В гостях у дедушки и бабушки (Сборник рассказов) — страница 12 из 25

Должно быть, и лошадь предчувствовала, что в природе должно произойти что-то особенное и необычайное. Она беспокойно водила ушами, фыркала, часто поворачивала голову назад, навстречу чуть заметному ветерку, и широко раздувала ноздри. Это не ускользнуло от внимания Ефима.

— Коняка, а погоду чует, — проговорил он.

Погода действительно резко переменилась. Чёрная туча, сначала наступавшая очень медленно, теперь двигалась быстро и уже заняла большую половину неба. Белесоватый край её повис уже над самыми дрогами, а передовые мелкие тучки в виде небольших, оборванных по краям лоскутков неудержимо забегали и рвались вперёд. Сумерки сгущались с неимоверной быстротой и падали на степь преждевременной ночью. Степь затихла, замолкла и притаилась, точно придавленная тяжестью надвигающейся тучи. Воздух застыл, словно от испуга. В траве не было слышно ни одного из обычных степных звуков — ни стрекотания насекомых, ни писка сусликов и мышей. Не было слышно ни дёрганья коростеля, ни ваваканья перепела. Всё замерло и притаилось. Природа готовилась к чему-то торжественному.

Неожиданно откуда-то издалека донёсся унылый крик совы.

— На свою голову, будь ты проклята! — суеверно произнёс машинист.

По его мнению, крик совы предвещал несчастие. Он нервно задвигался и стал бесцеремонно толкать нас обоих локтями в спины. Это он напяливал на себя рядно так, чтобы закрыть им не только голову и плечи, но и лицо. Он боялся увидеть то, что должно произойти, и старался наперёд трусливо зажмуривать глаза.

С каждою минутою становилось всё темнее и темнее. Сначала исчезли из глаз более отдалённые стебли высокого бурьяна, потом заволоклись тьмою края дороги, а через несколько минут Ефим с оттенком покорности в голосе проговорил:

— Нема дороги. Не бачу (не вижу). Нехай коняка сама везёт, как знает…

Он подложил конец вожжей под себя, всунул руки в рукава свитки, как во время мороза, выгнулся всем туловищем вперёд и стал ждать, что будет. Нам всё-таки он сказал сердобольно:

— Хорошенько закутайтесь, паничи, в мешок да в рогожу. Здоровый дождик будет… А то, чего доброго, и воробьиная ночь.

— Чтоб ты скис, поганец, со своей воробьиной ночью! — отозвался из-под своего прикрытия машинист. — Типун тебе на язык. Ты ещё нагадаешь (напророчишь)! Тут и так страшно, а ты, накажи меня Бог…

Воробьиной ночью в Малороссии называется такая страшная грозовая ночь, что даже воробьи от испуга вылетают из своих гнёзд и мечутся как угорелые по воздуху.

— Погляди хорошенько по сторонам, не видно ли где-нибудь огонька, — ухватился за последнюю надежду машинист. — Где огонь, там — хата.

Ефим не успел ответить. Яркая ослепительная молния перерезала небо от одного края до другого и на миг осветила всю степь со всеми её подробностями. Мы все вздрогнули. Лошадь от испуга попятилась назад. Через несколько секунд над самыми нашими головами раздался оглушительный треск, понёсся по небу бесконечными трескучими раскатами и замер где-то вдали грозным, гремучим хохотом.

— Свят, свят, свят! — в испуге зашептал машинист.

Не успел он дошептать, как степь осветилась от второй такой же молнии и раздался такой же ужасающий треск. За ним другая и третья молния с громом — пошла греметь без перерыва.

Грузно ударила об мою рогожу первая крупная капля дождя, и не успел я опомниться, как вдруг с неба обрушился жестокий ливень — ливень, знакомый только нашим южным степям. Когда вспыхивала молния и на миг освещала дождь, то перед нашими глазами открывались не нити дождя, а сплошная стена воды без разрывов, точь-в-точь как рисуют низвергающуюся воду в водопаде.

Не прошло и двух минут, как мы все уже были мокры насквозь. Холодная вода неприятно текла между лопаток, по спине и по всему телу и вызывала дрожь. Платье и бельё прилипли.

Было страшно и жутко. Мы все, с наброшенными на головы и плечи мокрыми мешками и рогожею, казались друг другу при вспышках молнии какими-то уродливыми чудовищами. Машинист, страшно боявшийся грозы, взобрался на дроги с ногами, съёжился под своею дерюгой, согнулся в три погибели и превратился в какой-то безобразный ком со страшными очертаниями.

Он, не переставая, молился, и молился жалко и трусливо. Один только Ефим, одетый в свитку, представлял собою фигуру с человеческими очертаниями, и это несколько успокаивало нас.

Долго, бесконечно долго тянулись мы на измученной лошади, с боков которой ручьями стекала вода. Степная дорога превратилась в липкую грязь, облепившую колеса по ступицу. Казалось, что не будет конца ни грозе, ни ливню, ни ознобу, пронизывавшему нас насквозь. У меня застучало в висках и заболела голова. Затем мне стало «всё равно», и я не могу отдать себе отчёта — задремал ли я или же у меня помутилось в глазах. Вероятно, это была лихорадочная дрёма, потому что я хорошо чувствовал и сознавал, как Антоша навалился на меня сбоку всем телом и беспомощно положил голову ко мне на плечо. Я заглянул ему в лицо и при блеске молнии увидел, что глаза его закрыты, как будто бы он спит.

Не помню, долго ли тянулось это дремотно-равнодушное состояние среди разбушевавшейся стихии, но меня разбудил голос Ефима.

— Вот коняка и привезла! — радостно воскликнул он. — Куда привезла, не знаю, а только привезла… Добрая скотина… Слезайте… Приехали…

Что было дальше — я помню плохо. Помню, что перед моими глазами вдруг выросла белая стена какой-то хатки с соломенной крышей, что мне пришлось будить Антошу, уснувшего на моём плече, и что мы вошли в грязную комнату с сивушным запахом. Помню еврейский озабоченный говор. Кто-то раздел Антошу и меня догола, и чьи-то грубые руки стали ходить по моему телу, от которого сейчас же нестерпимо запахло водкой. Как сквозь туман, я видел, что то же самое проделывали и с Антошей.

— Ой, вей, панички… Какие же хорошие молодые панички! Янкель, принеси с нашей кровати одеяло и подушку, — говорил певучий голос еврейки. — Мы обоих паничей положим под одну одеялу…

По моему телу стала разливаться приятная теплота. Скоро я почувствовал себя лежащим под тёплым ватным одеялом. Рядом со мною лежал Антоша. Меня начала одолевать истома и клонило ко сну.

По полу шлёпали туфли, и по звуку слышно было, что они одеты на босу ногу. За стенами комнаты по-прежнему бушевала воробьиная ночь. В узенькие окошечки врывалась молния, и вся комната дрожала от раскатов грома. Но теперь мне уже не было ни страшно, ни жутко, ни холодно. Только во рту было гадко и в голове вертелась назойливая мысль: «Я простудился, и Антоша тоже захворал… И зачем только мы поехали?..»

— О, какие же хорошие паничи! Мы повесим ихнюю одёжу в сенях на верёвку: нехай сохнет… Ой, какие паничи!..

Это было последнее, что я слышал, а затем мир перестал для меня существовать.

V

Утром мы проснулись как ни в чём не бывало — оба весёлые и жизнерадостные: ни озноба, ни лихорадки, ни насморка. В узенькие, маленькие окошечки бил яркий свет. Толстая, средних лет и довольно грязная еврейка, шлёпая туфлями, принесла нам наше платье и заботливо и ласково поздоровалась:

— Ну как вы, паничи, поживаете? Чи хорошо вы спали? Как ваше здоровьечко? А какие вы вчеры были мокрые! Ой, вай… Ян-кель вас водкой мазал… Одежда не совсем ещё высохла, только это ничего: солнышко досушит… Одевайтесь.

Еврейка вышла, а мы с братом стали быстро надевать на себя полувлажное бельё, прикосновение которого холодило тело и вызывало приятную дрожь. Мы были здоровы и искренно радовались этому. Вчерашняя воробьиная ночь, со всеми её ужасами, казалась нам чем-то отдалённым, похожим на сон. Одеваясь, мы осматривались с любопытством по сторонам. Обстановка была такая же, как и в том кабаке, в котором вчера машинист и Ефим пили водку. Стало быть, мы опять попали в кабак. Но слава Богу и за это. Иначе что было бы с нами, если бы лошадь, руководствуясь инстинктом, не набрела ночью на это жильё? Мы, наверно, серьёзно захворали бы от простуды, а может быть, даже и умерли бы. Воробьиная ночь — не шутка…

Надев мокрые мундирчики и фуражки, мы поспешили выйти на воздух, где нас сразу ослепило ярким светом. Небо было голубое, чистое и такое глубокое, что трудно было поверить, чтобы между ним и землёю могли ходить тяжёлые, мрачные тучи, вроде вчерашних. Пирамидальный тополь, два или три вишнёвых деревца и бурьян, росший во дворе, ещё не обсохли и блестели золотом. В воздухе было тихо. В небе заливался жаворонок, и ему вторила коротеньким нежным писком какая-то птичка на тополе. Природа точно помолодела. Все дышало какой-то особенной, невыразимой прелестью, и мы с Антошей тоже дышали полной грудью и чувствовали, как в нас с каждым вдыханием вливается что-то свежее, здоровое, приятное, живительное и укрепляющее. Хорошо! Ах, как хорошо!

Мы побежали к колодцу и стали умываться, брызгаясь, шаля и обливая друг другу голову прямо из ведра. А таскать воду из колодца — какое наслаждение! Дома нам, наверно, запретили бы это удовольствие, и мать в испуге, наверно, закричала бы:

— Нельзя! Нельзя! Упадёте в колодец! Утонете!

А тут свобода! Делай что хочешь… Полотенца у нас не было, и мы, глядя друг другу на мокрые лица и головы, весело рассмеялись. Сзади нас тоже послышался смех. Мы оглянулись. На завалинке, вытянув ноги и заложив руки в карманы, сидел машинист. Вся его фигура выражала благодушие.

— Вот теперь и утирайтесь, чем хотите, — заговорил он. — Это не у папаши с мамашей. Ага! Попались! Ничего, обсохнете.

Мы, мокрые, сели рядом с ним, и нам было очень весело: всё это было так забавно и непохоже на городскую жизнь.

— Жаркий денёк будет нынче после вчерашней грозы, — проговорил машинист, подбирая ноги. — А и гроза же была, чтоб ей пусто было! Я уже думал, что тут мне и капут, накажи меня Господь… Скоро можно и ехать по утреннему холодку. Как только Ефимка проснётся, так и запрягать. Вы не знаете, дети, где Ефимка спит? По правде сказать, я вчера от грозы был того… Не помню, накажи меня Бог, где приткнулся и как заснул… Теперь, слава Богу, выпил шкалик и поправился… Вы только дедушке с бабушкой не рассказывайте. Дедушка хоть и хороший человек, а ябеда… Ну, Господи, благослови!