В гору — страница 81 из 102

— И с тех пор продолжали? — тихо спросил Озол.

— Нет. Не продолжал. Началось позже. Ну, откровенно говоря, я влюбился. И девушка эта в меня — тоже. Но ее мать сказала, что скорее повесится, чем отдаст дочь за вора. Так все и расстроилось. Но я ведь не вор! — вдруг закричал он. — Я даже иголки не украл! Сколько мы с матерью перестрадали из-за отца, этого рассказать нельзя. Рудис на все махнул рукой и рассуждал примерно так: если уж меня называют вором, то мне надо красть. Как ни мерзко это, но я рад, что его застрелили. Вся эта его дружба с бандитами, которая потом раскрылась…

— Но разве поэтому тебе нужно испортить свою жизнь? — незаметно для себя Озол обратился к нему на «ты».

— Моя жизнь уже испорчена, — простонал Лайвинь. — Об этом позаботились мои близкие. Проклятье! Удивляюсь, как я не стал отцеубийцей!

— Ну, ну, ты не воспринимай все это так трагично, — успокаивал Озол. — Видишь, люди на это не так смотрят. Тебе доверили важную работу.

— А вы думаете, я не знаю, почему меня туда поставили? — усмехнулся Лайвинь. — В первую осень не каждый соглашался работать в советском учреждении. Говорили, что немцы вернутся, и кто-то, возможно издеваясь, указал на меня.

— Как это? — не понял Озол.

— Очень просто, чтобы все пальцами указывали, вон, мол, какие у них работники!

— Ты слишком мнителен, — упрекнул Озол. — Если у тебя совесть чиста, то бодро шагай по жизни и не мучь себя. Чего ты боишься — теней? Трудись честно, и я уверен, что ты вырастешь в своих глазах и в глазах людей! — Озол протянул ему обе руки.

Лайвинь не решался пожать их.

— Лучше бы вы меня прогнали, — пробормотал он, отворачиваясь. — Я не работал честно. Кроме того, я совсем мало учился. Когда Ванаг потребовал от меня отчет, то я бросил наземь бумаги только потому, что не умел его составить. Но мне было стыдно признаться в этом.

— А теперь научился? — спросил Озол.

— Кое-как научился.

— Потом посмотрим. Но, насколько я заметил, ты допускаешь другие ошибки, — Озол пытался говорить осторожно. — Вот этот же случай с маслом. Так доверяться нельзя. Как ты теперь узнаешь, кому его не зачесть в сданную норму? Это во-первых. А во-вторых, не слишком ли ты мягок с богатеями? Верно ли, что ты им разрешаешь сдавать вместо хлеба другие культуры?

Лайвинь молчал.

— Значит, были такие случаи?

— Они приходят и ноют, что мало засеяли ржи и пшеницы, — жаловался Лайвинь.

— Быть может, и в самом деле мало засеяли? — Озол пытливо посмотрел на Пауля.

— Не толкайте меня на новую ложь! — Лайвинь сердито сморщил лоб. — Если бы у них не было ржи, то из чего бы они гнали это мерзкое пойло?

— Тогда чем же объяснить твою мягкость с ними, в то время как из других крестьян ты грозишься все соки выжать? — на этот раз Озол говорил резко, даже с некоторой досадой.

Лайвинь густо покраснел и пробормотал:

— Значит, вам все известно…

— Что все?

— Ну, не только то, что я кое у кого принимаю вместо хлеба овес, а кое-кому угрожаю, но что находятся люди, которые еще обрабатывают по шестьдесят-семьдесят гектаров, а сдают поставки лишь с тридцати! — проговорил Лайвинь, вызывающе вскинув голову.

— Нет, этого я не знал. — Озол был поражен. — Разве они это делают с твоего благословения?

— Нет, без моего благословения. Впрочем, вы ведь мне не поверите. В ваших глазах я снова буду сыном человека, который…

— Оставьте ваших родственников, — раздраженно прервал его Озол. — Это уже начинает походить на кокетство! Лучше скажите, что заставляет вас симпатизировать кулакам? — он снова перешел на «вы».

— Если я скажу правду, вы снова назовете это кокетством, — сморщился Лайвинь.

— Да перестань обижаться, — улыбнулся Озол. — Я ведь тоже не солнце, которое одинаково светит правым и виноватым!

— Нет, нет, какое я имею право обижаться, — поторопился Лайвинь исправить свою ошибку. — Я рад, что вы вообще разговариваете со мной, как… ну, как с человеком. Но вы, может быть, не знаете, как заискивающе и любезно говорят со мной кулаки. И тогда мне просто… нравится, что они меня кое-кем считают. Но с теми, кто, увидев меня, спешит убрать со стола все, что легко унести, я попросту груб.

Они разговаривали еще долго, пока Озол не убедился — строптивый парень излил свою душу, понял, что ему брошен спасательный круг, держась за который, он сможет выплыть из мутного потока и прибиться к берегу.

Расставаясь, Озол пожал Лайвиню руку и спросил:

— А как с пьянством? Договоримся, что больше не будешь? Но если чувствуешь, что не сможешь выдержать, то лучше не обещай.

— Я уже давеча дал себе слово, что не буду пить, — признался Лайвинь. — Если я другому обещаю, то иногда не выполняю из упрямства, а если обещаю самому себе, то скорее руку свою отрублю, чем нарушу слово.

— Тогда мне не обещай, — улыбнулся Озол и еще раз простился.

23ШАГИ НЕ СОВПАДАЮТ

В воскресенье с утра Озол, как обещал, направился вместе с Мирдзой на коннопрокатный пункт. Они шли через рощу; осенний ветер теребил золотистые кудри берез и бросал на землю сорванные блестки. Сама роща, осенний ветер и листопад сегодня больше, чем когда-либо, напоминали Мирдзе прошлую осень, когда она, мучимая одиночеством, хотела пойти к Эрику, но не осмеливалась, а он хотел увидеть ее и тоже не осмеливался… Вот береза, которую она с плачем обнимала, вот большая ель, где они с Эриком встретились. Воспоминания! «Неужели остались только воспоминания?» — спрашивала себя Мирдза, и ее сердцем овладевала грусть, смешанная с безотчетной радостью. Любовь! Она все же посетила их, как жар-птица, распростерла над ними свои крылья, и короткое время казалось, что было бы даже хорошо, если бы на свете остались всего лишь два человека — она и Эрик. Но это ощущение они испытывали недолго — только один вечер. Уже на следующий день Мирдза хотела, чтобы в этом мире было много людей, много хороших товарищей, радующихся победам на фронте и бодро, неутомимо, с веселыми песнями выполняющих трудную работу в тылу. Среди этих людей они с Эриком могли бы быть самыми счастливыми; они бы любили друг друга, он героически сражался бы на фронте, она с удвоенной энергией работала бы здесь, стараясь быть достойной своего героя. «Но Эрик не герой!» — звучит в ее ушах собственный голос, обиженный и недоумевающий. Эрик, который должен был воплощать ее идеал, оказался другим. Сначала лишь немного другим; отец и Упмалис убедили ее, что герой не только тот, кто тяжело ранен в бою. Какой счастливой она могла бы быть теперь, когда война кончилась и Эрик вернулся живым. Сбылось ее заветное, когда-то единственное желание — он пришел с поля брани. Вокруг них так много замечательных людей, есть верные друзья, волость очищена от мешавших работать бандитов и их пособников. Ах, Эрик, какие чудесные дела могли бы мы теперь совершать! Но Эрик замыкается, ему как бы в тягость быть на людях, и он становится неуклюжим, притихает, не может ни пошутить, ни повеселиться. Все чаще она начинает замечать, какие в ней чередуются противоречивые чувства к Эрику. Порою овладевает нежность, к которой примешивается нечто смутное, похожее на горьковатый запах опавших листьев, напоминающий о той осенней ночи, о том неповторимом в жизни мгновении, когда впервые слышишь, что тебя любят, что любимому было бы не жаль пожертвовать собой, только бы тебе было хорошо и никто бы тебя не посмел обидеть. Но почему же тогда это горячо произнесенное обещание стало Эрику в тягость потом, в суровой фронтовой обстановке, — он не решился стать комсомольцем, испугался, что с комсомольцев спрашивают больше, чем с других. Ну, ладно, это все можно бы и забыть, больше не вспоминать, если бы Эрик теперь, в мирных условиях, увлекся общественной работой. Но он все еще не решается вступить в комсомол. Сначала уверял, что ему надо убедить религиозную мать, предубежденную против комсомольцев, которые не верят в бога и не ходят в церковь. И когда Мирдза думает о том, что Эрик, желая быть примерным сыном, не хочет огорчать свою мать и отказывается ради этого от самого ценного в жизни, ею овладевают досада и сомнения, не являлись ли слова его только отговоркой, не таит ли он в себе предрассудки, вялость или что-нибудь другое. И тогда Эрик уплывает в каком-то смутном тумане, а она остается на солнечном просторе, где хорошо и без Эрика, ведь вокруг много друзей — молодых и смелых. Теперь в волости десять комсомольцев, это — не много, но зато все они проверенные и не опозорят своего комсомольского звания.

А потом она стала думать о ребятах с коннопрокатного пункта. Они не должны чувствовать себя здесь чужими, пробудить в них интерес к более содержательной духовной жизни и общественной работе, а если представится удобный момент — рассказать им о комсомоле и его целях.

Чем ближе они подходили к пункту, тем труднее казалась задача. С чего начать беседу? А если ребята отнесутся недоверчиво или даже недружелюбно? Может, они уже до того испорчены, что не станут ее даже слушать? Эльза, правда, говорила, что сперва надо познакомиться, присмотреться, но поучать это одно, а делать — совсем другое. Не все способны, как Упмалис, при первой же встрече увлечь молодежь, создать настроение спайки и дружбы, не дать этому настроению угаснуть в течение всего вечера и еще долго после него. Почему это так получается, что наиболее способные и развитые люди работают в городе и часто только просматривают и подписывают бумаги, а на местах приходится все делать слабее подготовленным, менее опытным работникам? Ведь именно они работают непосредственно с людьми, от них зависит, как будут разъяснены цели Советской власти, как эти цели будут поняты массами.

Она не вытерпела и спросила отца:

— Папа, разве не верно, что рядовому работнику приходится выполнять самые трудные обязанности?

— Что ты этим хочешь сказать? — не понял Озол.

— Ну, вот нам с тобой надо идти перевоспитывать людей. А там, в уезде, лишь дают указания — делайте, мол, так, привлекайте молодежь. Упмалису это было бы легко, но мне… Будь он на моем или Зентином месте, то, наверное, в волости вся молодежь уже была бы в комсомоле.