Или вот сердился он на вольтеровское кресло:
— Плюхнул в него и пропал в нём: совсем человека не видно… Господа с жиру бесятся… Делать им нечего.
Больших комнат старики не любили, потому что анфилады их вселяли в них суеверный страх.
— Тут слово скажешь или крикнешь, а оно из пятой комнаты к тебе отзывается…
— Кто это «оно», дедушка?
— Известно кто: либо домовой, либо нечистая сила… Люди Бога забыли и модничать начали; и всё оттого, что у господ денег много и они по разным заграницам ездят… Ну, вот погляди: заграничный стол. А может быть, его какой-нибудь басурман и еретик делал, который и в церкви никогда не бывает?! По-настоящему такую вещь и в доме держать нельзя… Грех…
Ввиду этого Егор Михайлович выпросил у графини позволение построить для себя жилище по своему вкусу и выстроил тут же, рядом с барскими хоромами, маленькую хатку с двумя крохотными низенькими комнатками. Очутившись в привычной тесноте и духоте, оба старика почувствовали себя привольно и хорошо, как рыба в воде.
Князь к этому времени уже умер, и овдовевшая княгиня жила со своей графиней-матерью в Крепкой, а управление Княжой было всецело передано на руки дедушке Егору Михайловичу. Он был здесь полным властелином и командовал всем, как ему угодно. Иногда, ещё при жизни, покойный князь наезжал делать ревизию. Об этих наездах бабушка Ефросинья Емельяновна рассказывала так:
— Князь был толстый, тучный и жирный барин. Вынесут ему на балкон вот это большое кресло, он и сядет. Тогда вынесут и поставят перед ним этот заграничный столик, а на столик большой кувшин молока. И он сидит и всё пьёт, и до тех пор дует, пока в кувшине не останется ни одной капельки… А Егор Михайлович стоят перед ним и докладывают. Когда князь увидит, что молока уже нет, то сядет в коляску и уедет… Любил покойничек молоко, Царство Небесное… И куда только в него лезло!..
В таком положении было дело, когда мы с Антошей приехали в Княжую.
Перед барским домом расстилался густо заросший травою и бурьяном большой двор, с одной стороны которого стояла конюшня, а с другой — амбар; посередине — колодец с журавлём и недалеко от него, на двух крепких столбах, голубятня. Ни одной красивой чёрточки, ни одного красивого выступа, на котором мог бы отдохнуть глаз; кругом — бесконечные поля. Самая слобода пряталась где-то в овраге. После невзрачной, но ещё сносной Крепкой здесь уже веяло самой прозрачной и безвыходной скукой и тоской. Нас так и обдало этой благодатью, как только мы въехали во двор. Мы с Антошей только переглянулись, и каждый из нас невольно вздохнул.
А мы-то так рвались сюда из Таганрога!
Нас так тянуло в этот рай, в эту обетованную землю. Но раскаиваться было уже поздно: приходилось переживать обидное разочарование и покориться судьбе.
Бабушка Ефросинья Емельяновна — совсем деревенская старуха — встретила нас далеко не ласково. Несмотря на свои шестьдесят пять лет, она была ещё жилиста и крепка. Приехав, мы застали её за стиркой. Подоткнув подол, она в тени своей хатки трудилась над какими-то грубыми тряпками в корыте, и когда мы с Антошей подошли к ней поздороваться, то на нас пахнуло атмосферой противного мыла. Мы и не ожидали особенно радушного и родственного приёма, но теперь почувствовали себя сразу очень неловко; на лице бабушки было написано, что приезд наш был ей совсем неприятен.
«Тут и так хлопот много, а нелёгкая ещё внучат принесла! — говорили её старческие глаза. — Теперь придётся ещё и о них заботиться…»
Мы с Антошей были в порядочном затруднении. По-настоящему следовало бы поцеловать бабушке ручку, но Ефросинья Емельяновна и не подумала вынимать своих рук из корыта.
— Егора Михайловича дома нема, — заговорила она по-хохлацки (она говорила только по-хохлацки). — Они поехали в поле на бегунцах (беговых дрожках). Поехали и пропали. Должно быть, косари бунтуют… Такой треклятый народ, что и не дай Господи…
— Кланяются вам и дедушке папаша и мамаша, — начали мы в один голос.
Но бабушку, по-видимому, эти нежности нисколько не интересовали. Не вынимая рук из корыта, она повернула к нам своё покрытое морщинами лицо и спросила:
— Едите голубей?
Само собою разумеется, что мы оба, страшно голодные, выразили живейшее согласие. Ефросинья Емельяновна выпрямилась, протянула вдоль бёдер распаренные тощие руки с налившимися жилами и, глядя куда-то во двор, стала кричать во весь свой старческий голос:
— Гапка! Гапка! Где ты провалилась?
Гапка!
Кричала она довольно долго. Из дверей другой маленькой хатки, которой мы сначала не заметили, вышла немолодая уже женщина, босая и загорелая, но считавшая себя, по-видимому, красавицей, потому что её загорелую шею в несколько рядов окутывали разноцветные монисты, в ушах висели тяжёлые медные серьги с поддельным кораллом, а волосы были перехвачены жёлтой выцветшей лентой. Шла она медленно, не торопясь и, подойдя, стала пристально и без всякой церемонии рассматривать нас.
— Это кто же такие? — спросила она по-хохлацки.
— Внуки. Моего сына Павла дети, — ответила бабушка таким тоном, как будто бы хотела сделать упрёк кому-то за то, что нас принесло в Княжую.
Гапка стала ещё пристальнее и ещё бесцеремоннее рассматривать нас с таким же любопытством, с каким смотрят на зверей в зверинцах, бродящих по ярмаркам.
— Яков где? — спросила бабушка.
— А я почему знаю? — ответила красавица.
— А Гараська-шибеник (висельник) где?
— Балуется где-нибудь с хлопцами, а то, може, и на речке купается или рыбу ловит…
После этих справок последовал со стороны бабушки приказ: отыскать либо Якова, либо шибеника Гараську и пусть кто-нибудь из них слазит на голубятню и поймает пару молодых голубей. Гапка же должна немедленно ощипать и зажарить этих голубей и подать нам для утоления нашего голода.
— Если бы вы раньше приехали, то застали бы обед и поели бы борща, — утешила нас бабушка, когда Гапка удалилась. — А теперь уже всё съедено. Мы обедаем рано, не по-вашему, не по-городскому… Покушайте теперь голубей. А у нас есть такие люди, что совсем не едят голубей оттого, что на иконах в церквах пишут Духа Святого в виде голубя… А Егор Михайлович в это не верят.
Они говорят, что голубь — птица, а не Дух Святой… Да что же я с вами разбалакалась?! У меня стирка стоит. Не мешайте. Идите куда-нибудь гулять. Вас потом позовут… А то вы мне ещё голову заморочите.
«Так встретила нас бабушка. Как-то встретит нас дедушка?» — подумали мы.
Куда же идти? Здесь и идти-то некуда. Мы пошли наудачу, куда глаза глядят. Обогнули барский дом и вошли в сад. Сад был давно запущен. Дорожки густо заросли травою и были еле-еле заметны. Перед балконом, выходящим в сад, были заметны заросшие бурьяном бугорки — когда-то бывшие клумбы. В одном месте в саду под деревом мы нашли старую скамейку, тоже кругом обросшую травой и лопухами. От нечего делать мы посидели на ней.
— Скучно здесь будет, — сказал уныло Антон.
— Да, брат, порядочная мерзость запустения, — заметил я.
Немножко левее блеснула речка. Мы, точно сговорившись, поднялись, отыскали какую-то тропинку и стали спускаться по ней к воде. Первым делом мы наткнулись на купальню с дверью, висевшей косо только на одной петле: другая была сломана. Было ясно, что дедушка и бабушка не были охотниками до купанья. Речка была типичная степная, с песчаными берегами. Кое-где росли и шептались камыши.
— Давай выкупаемся, — предложил Антоша.
— Убирайся ты со своим купаньем. Мне страшно есть хочется, — ответил я с сердцем.
Я был зол от голода. Когда ещё мы этих несчастных голубей дождёмся?! Хоть бы уж по куску хлеба дали…
— Пойдём, Антоша, попросим у бабушки хлеба.
— Пойдём. Только она нас прогонит. Раз уже прогнала… А мне страшно есть хочется.
Мы решили вернуться к бабушке. Но тут недалеко раздались женские голоса. На вдающийся в реку песчаный мысок пришли три бабы и стали полоскать в реке бельё. Пробравшись не без труда через бурьян и репейник, мы подошли к ним.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте и вы.
— Помогай Бог.
— Спасибо.
Бабы глядели на нас приветливо и в то же время с любопытством осматривали нас.
— Как называется эта речка?
— Крепкая.
— Та самая, что течёт в слободе Крепкая?
— Эге… Она самая.
— А рыба в ней есть?
— Есть, только мелкая. Наши парубки бреднем ловят. Уха бывает добрая. Местами и раки есть.
— А можно бредень достать?
— В слободе можно. У кривого Захара целых два бредня есть. Он даст.
Бабы продолжали с добродушным любопытством рассматривать наши синие мундирчики и даже забыли о белье. Загорелые лица их приветливо улыбались из-под цветных платочков, покрывавших их головы.
— А вы кто такие будете? — спросила одна из них.
— Мы — внуки Егора Михайловича.
— Гаспида проклятого? — взвизгнула одна из баб с неподдельным испугом. — Гас-пидята!
Затем вдруг произошло превращение.
Бабы неожиданно вспомнили о белье и принялись спешно полоскать его. Добродушные и приветливые улыбки сбежали с их лиц и заменились какою-то пугливой серьёзностью. На наши вопросы они уже не отвечали.
— Что это значит, молодайки? — спросил я с удивлением.
— Идите, идите своею дорогою, — сердито ответила одна из баб и принялась полоскать с таким усердием, что кругом далеко полетели брызги.
Мы постояли ещё немного и не без смущения стали подниматься по тропинке вверх.
— Саша, отчего это бабы вдруг так переменились? — спросил Антоша, глядя на меня широко раскрытыми глазами.
— Не знаю, Антоша, — ответил я. — Должно быть, дедушку здесь не любят за что-нибудь. Припомни: машинист всю дорогу бранил дедушку, в Крепкой Смиотанко отзывался о нём как-то двусмысленно. Впрочем, не наше дело. Есть здорово хочется. Пойдём к бабушке. Может быть, голуби уже и готовы.
Поспели мы, что называется, в самый раз. Гапка уже искала нас, а бабушка сделала нам выговор за то, что мы пропали. Два тщедушных голубиных птенца и два ломтя пшеничного хлеба исчезли быстро, но не насытили нас, а только раздразнили наш здоровый молодой аппетит. Попросить ещё по ломтю хлеба нам показалось почему-то совестно. Мы только вздохнули и грустно поднялись из-за низенького стола.