Он вытащил из кармана новый шкалик, выпил его и стал ещё веселее. Откуда-то, из какого-то сарая, выполз Ефим с сеном в волосах и на одежде и стал, зевая и потягиваясь, глядеть на солнце.
— Вот и ты! — обрадовался ему, как родному, машинист. — Снаряжайся, да и запрягай: поедем по холодку…
Вскоре мы выехали. От предложенного евреем самовара машинист и Ефим отказались, а еврейка, заметив наши по этому поводу кислые мины, сунула нам с братом в руки по два бублика.
В воздухе было прохладно и удивительно тихо, а солнце, не успевшее ещё накалить землю и воздух, разливало вокруг кроткую негу и ласкающую теплынь.
Наши путники, по-видимому, были проникнуты прелестью утра. К штофу прикладывались реже, и, подъехав к ближайшей слободе, машинист даже выразил желание напиться чаю. Остановились у крайней хаты, из трубы которой поднимался к небу дымок. На наше счастье, у хозяев-хохлов нашёлся кипяток, а у машиниста в кармане оказались чай и сахар. Началось чаепитие, сдобренное штофом, из которого было налито по доброй порции хозяину и хозяйке. После такого угощения хозяйское гостеприимство развернулось во всю ширь: на столе появились деревенские сдобные бублики, книши, пампушки, яйца и молоко. Мы с Антошей блаженствовали и уписывали за обе щёки.
Беседа машиниста и Ефима с хозяевами приняла самый дружеский характер и затянулась. Вскоре Ефим побежал куда-то с пустым штофом и через пять минут воротился с полным. Стало ясно, что теперь мы опять тронемся в путь не особенно скоро. Хмельной разговор опьяневших старших не интересовал нас, подростков, нисколько, и мы вышли из хаты, где уже становилось душно, в садик. Здесь было хорошо, тенисто и прохладно.
— Вы далеко не уходите, дети. Скоро поедем! — крикнул нам вслед машинист, а затем до нас донеслось: — Это такие дети, такие дети, что… Ихний батько — богатый человек…
В садике мы пробыли не долго. Прежде всего, мы начали разбойничать и набили себе рты и карманы незрелыми сливами и вишнями, а затем нас потянуло куда-нибудь вдаль. Мы пошли в противоположный конец садика и очутились в огороде, в котором на грядках зрели помидоры, капуста и фиолетовые баклажаны и нежились на солнце арбузы, дыни и огромные тыквы; а над всем этим царством овощей пёстрым ковром раскинулись разноцветные маки. Картина была милая и красивая. Пройдя через этот огород, мы оказались на берегу большой речки. Над нею свешивались густые, зелёные, корявые ивы. По поверхности воды играла мелкая рыбёшка.
— Давай выкупаемся, — предложил я.
— Давай, — согласился Антоша.
Менее чем через минуту мы уже весело барахтались в воде. Купание было превосходное. Но тут случилось горе: Антоша увяз ногою в корягах и поднял рёв. Я страшно испугался, но мне кое-как удалось высвободить его. Происшествие это, однако же, очень скоро было забыто, и мы плескались и окунались уже на новом месте.
Время летело незаметно, и мы совсем забыли о том, что нас могли хватиться.
А нас действительно давно уже хватились. И машинист, и Ефим, и хохол и хохлушка, окончив чаепитие и бражничанье, вспомнили о нашем существовании и принялись нас звать. Не получая ответа, принялись искать и искали долго, пока наконец Ефим случайно не забрёл в огород и с середины его не увидел нас в речке.
— Вот они где, бесовы хлопцы! — крикнул он одновременно и радостно, и сердито. — А мы вас ищем, ищем… Все перепугались: думали, что вы пропали… Идите скорее домой. Ехать пора.
Дав нам наскоро одеться, Ефим потащил нас за собой, как страшно провинившихся преступников, которых ожидает жестокое наказание. Подойдя к избе, мы нашли машиниста с страшно искажённым от водки и от испуга лицом. Он был в полнейшем отчаянии и клял себя за то, что связался с такими балованными и непослушными детьми. Хозяева, хохол и хохлушка, оба пьяные, стояли пригорюнившись, с такими физиономиями, с какими стоят на похоронах. Увидев нас, машинист вскочил на ноги и издал восклицание, выражавшее не то радость, не то гнев, не то порицание. Несколько секунд он не мог вымолвить ни слова и только пучил пьяные, посоловевшие глаза. Наконец, собравшись с духом, выпалил:
— Что вы со мною делаете? Куда вы запропастились? Мы уже думали, что вы оба утопли в колодце.
Вслед за этим из его уст полилось оскорбительное и страшно обидевшее нас пьяное нравоучение, из которого хохол и хохлушка должны были вынести самое невыгодное о нас мнение. По крайней мере, пьяный хохол совершенно серьёзно подал совсем уже невменяемому машинисту такой совет:
— Вместо того чтобы разговаривать, я спустил бы с них штанишки, взял бы хворостину, да и…
— Не мои дети, — скорбно вздохнул машинист, — а то бы я…
— Не бейте хлопчиков: они маленькие, — вступилась за нас хохлушка.
Машинист и хохол смотрели на нас сердито и даже зло. Антоша побледнел. И я тоже струхнул. А что, если и в самом деле два пьяных скота вздумают пустить в ход лозу?! Меня взорвало. Пьяная физиономия машиниста показалась мне противной, и я крикнул:
— Хорошо же! После этого расскажем не только дедушке с бабушкой, но и самой графине, как вы пьянствовали, как вы спали и как украли у еврея три шкалика водки… Мы всё расскажем…
Смешно было угрожать почти невменяемому человеку глупым доносом, но, к неописанному моему удивлению, моя угроза подействовала. Машинист испуганно замигал глазами, сразу осел, опустился и уже совсем другим тоном заговорил.
— Ну-ну, будет… Это я так… Вы — хорошие дети… Я только испугался: ехать пора, а вы пропали… Это, дядя, — обратился он к хохлу, — такие дети, такие дети, что и… Ихние родители…
Победа осталась за мною, и я торжествовал, особенно после того, как заметил, что Антоша смотрит на меня не без некоторого уважения…
— То-то, смотрите! Вы не очень! — пригрозил я.
— Ну-ну, ладно, — залепетал машинист виновато и трусливо. — Садитесь, садитесь, поедем… Пора… Ну, дядя, прощай! Прощай, тётка… Спасибо за хлеб, за соль, за борщ, за кашу и за милость вашу…
— Прощевайте, — ответила хохлацкая чета. — С Богом. Дай вам Господи засветло доехать. Пошли, Боже, скорый и счастливый путь…
Опять со всех сторон охватила нас благоухающая, ровная и безграничная степь, сливавшаяся своими краями с небом. Но теперь солнце уже пекло и утренних звуков в траве не было. Теперь степь лежала в истоме от зноя. Купанье пришлось как нельзя более кстати, освежило нас, и жара была для нас не так чувствительна; но машиниста и Ефима так развезло, что на них даже жаль было смотреть. И лошадь вся была в поту и в мыле и даже перестала отмахиваться хвостом от слепней, густо облепивших её бока и спину. Наступила пора, когда становится скучно и от жары начинает болеть голова. Антоша стал просить воды и, конечно, не получил её, потому что её с нами не было. От жажды, от жары и от утомления наше настроение стало опять мрачным и обида, нанесённая нам машинистом, сделалась ещё чувствительнее.
— Хоть бы уже скорее доехать до дедушки! — с тоскою проговорил Антоша. — Едем, едем и никак не доедем.
— Уже скоро, скоро дома будем, — утешил Ефим, но утешил так кисло и натянуто, что мы не поверили.
— Много ещё верст осталось? — спросил Антоша.
— А кто же его знает?! Дорога тут не меряная, — ответил Ефим.
Антоша не выдержал жары и усталости, нервно завозился на дрогах и как-то ухитрился свернуться на своём сиденье калачиком. Через минуту он, несмотря на свою страшно неудобную позу, уже спал крепким детским сном. Солнце немилосердно жгло его в щёку, палило шею и забиралось через расстёгнутый ворот рубахи на грудь. Он ничего этого не замечал и не чувствовал.
Машинист клевал носом. Кучер следовал его примеру. Лошадь плелась еле-еле. Всем нам стало скучно, безотрадно и беспричинно-грустно. Яркие краски прекрасного утра исчезли и растворились в пекле полудня.
В самый отчаянный солнцепёк мы опять подъехали к корчме.
— Надо коняку покормить, — пояснил Ефим. — С утра скотина ничего не ела.
В корчме, усеянной буквально мириадами мух, нам подали большую яичницу на огромной грязной сковороде. Старшие при этом добросовестно выпили, и затем все мы завалились спать, растянувшись прямо на голой земле, в тени развесистого дуба за корчмой.
— Да и жара же, чтоб ей пусто было! — проговорил машинист и начал было расспрашивать Ефима о винте и гайке, но на полуслове оборвался, умолк и заснул.
Наши отношения с машинистом стали натянутыми. Я дулся.
Когда мы с братом проснулись, машинист и Ефим ещё спали. Лица у обоих от жары, от водки и от сытости были красны. На губах у каждого из них сидели кучами мухи. По их позам и по их дыханию было видно, что сон их был неприятный и тяжёлый. Взглянув на оплывшее лицо машиниста, я почувствовал ненависть. Мне припомнились тяжкие оскорбления, которые он нанёс мне и брату перед хохлом и хохлушкой. Во мне заговорила обиженная гордость.
— Я отомщу ему! — сказал я брату.
— За что? — спросил Антоша, поднимая на меня свои большие глаза.
— Разве ты забыл, как нагло оскорбил он нас? Он не имеет никакого права. Он ругался, как извозчик.
— Все пьяные ругаются. И у нас в городе тоже. Мамаша говорила всегда, что пьяных не нужно слушать, а то, что они говорят, надо пропускать мимо ушей.
— Но ты не забудь, Антоша, что мы гимназисты, а он — простой мужик. Я уже ученик пятого класса, а ты — третьего. Мы умнее и образованнее его. Он должен стоять перед нами без шапки, а не ругаться.
— Мамаша говорит, что на пьяную брань никогда не нужно обращать внимания.
Я начинал злиться на то, что Антоша так ещё мал и не развит, что не может понять меня, ученика пятого класса.
— А ты забыл, что этот пьяный скот хотел нас выдрать? — возразил я. — Что бы ты почувствовал, если бы машинист высек тебя? Приятно было бы тебе? Хорошо, что мне удалось своей находчивостью предотвратить опасность, а то был бы срам. Ты только представь себе, что пьяные мужики не только оскорбляют словами, но ещё и секут тебя и меня.