долго можно под чужим кровом ютиться, все не то, что в своем доме. Надо бы всех латышей домой пустить, зачем им томиться на чужбине.

— А если эти латыши помогали немцам воевать и разрушать, то теперь они должны в известной мере отстроить разрушенное. Я повторяю — будьте терпеливы. Соответствующие учреждения должны выяснить, что собой представляет каждый из взятых в плен легионеров, — пытался объяснить Озол.

— Но разве он виноват? — вздохнула Балдиниете.

— Я не говорю, что он виноват, — Озол ласково посмотрел ей в глаза, вспомнив, что она все же мать, что сын для нее все и поэтому ее никакими общими словами не переубедишь. — Но подумайте только об одном: наши учреждения теперь должны решить судьбы многих тысяч и поэтому не могут заниматься просьбами отдельных лиц. Поверьте, что все уладится и вашему Ольгертиню не придется оставаться в плену дольше других. Что он еще пишет?

— Пишет, что Лаймон, наверное, остался у англичан. Ах, боже, боже, когда я дождусь своих сыночков! — запричитала Балдиниете, забыв, что она плачется перед отцом, который потерял своего сына и никогда больше его не дождется. — Если вы не хотите мне помочь, — протянула она разочарованно и даже обиженно, — тогда другое дело. Так нечего мне понапрасну говорить. — И она взяла со стола письмо и бережно сунула в карман.

— Вы не хотите меня понять, — сказал Озол. — Поверьте, никого не обидят. Дайте же срок выяснить. В легионах были и такие, которые добровольно пошли воевать против большевиков. Разве таких можно пустить домой? Нельзя. Они будут вредить нам.

— Но Ольгертинь не пошел добровольно, — продолжала Балдиниете свое, и Озолу пришлось отказаться от надежды растолковать ей смысл и логику всего происходящего. Она ушла, обиженная несправедливостью, причиняемой ее Ольгертиню.

Вернулась Мирдза и рассказала, что ее бригада сегодня сжала весь хлеб Марии Перкон. Озол заметил, что дочь чем-то взволнована и озабочена, видел, что она хочет поговорить с ним о чем-то неприятном.

— Говори, Мирдзинь, смело, — подбодрил он ее.

— Опять начинается! — возмущенно воскликнула Мирдза. — Бандиты снова начинают запугивать людей.

— Что-нибудь серьезное? — спросил Озол.

— Очень серьезное. Вчера Майлен вез рожь, но в бору на него напали бандиты, разрезали мешки и высыпали зерно. Пригрозили, что так поступят с каждым, кто повезет большевикам хлеб.

— Майлен сообщил милиционеру? — коротко спросил Озол.

— Нет. Боится. Жена рассказала соседке, та — другим, и теперь об этом шепчутся во всей волости. Сегодня хлеба никто не повез.

Весной и летом, со времени убийства Бауски, было спокойно, видимо, бандиты притихли или орудовали в другом месте. Проведенная летом кампания с призывом властей выходить из лесов и честным трудом искупить дезертирство из Красной Армии в волости не дала результатов. Приехавшие из Риги представители власти, конечно, не скрывали, что убийцы понесут наказание, но обещали снисхождение тем, кто прячется в лесах под влиянием немецкой пропаганды. Но весьма возможно, что эти последние живут под двойным страхом, — с одной стороны, они опасаются, что их обвинят в пособничестве бывшим шуцманам, с другой, — боятся мести этих шуцманов, если решат вернуться к честной трудовой жизни.

Летом было тихо, если не считать нескольких ограблений, которые были делом рук Рудиса Лайвиня, бывшего волостного посыльного, а потом счетовода подсобного хозяйства. Выяснить, все ли преступления совершены только им, не удалось — в какой-то усадьбе парень напоролся на засаду истребителей, хотел бежать, но был застрелен. Но по тому, что грабитель почти всюду вел себя одинаково, можно было судить, что это был он.

Но случай с Майленом — не просто ограбление, здесь был явный расчет запугать крестьян, чтобы сорвать выполнение плана поставок.

Вдруг, что-то сообразив, Озол сказал Мирдзе:

— Я поеду в город не завтра, а послезавтра.

На следующее утро Озол пошел в исполком. По дороге он зашел на почту и побеседовал с Кадикисом. Затем обратился к телефонистке Расман и попросил вызвать город. Ожидая соединения, он присматривался к Майге и заметил какие-то изменения в ее внешности. В ее глазах не было прежнего задора, оформляя заказ, она посмотрела на Озола серьезно и деловито. Ее волосы были гладко зачесаны, с пробором посередине; на ней было простое шерстяное платье, нитяные чулки и сандалии с деревянной подошвой — так теперь выглядела Майга. Кадикис рассказал, что она теперь усердно изучает историю партии и время от времени обращается к нему за консультацией. «Многое она затвердила наизусть, но когда я задаю какой-нибудь вопрос, где требуется понимание, тогда головка ее уже не варит», — сказал он.

Озолу не пришлось долго ждать; соединившись с уездным комитетом, он сообщил, что выедет послезавтра с утра. На вопрос, как дела в волости, ответил, что хорошо; все по мере сил усердно работают на уборке оставшихся яровых, частично обмолотили озимые и возят хлеб на приемный пункт.