В гору — страница 77 из 102

не нравится, эта Эмма. Она женщина серьезная.

— Совсем не такая, как ее брат, Густ?

— Конечно нет! Она говорит, что у Густа вытерпела — передать нельзя. Гнусный он человек, говорит она. Присосался к своему добру, как клещ.

— Ну вот видишь, Ян, кто бы мог подумать, что такую хорошую жену получишь? — улыбался Озол. — А о свидетелях не беспокойся — нынче в загсе можно записаться и без свидетелей.

— Ведь как оно было? Работал я у хозяев, думал — куда я жену дену? Дети тоже будут у других под ногами путаться. Сам ничего другого не знал, кроме вечной работы, и разве ребенку будет лучше? Батраком родится, батраком и помрет, — рассказывал Ян без всякой горечи, но у Озола перед глазами мелькали безрадостные картины батрацкой жизни. Ничего у батрака нет своего: ни уголка, ни хлеба. Ребенок, пока мал, кажется хозяину обузой, но шести-семи лет, как выходишь и воспитаешь его, становится собственностью хозяина. И ты уже не можешь его пожалеть, когда он осенним утром бегает за коровами по холодной росе, не можешь помочь, если скупая хозяйка дает ему с собой лишь черствый ломоть хлеба. Так это было веками, и странно, что люди мирились с таким порядком, привыкли считать справедливым такое распределение труда, а недовольных борцов за настоящую справедливость бросали в тюрьмы, и это тоже считали в порядке вещей.

— Еще вот о чем я хотел с тобой посоветоваться, — продолжал Ян, немного помолчав. — Эта барышня, ну та, счетовод, сказала Эмме, что не надо все продукты так подробно записывать. Часть надо посылать директору МТС. Тогда сможем и себе оставлять. Он, этот директор, будто всем заведующим коннопрокатными пунктами так говорит: «Сами можете есть и друзьям давать — это не беда». Но Эмма говорит: ты не соглашайся, а то еще в тюрьму угодишь. Делай так, как старый директор Гравитис велел.

— Правильно Эмма говорит! Своим добром можешь распоряжаться, как угодно, но государственное имущество ты должен беречь как зеницу ока!

— И я так думаю, — уверял Ян. — Как я могу отдавать кому-нибудь то, что не принадлежит мне?

К ним подошел уполномоченный десятидворки Акментынь и пожаловался Озолу, что некоторые хозяева не хотят выполнять посевной план. Говорят, раз земля принадлежит нам, то можем делать с нею, что угодно, даже молочаем и сурепицей засеять. А откуда возьмут зерно для поставок, это их дело — они могут купить и сдать.

Озолу было ясно, что здесь необходима широкая разъяснительная работа, и он задумался над тем, как ее лучше всего провести. Опять созвать собрания десятидворок, как весной, и самому присутствовать на них? Это займет много времени, если в каждой десятидворке волости окажутся такие упрямые противники плана, то можно опоздать с озимым севом. И получится, что он совершит ту же ошибку, на которую ему указывал Рендниек — все захочет сделать один. Поэтому правильнее созвать уполномоченных десятидворок, объяснить значение планирования и доверить им дальнейшую работу.

Подводчики остановили лошадей, чтобы дать им передохнуть. А многие подходили к Озолу поговорить.

— Так что же мне сказать им? — спросил Акментынь.

Чтобы все поняли, о чем идет речь, Озол рассказал, как неправильно кое-кто понимает планирование посевной площади.

— Они воображают себя американскими фермерами, которые сжигают или бросают в море пшеницу, чтобы не отдавать ее рабочим по дешевой цене. Наши крестьяне забывают, что земля — это не частная собственность, что она принадлежит государству и дана каждому в вечное и бесплатное пользование. Это не значит, что кто-нибудь смеет землю запускать и не засевать. Государство заботится, чтобы у всех был хлеб, поэтому посевы планируются так же, как и остальное производство.

— Но как же это получается? — заговорил один из крестьян, лукаво прищурив глаз. — Я даже не волен сеять чего и сколько хочу? Если вы говорите, что земля нам больше не принадлежит, то мы вроде бесплатных арендаторов, что ли? Бывало, если уплатишь хозяину арендную плату, то ему все равно, сколько и чего ты сеешь. Тогда незачем говорить о свободе?

— О свободе надо говорить и можно говорить, — медленно начал Озол. — Но свободу надо понимать и ценить. Неужели вы думаете — свобода заключается в том, что каждый делает то, что ему вздумается? Иные не желают работать, занимаются воровством. И если воров сажают в тюрьму, неужели вы скажете, что нарушены принципы свободы? Свобода — святое слово. Надо слить свои личные интересы с интересами государства, тогда государственные задания не будут казаться обузой, а добросовестное выполнение своего долга станет потребностью.

— А что мы видим в обыденной жизни? — заметил кто-то. — Каждый только о себе думает. Забывает и родину, и народ, было бы у самого наполнено брюхо да кошелек набит.

— Это не совсем так, — возразил Озол. — Конечно, не все люди одинаковы. Мы еще носим в себе пережитки старого времени. В течение тысячелетий человек видел только погоню за наживой. Ценность и положение человека определялись не его личными качествами, величием духа или способностями, а только состоянием. Сами видели, что того, у кого было больше добра, все почитали и побаивались, даже если он был последним негодяем. В Советском государстве это не так. Мы уважаем людей, которые отдают все свои силы и знания, чтобы всем, всему народу лучше жилось. Вы говорите, что таких людей нет. Есть, и даже очень много! Если бы было так, что все думают только о себе, то Советское государство уже давно бы распалось. Но оно развивается и крепнет. Тому пример — минувшая война. Ни одно государство со старым строем не могло противостоять германской военной машине. Только сравнительно молодой Советский Союз устоял и разбил немцев.

— А все же непорядков еще очень много, — покачал кто-то головой.

— Мы этого не отрицаем и боремся с недостатками, — продолжал Озол. — Но тех, кто с ними борется, и тех, кто честно работает, вы как будто не замечаете. А на каждого подлеца и растяпу все пальцем указывают.

— Да, верно, о хорошем меньше говорят. А как заметят плохое, вся волость начинает языки чесать, — засмеялся молодой Пакалн.

— Непорядки нельзя скрывать, — указал Озол. — Одними разговорами за глаза не поможешь. Надо прямо, открыто говорить. Если мы с Ванагом обижаем вас, пишите или поезжайте в уезд. Если там наших ошибок не исправят, сообщайте в Ригу. Пишите письма в «Циню».

— Жаловаться-то не так просто, — кто-то из крестьян махнул рукой. — Еще узнают, обозлятся, так тебе житья не будет. Вот за мной числятся двадцать шесть гектаров. По ним и начислены поставки — двести десять килограммов с гектара пашни. Но тут приезжал один представитель из Риги и сказал, что за болото сдавать не надо. А у меня часть топкого болота — белый мох да чахлые сосенки. Там скотину пасти и то нельзя, да и вообще от него никакого прока. Я как-то заикнулся агенту по заготовкам, чтобы не засчитывал болото. Так он заорал во все горло — известны, говорит, эти кулацкие штучки. Я решил, бог с ним, буду сдавать, пока могу, а то еще беды наживешь.

— Какую беду вы можете нажить? — удивлялся Озол. — Раз Советская власть издала такой закон, то, наверно, признала его справедливым. Сколько у вас болота?

— Да всего гектара три.

— Вот видите! Три гектара не засчитали бы, и вам пришлось бы сдавать только по сто двадцать с гектара. При хорошем урожае могли бы сдавать сверх нормы.

— Боязно спорить, — махнул крестьянин рукой. — Лайвинь этого так не оставит, если на него пожаловаться. Вот я теперь проболтался, а вы возьмете и передадите ему.

— Кто вас так запугал? — не понял Озол.

— Ты бы послушал, как Лайвинь с нами разговаривает, — вмешался в беседу какой-то старичок. — Только одно и знает: «Я вас проучу, я из вас все соки выжму». Поди, знай… — он безразлично махнул рукой.

— Послушайте, я хочу, чтобы вы мне все откровенно рассказали, — продолжал Озол, чувствуя внутреннюю дрожь. Так вот что происходит у него в волости перед самыми глазами, а он этого даже не подозревает.

— Да чего там много рассказывать! И так уж слишком дали волю языкам. Может, и не так уж все это страшно. Попал Лайвинь на должность — и бахвалится, — примиряюще сказал крестьянин, стараясь сгладить впечатление от своих слов.

— Давайте, поедем, — предложил Лауск. — С одного раза всех нас не рассудишь. Надвигается дождь. Как бы зерно не замочить, придется обратно везти.

Старый Пакалн пошел рядом с Озолом.

— Ты надо мной не смейся, — усмехнулся он. — Я как-то раз подумал, когда зашла речь о колхозах: «Вот у пчел колхоз!» Если бы так все работали, тогда без всякого сомнения можно было бы вступить.

— А разве мало у нас колхозов, где люди работают куда сознательнее пчел, — убеждал Озол. — Есть уже немало колхозов-миллионеров.

— Но скажи по правде, бывает в некоторых артелях скудновато с хлебом? — допытывался Пакалн.

— Да, бывает, — признался Озол. — Если в председатели втерся жулик или растяпа, а колхозники рассуждают так, как и вы, будто нельзя и пикнуть. Или же — сами работать не желают.

Услышав, что речь идет о колхозе, крестьяне опять начали собираться вокруг Озола — они шли с ним вровень, перепрыгивая через лужи и канавы, стараясь не пропустить ни одного слова.

— А зачем эти колхозы вообще нужны? — спросил кто-то. — Земли, что ли, от этого станет больше, ила урожай богаче?

— И земли больше, и урожаи выше, — возразил Озол. — Сколько земли лежит у вас под пустырями потому, что сил не хватает всю вспахать! На маленьких клочках трактору негде развернуться. Но если распахать межи и пустить тракторы и другие машины, то и земли прибавится, и людям будет легче.

— Значит, скоро, верно, погонят в эти колхозы, — вздохнул кто-то.

— Как странно вы думаете и говорите! — рассердился Озол. — Никто и не собирается вас туда гнать. Но если бы вы сами поняли, что такое общее хозяйство выгоднее, неужели стали бы противиться?

— Тогда, конечно, нет, — сказал кто-то тихо и пошел к своей повозке.

— Как вы считаете, — обратился Озол к остальным, — стала бы промышленность выпускать больше товаров, если бы каждый рабочий устроил себе маленькую мастерскую? Например, каждый ткет дома, хлеб для магазинов печет дома, плуги, машины делает дома. Могли бы они производить то, что и большие фабрики?