И мы неоднократно использовали берроузовский карандаш для наших эротических игрищ.
Этот огрызок сослужил нам отличную службу.
18
Однажды на кладбище Монмартр появилась группа российских туристов.
Они шумели, как вороны.
Они ходили с видеокамерами и снимали надгробные камни.
Но они прошли мимо могилы Фурье и не заметили меня и лесбиянок.
Туристы – законченные болваны.
19
Как-то в полдень мы собрались на могиле Фурье, чтобы отведать пирожков, приготовленных Одеттой. Это были слоёные пирожки с творожной начинкой.
По словам Ролана Барта, Фурье обожал это угощенье.
Пирожки были превосходны.
Мы запивали их лимонадом: смесью апельсиновой, лимонной и яблочной воды с маленькими частичками этих фруктов.
Фурье любил этот напиток.
Во время поедания пирожков мы молчали и смотрели на могильный камень.
– На камень нужно смотреть, чтобы Фурье тоже почувствовал вкус пирожков, – сказала Генриетта.
– Да брось ты, – возразила Лила. – Фурье уже не нужны пирожки. Они нужны нам, чтобы мы лучше понимали Фурье и его идеи.
– А разве я сказала не то же? – буркнула Генриетта.
– Мы спим и видим сны, – сказала Одетта. – И эти пирожки нам тоже снятся. Я благодарю Фурье за то, что он подарил нам эту сладкую пирожковую грёзу.
– Но пирожки не сладкие, а солёные, – сказала Генриетта.
– И солёные, и сладкие, и горькие, и острые, и никакие, – уточнила Лила. – Эти пирожки как сама жизнь, как наше земное существование.
– Жизнь есть сон, – подтвердила Одетта. – Всё, что мы думаем и делаем, нам снится. Иногда этот сон сладкий, иногда горький, иногда солёный, а иногда безвкусный.
Воцарилось молчание, не нарушаемое даже дождём, лившим что было силы.
– Ну как? – спросила вдруг Генриетта. – Займёмся мы сегодня любовью?
– Самое время, – сказала Лила.
Она подошла ко мне и положила свои длинные, бледные ладони на мои плечи.
И прошептала:
– Ты чего дрожишь? Замёрз, что ли?
Я кивнул.
– Сейчас это пройдёт, – сказала Лила.
И действительно: моя дрожь моментально унялась, хотя дождь припустил с удвоенной силой.
Руки Лилы были нежными, пахли цветами и хорошо защищали от непогоды, как ветви платана.
Я ощутил первобытное блаженство.
«Неужели ей всего семь лет? – подумал я. – Или это ошибка?»
– Дорогой Фурье, – прошептала она, дыша мне в щёку. – Я – твой дружок Уильям Берроуз.
Её язык проник в моё ухо – и он был горяч, как пламя свечки в оргонном аккумуляторе доктора Райха.
Я хотел заглянуть ей в глаза, но у меня не получилось.
Я увидел лишь сомкнутые веки Лилы – и причудливую на них наколку.
Эта наколка была слишком близка к моим глазам, чтобы я мог её рассмотреть, но мне этого уже и не хотелось.
20
Я снова услышал её настойчивый шёпот:
– Ну что, мы займёмся наконец любовью?
Послесловие. Послекнижие
1
Вот я и закончил эту книжку.
И что же?
А вот что: Уильям Берроуз больше меня не смущает, не отягощает, не поглощает.
Я теперь от него свободен.
Не он ли сам учил освобождаться от всех зависимостей общества контроля: от Королевы и Страны, от Папы и Президента, от Генералиссимуса и Аллаха, от Христа и Фиделя Кастро, от Коммунистической Партии и ЦРУ, от Науки и Искусства, от Истории и Соседства…
Он слишком хорошо знал, что такое наркозависимость, чтобы обольщаться зависимостью любого рода.
Берроуз сказал однажды: «Ты должен научиться жить без принадлежности, без религии, без близких. Ты должен научиться жить в молчании и сиротстве».
Такое мог вымолвить не писатель, а философ.
Даже освободившись от Берроуза, я хочу учиться у него думать.
2
По мысли Берроуза, всем нам необходимо опомниться и прийти в чувство.
Что это значит?
А вот что: покончить с автоматическими реакциями, возникающими у индивидов в ответ на соблазны и угрозы власти.
Самая главная автоматическая реакция: быть своим, предсказуемым, видимым, послушным.
Уильям Берроуз хотел быть чужим, неконтролируемым, сокровенным, неуловимым.
Он мечтал стать El Hombre Invisible – ускользающим, бестелесным, не оставляющим следов невидимкой.
Но этому помешала его писательская карьера.
Писатели в обществе контроля выставлены на всеобщее обозрение, как тасманский дьявол в зоопарке.
И, в отличие от тасманского дьявола, писатели даже получают удовольствие от своей клетки.
3
Берроуз говорил, что писателем сделало его убийство жены – Джоан Воллмер.
Но, по его же словам, он застрелил Джоан, будучи одержим Мерзким Духом.
То есть стрелял он, да не он: очень тёмное дело.
Берроуз отождествлял Мерзкий Дух с американским капитализмом, с Рокфеллером, с Пентагоном, с Джоном Эдгаром Гувером и Уильямом Рэндольфом Хёрстом.
Он считал, что Мерзкий Дух не покинул его и после убийства, а исподволь руководил всей его писательской работой.
Берроуз избавлялся от Мерзкого Духа, уходя от своей публичной персоны, спасаясь от самого себя бегством.
Он говорил, что никакого Уильяма Берроуза не существует.
Есть лишь разные голоса, пронизывающие его бренную оболочку.
4
У меня от этой истории с Мерзким Духом мурашки пробегали по коже.
Я невольно начинал думать: а не сидит ли и во мне подобная нечисть?
Если не Мерзкий Дух, то хотя бы холодная, тусклая жаба?
Да, несомненно: жаба, скакуха, квака.
Она не давала мне сблизиться со свободными тварями, с белым светом.
Она не давала мне жить и любить безраздельно.
Она не позволила мне иметь сердце размером с башку ребёнка и подарить его людям.
Она сидела во мне и грызла.
У этой жабы есть разные клички: Равнодушие, Немощь, Трусость, Бесчувствие, Теплохладность.
Теплохладность: попытка примирить небо и ад ради собственного комфорта.
Теплохладность: потребность отыскать себе болотце и жить в нём уютно, как жаба.
А впрочем, какая там жаба!
Настоящая жаба – милая, благородная, чистая зверушка.
А моя жаба – человеческая убогость, скудость, нехватка.
И моя похоть к писанию книжек напрямую связана с этой гнусью.
5
Как сказал в своих предсмертных записках Чезаре Павезе: «Сперва я думал, что мир жесток и мерзок. Но теперь я понял, что это я был жесток и мерзок».
6
Ну ладно.
Прошлое, как говорится, не поправить.
Берроуз считал, что ничего уже нельзя поправить.
Он говорил: катастрофа неизбежна.
Вернее, она уже случилась.
Всё вокруг горит, и горит давно: пламя доедает головешки.
И что же тут делать?
И как делать?
Берроуз отвечал на этот вопрос мудро: «Делай своё обычное дело, но не закрывай глаза на пламя».
Он сочинял книги, в которых описывал огненную катастрофу и тех немногих, кому удалось выжить и выстоять (до следующего пожара).
Он оставался писателем до своего последнего вздоха.
7
Что же касается меня, то я не писатель.
Ну какой я к чёрту писатель!
Прав Томас Бернхард: большинство современных писателей – службисты, бумажные души, чинуши.
«Только Кафка, бывший чиновником в жизни, не писал чиновничьи книги».
Но как можно вообще писать книги?
Их и так уже написано слишком много.
Это называется «перепроизводство» и неотделимо от «перенаселения», которое ненавидел Берроуз.
Так что я отнюдь не писатель.
8
Я – гуляка, случайный прохожий, оказавшийся в зоне пожара.
Я – проходимец и жулик – стою среди пепелища и вытаскиваю из золы ошмётки, обрывки, остатки, осколки чужих сокровищ.
Вот чем я промышляю: ворую из пепла старые байки и притчи, сплетни и мысли.
А потом перекраиваю эти чудесные истории мёртвых, варганю из них свои неблагонамеренные рассказы.
Иногда в них сверкнёт искра, а иногда – одна копоть, сажа.
В любом случае, я – делинквент, если воспользоваться выражением, которое любил Берроуз.
А хотел бы быть монахом.
Мелкий делинквент и фальшивый монашек, я шепчу свои грешные, бесстыжие, смехотворные, ненужные рассказы.
Шепчу на ухо каким-то незнакомцам.
Или я говорю с замолкнувшими навеки?
Как сказал Теннесси Уильямс: «Никто не хочет признать, как это естественно – говорить с мертвецами».
9
Берроуз точно подметил: мне никогда не стать взрослым.
Я – хронически недовзрослый, антивзрослый, поствзрослый, завзрослый.
Скорее всего, просто инфантильный.
Недоразвитый, недоделанный, полуголовый.
И тут уже ничего не попишешь, не добавишь, не изменишь.
10
Книжка написана – горстка пепла.