— Дедушка, кто такой этот машинист, с которым мы приехали? — спросил однажды за обедом Антоша.
— Такой же, как и все машинисты, — ответил Егор Михайлович. — Около машины ходит.
— Около какой?
— А не знаешь, какая бывает машина, так и не спрашивай.
— Но какая же именно машина? — добивался Антоша.
— Машина как машина… С трубою…
Пыхтит… Вот и всё.
Так мы ничего и не узнали. В другой раз, видя в степной дали силуэт пахавшего хохла, я спросил деда:
— Какая разница между сохою и плугом?
— То — плуг, а то — соха, — ответил Егор Михайлович.
На этом разговор и оборвался. С мужиками Егор Михайлович вёл только деловые и притом кратковременные беседы, которые почти всегда оканчивались одним и тем же возгласом:
— Ты — дурак! Ты — пентюх!
Более разговорчивым дедушка становился только тогда, когда речь заходила об их сиятельстве графине и княгине. В этих случаях лицо его принимало особенное, умилённое выражение бывшего крепостного человека. Каждому слову и каждому движению помещицы придавалось почти такое же значение, как и изречениям оракула. Иван Петрович, занявший место дедушки в Крепкой, дедушке никакого зла не сделал, но Егор Михайлович всё-таки сильно недолюбливал его. Однажды, по возвращении из Крепкой, дедушка при нас рассказывал бабушке:
— Предстали мы оба пред её сиятельством, перед графинею, с отчётами. Иван Петрович хотел доложить первым, а графиня сделала ему рукою отклонение и изрекла: «Говори ты, Егор Михайлович».
Нужно было видеть, сколько на лице у дедушки было торжества, когда он произнёс слово «отклонение»! Враг был унижен, а он возвеличен самою графинею! И какое блаженство и гордость светились в его глазах при словах: «Говори ты, Егор Михайлович!»
И этой мелочностью, и этими ничтожными булавочными уколами жили и дышали люди… Более разумных и высших интересов у них, по-видимому, не было.
По воскресеньям и по праздникам Егор Михайлович ездил в Крепкую к обедне и всегда старался стать впереди Ивана Петровича, а на аудиенциях у графини неукоснительно докладывал последней о замеченных им по дороге недостатках в обработке полей, вверенных управлению кроткого соперника. Это, однако же, нисколько не мешало ему после аудиенции заходить к этому сопернику выпить рюмку водки и стакан чаю.
За одну только неделю пребывания в Княжой мы истосковались, и Антоша даже осунулся и похудел. О скором возвращении домой, в Таганрог, нечего было и думать. На просьбу отправить нас к родителям дедушка объявил наотрез:
— Коней нема, и людей нема: все на работе в поле. Для вас отрывать от дела не буду. Ждите оказии.
— А скоро будет оказия?
— Когда будет, тогда и будет.
По-своему он был совершенно прав, но для нас это значило ждать бесконечности. Антоша заплакал, а я с досады готов был на какой угодно отчаянный поступок. Весь этот день мы прослонялись хмурые, а ночью долго не могли заснуть, проклиная себя за то, что поехали к дедушке и к бабушке в гости.
Утром я заговорил с братом:
— Знаешь что, Антоша, нам с тобою не уехать отсюда до того времени, когда начнутся в гимназии занятия, и наши каникулы пропадут. Раньше этого у дедушки оказии не будет.
— Ты почему знаешь, что оказии не будет? — спросил Антоша.
— Мне кузнец Мосий говорил, что в эту пору оказия бывает только тогда, когда повезут в Таганрог мёд продавать. А это раньше августа не будет… Мосий даже побожился.
— Что же нам делать? — уныло проговорил Антоша. — Тут умрёшь со скуки.
— Что делать? Давай уйдём.
— Куда? В Таганрог? Туда мы дороги не найдём.
— Зачем в Таганрог? Давай уйдём в Крепкую.
— Там что?
— В Крепкой я побываю у самой графини и попрошу её, чтобы нас отправили домой… Не станет же она насильно задерживать нас у себя! Мы — не мужики, а гимназисты. И притом же, я постараюсь быть красноречивым.
Мысль удрать тайком от дедушки и бабушки была сама по себе нелепа и глупа, но мне казалась очень заманчивой, тем более что старики явно тяготились нами, — и я стал уламывать брата. Антоша робел и всячески отнекивался. Он страшно боялся ответственности и говорил, что дедушка напишет об этом побеге отцу, а отец непременно задаст нам обоим солидное внушение. Я чувствовал, что Антоша был прав, и уже заранее предвкушал наказание, но в Княжей жизнь становилась уже невмоготу. Легко было одуреть от идиотизма. К тому же представлялся редкий случай поступить так отважно, как поступали герои Майн Рида, которым я тогда зачитывался. В конце концов мне удалось-таки убедить и уломать Антошу — и мы незадолго до обеда вышли из усадьбы в степь будто бы для прогулки, а там — пошли и пошли… Дорога была прямая, и заблудиться было нельзя.
В первое время нам было весело и приятно, и мы даже воображали себя до некоторой степени отважными путешественниками, идущими по бесконечной прерии. По крайней мере, я старался убедить в этом Антошу, который шёл по мягкой, пыльной дороге молча. Мне было лестно, что я нашёл себе такого внимательного слушателя, и я развивал свои мечтательные идеи всё шире и красноречивее и наконец дошёл до описания диких лошадей-мустангов, ехать на которых было бы несравненно приятнее, чем идти пешком. Но Антоша перебил меня на самом интересном месте.
— Я пойду назад, в Княжую, — проговорил он и остановился.
— Струсил, — упрекнул я его.
— Нет. Я есть хочу, — коротко ответил он. Тут только я понял, какими опрометчивыми и несообразительными оказались «отважные путешественники», ударившись в бега на голодный желудок, перед самым обедом. У меня у самого защемило под ложечкой… Как же теперь быть? Вид у Антоши был действительно тощий, постный и плачевный. Мы отошли всего только версты полторы, не более, а впереди было ещё полных восемь с половиною.
— Пойдём вперёд. Нас в Крепкой накормят.
— Кто?
— Графиня, — храбро ответил я. — Я употреблю всё своё красноречие.
Антоша сомнительно покачал головою.
— А помнишь, что говорил Смиотанко? — проговорил он. — Ты графине не компания, и она тебя не примет.
Он решительно повернул назад. Я произнёс какое-то проклятие в духе героев Майн Рида и, в свою очередь, зашагал за ним. Вернулись мы как раз к самому обеду, когда бабушка уже собиралась посылать Гапку разыскивать нас.
— Где вы пропадали?
— На ставок ходили…
Ели мы с преотменным аппетитом.
Прошло три дня — и мы всё-таки бежали, но на этот раз уже после обеда и со спокойной совестью. Мы ещё раз попросили у дедушки лошадь, но он затопал ногами и назвал нас учёными дураками. Десять вёрст отмахали мы довольно бодро и в Крепкой объявились прямо в контору, где как раз в это время находился управляющий — кроткий Иван Петрович. Я немедленно объяснил ему, что мы, т. е. я и Антоша, желаем ехать в Таганрог к родителям и просим графиню отправить нас по возможности скорее, а пока рассчитываем на её любезное гостеприимство. Говорил я так красноречиво, что добродушный старичок понял не сразу и сказал:
— Вы, господин, извините, не запускай-тесь, а скажите толком. Я ведь не учёный.
После повторного, но уже менее красноречивого объяснения Иван Петрович побывал у графини с докладом и, вернувшись от неё, объявил, что «от ея сиятельства последовало соизволение внучатам Егора Михайловича ждать оказии и, в ожидании ея, проживать в конторе».
Мы были довольны, и я торжественно произнёс:
— Теперь дедушке — кукиш с маслом! Сама графиня на нашей стороне!
Время до вечера мы провели беззаботно, гуляя по слободе, и вернулись в контору, когда уже начало смеркаться и когда нам обоим захотелось есть. Я был до того уверен в гостеприимстве графини Платовой, что сказал брату:
— Довольно гулять. Пойдём ужинать. Вероятно, графиня уже прислала за нами.
Но за незваными гостями не присылал никто, и моя гордость была уязвлена в сильной степени, тем более что Антоша в течение получаса не один раз повторил:
— Я есть хочу!.. Зачем мы ушли от дедушки?! Там мы поужинали бы…
Прошло ещё добрых полчаса. В контору вошёл управляющий Иван Петрович, добродушно спросил нас, хорошо ли нам гулялось и понравилась ли Крепкая, а затем сел на лавку рядом со Смиотанкой и стал с ним калякать.
— Иван Петрович, — начал я, — в котором часу графиня ужинает?
— Их сиятельство не ужинают, а только молочко пьют, — ответил управляющий. — А что?
— Как что? Мы с братом есть хотим! — тоном страшно обиженного человека воскликнул я. — Это, наконец, негостеприимно.
— А вы ещё не кушали? — всполошился Иван Петрович. — Это об вас бабы забыли… Я приказал… Ах, Боже мой, все уже повечеряли. Побегу посмотрю, не осталось ли чего после рабочих.
Антоша бросил на меня укоризненный взгляд. Вскоре, однако же, откуда-то принесли поливанную миску с полухолодным борщом, большую краюху пшеничного тёмного хлеба и пару деревянных ложек. Мы накинулись на еду, как голодные волки на добычу, а Смиотанко, глядя с ненавистью на миску, несколько раз повторил:
— Но избави нас от вечного борща… Не от лукавого, а от вечного борща.
Этим он намекал на однообразный стол, которым кормили служащих в экономии… Через несколько времени вошла хохлушка, разостлала на полу толстый войлок, бросила два мешка с сеном и объявила, что постель для паничей готова. Ни о простынях, ни об одеялах не было и речи. Зашёл управляющий посмотреть, всё ли в порядке, и проститься на сон грядущий. Отведя меня в сторону, он шепнул:
— Вы, господин, не верьте, ежели Станислав Казимирович начнёт вам про себя чудеса рассказывать. Он когда-то в полку проиграл в карты казённые деньги, и его за это разжаловали в рядовые. С горя он тронулся умом и выдумывает про себя разные истории. Он пристроился у их сиятельства по их неизречённой доброте и щедротам… Спокойной ночи…
Добродушный старичок ушёл, и мы стали укладываться спать. Вошёл и Смиотанко в солдатской шинели внакидку и сел на свой тощий тюфячок.
— Эта старая шинель, — заговорил он, — моё почётное страдание, всё равно что генеральские эполеты или что вериги. Я заслужил её подвигом… Был когда-то молод и был храбр и горд… Подъехал на лошади к командиру, отдал, как следует, честь, отрапортовал что надо по форме, потом перед всем фронтом…