— А почему именинница?
— А потому, сынок, что завтра Троицын день сойдётся со святым Симоном Зилотом, а на Симона Зилота земля — именинница: по всей Руси мужики не пашут!
— Земля — именинница!
Эти необычайные слова до того были любы, что вся душа моя засветилась.
Я выбежал на улицу. Повстречал Федьку с Гришкой и спросил их:
— Угадайте, ребята, кто завтра именинница? Ежели угадаете, то я куплю вам боярского квасу на две копейки!
Ребята надулись и стали думать. Я смотрел на них, как генерал Скобелев с белого коня (картинка такая у нас).
Отец не раз говорил, что приятели мои, Федька и Гришка, не дети, а благословение Божие, так как почитают родителей, не таскают сахар без спроса, не лазают в чужие сады за яблоками и читают по печатному так ловко, словно птицы летают. Мне было радостно, что таким умникам я загадал столь мудрёную загадку. Они думали, думали и наконец признались со вздохом:
— Не можем. Скажи.
Я выдержал степенное молчание, высморкался и с упоением ответил:
— Завтра земля — именинница!
Они хотели поднять меня на смех, но потом, сообразив что-то, умолкли и задумались.
— А это верно, — сказал серьёзный Федька, — земля в Троицу завсегда нарядная и весёлая, как именинница!
Ехидный Гришка добавил:
— Хорошая у тебя голова, Васька, да жалко, что дураку досталась!
Я не выдержал его ехидства и заревел. Из окна выглянул мой отец и крикнул:
— Чего ревёшь? Сходил бы лучше с ребятами в лес за берёзками!
Душистое и звенящее слово «лес» заставило дрогнуть моё сердце. Я перестал плакать. Примирённый, схватил Федьку и Гришку за руки и стал молить их пойти за берёзками.
Взяли мы из дома по ковриге хлеба и пошли по главной улице города с песнями, хмельные и радостные от предстоящей встречи с лесом. А пели мы песню сапожников, проживавших на нашем дворе:
Моя досада — не рассада:
Не рассадишь по грядам;
А моя кручина — не лучина:
Не сожжёшь по вечерам.
Нас остановил пузатый городовой Гаврилыч и сказал:
— Эй вы, банда! Потише!
В лесу было весело и ярко до изнеможения, до боли в груди, до радужных кругов перед глазами.
Повстречались нам в чаще дровосеки.
Один из них, борода что у лесовика, посмотрел на нас и сказал:
— Ребята живут, как ал цвет цветут, а наша голова вянет, что трава…
Было любо, что нам завидуют и называют алым цветом.
Перед тем как пойти домой с тонкими звенящими берёзками, радость моя была затуманена.
Выйдя на прилесье, Гришка предложил нам погадать на кукушку — сколько, мол, лет мы проживём.
Кукушка прокуковала Гришке 80 лет, Федьке 65, а мне всего лишь два года.
От горькой обиды я упал на траву и заплакал:
— Не хочу помирать через два года!
Ребята меня жалели и уговаривали не верить кукушке, так как она, глупая птица, всегда врёт. И только тогда удалось меня успокоить, когда Федька предложил вторично «допросить» кукушку.
Я повернул заплаканное лицо в её сторону и сквозь всхлипывание стал просить вещую птицу:
— Кукушка, ку-у-ку-шка, прокукуй мне, сколько же на свете жить?
На этот раз она прокуковала мне пятьдесят лет. На душе стало легче, хотя и было тайное желание прожить почему-то сто двадцать лет…
Возвращались домой при сиянии звезды-вечерницы, при вызоренных небесах, по тихой росе. Всю дорогу мы молчали, опускали горячие лица в духмяную берёзовую листву и одним сердцем чувствовали: как хорошо жить, когда завтра земля будет именинница!
Приход Святой Троицы на наш двор я почувствовал рано утром, в образе солнечного предвосходья, которое заполнило нашу маленькую комнату тонким сиянием. Мать уставно затепляла лампаду перед иконами и шептала:
— Пресвятая Троица, спаси и сохрани…
Пахло пирогами, и в этом запахе чувствовалась значительность наступающего дня. Я встал с постели и наступил согретыми ночью ногами на первые солнечные лучи — утренники.
— Ты что, в такую рань? — шепнула мать. — Спал бы ещё.
Я деловито спросил её:
— С чем пироги?
— С рисом.
— А ещё с чем?
— С брусничным вареньем.
— А ещё с чем?
— Ни с чем.
— Маловато, — нахмурился я, — а вот Гришка мне сказывал, что у них сегодня будет шесть пирогов и три каравая!
— За ними не гонись, сынок… Они богатые.
— Отрежь пирога с вареньем. Мне очень хочется!
— Да ты, сынок, фармазон, что ли, али турка? — всплеснула мать руками. — Кто же из православных людей пироги ест до обедни?
— Петро Лександрыч, — ответил я, — он даже и в посту свинину лопает!
— Он, сынок, не православный, а фершал! — сказала мать про нашего соседа, фельдшера Филиппова. — Ты на него не смотри. Помолись лучше Богу и иди к обедне.
По земле имениннице солнце растекалось душистыми и густыми волнами. С утра уже было знойно, и все говорили: быть грозе!
Ждал я её с тревожной, но приятной насторожённостью — первый весенний гром!
Перед уходом моим к обедне пришла к нам Лида — прачкина дочка, первая красавица на нашем дворе, и, опустив ресницы, стыдливо спросила у матери серебряную ложку.
— На что тебе?
— Говорят, что сегодня громовый дождь будет, так я хочу побрызгать себя из серебра дождевой водицей. От этого цвет лица бывает хороший! — сказала и заяснилась пунцовой зорью.
Я посмотрел на неё, как на золотую чашу во время литургии, и, заливаясь жарким румянцем, с восхищением и радостной болью воскликнул:
— У тебя лицо как у Ангела Хранителя!
Все засмеялись. От стыда выбежал на улицу, спрятался в садовой засени и отчего-то закрыл лицо руками.
Именины земли Церковь венчала чудесными словами, песнопениями и длинными таинственными молитвами, во время которых становились на колени, а пол был устлан цветами и свежей травой.
Я поднимал с пола травинки, растирал их между ладонями и, вдыхая в себя горькое их дыхание, вспоминал зелёные разбеги поля и слова бродяги Яшки, исходившего пешком всю Россию: «Зелёным лугом пройдуся, на сине небо нагляжуся, алой зоренькой ворочуся!»
После обеда пошли на кладбище поминать усопших сродников. В Троицын день батюшки и дьякона семи городских церквей служили на могилах панихиды. Около белых кладбищенских врат кружилась, верещала, свистела, кричала и пылила ярмарка. Безногий нищий Евдоким, сидя в тележке, высоким рыдающим голосом пел про Матерь Божию, идущую полями изусеянными и собирающую цветы, дабы украсить «живоносный гроб Сына Своего Возлюбленнаго».
Около Евдокима стояли бабы и, пригорюнившись, слушали. Деревянная чашка безногого была полна медными монетами. Я смотрел на них и думал: «Хорошо быть нищим! Сколько на эти деньги конфет можно купить!»
Отец мне дал пятачок (и в этом тоже был праздник). Я купил себе на копейку боярского кваса, на копейку леденцов (четыре штуки) и на три копейки «пильсинного» мороженого. От него у меня заныли зубы, и я заревел на всю ярмарку.
Мать утешала меня и говорила:
— Не брался бы, сынок, за городские сладости! От них всегда наказание и грех!
Она перекрестила меня, и зубы перестали болеть. На кладбище мать посыпала могилку зёрнами — птицам на поминки, а потом служили панихиду. Троицкая панихида звучала светло, «и жизнь безконечная», про которую пели священники, казалась тоже светлой, вся в цветах и в берёзках. Не успели мы дойти до дома, как на землю упал гром. Дождь вначале рассыпался круглыми зернинками, а потом разошёлся и пошёл гремучим «косохлёстом». От весёлого и большого дождя деревья шумели свежим широким говором, и густо пахло берёзами.
Я стоял на крыльце и пел во всё горло:
Дождик, дождик, перестань,
Я поеду на Иордан —
Богу молиться, Христу поклониться.
На середину двора выбежала Лида, подставила дождю серебряную ложечку и брызгала милое лицо своё первыми грозовыми дождинками. Радостными до слёз глазами я смотрел на неё и с замиранием сердца думал: «Когда я буду большим, то обязательно на ней женюсь!» И чтобы поскорее вырасти, я долго стоял под дождём и вымочил до нитки свой новый праздничный костюм.
Яблоки
Дни лета наливались, как яблоки. К Преображению Господню они были созревшими и как бы закруглёнными. От земли и солнца шёл прохладный яблочный дух. В канун Преображения отец принёс большой мешок яблок… Чтобы пахло праздником, разложили их по всем столам, подоконникам и полкам. Семь отборных малиновых боровинок положили под иконы, на белый плат, — завтра понесём их святить в церковь. По деревенской заповеди, грех есть яблоки до освящения.
— Вся земля стоит на благословении Господнем, — объясняла мать, — в Вербную субботу Милосердый Спас благословляет вербу, на Троицу — берёзку, на Илью Пророка — рожь, на Преображение — яблоки и всякий другой плод. Есть особенные, Богом установленные сроки, когда благословляются огурцы, морковь, черника, земляника, малина, голубица, морошка, брусника, грибы, мёд и всякий другой дар Божий… Грех срывать плод до времени. Дай ему, голубчику, войти в силу, напитаться росой, землёй и солнышком, дождаться милосердного благословения на потребу человека!
В канун Преображения почти вся детвора города высыпала на базар, к весёлым яблочным рядам. Большие возы яблок привозили на пыльных телегах из деревень Гдовья, Принаровья, Причудья. Жарко-румяные, яснозорчатые, осеннецветные, багровые, златоискрые, янтарные, сизые, белые, зелёные, с красными опоясками, в веснушках, с розовинкой, золотисто-прозрачные (инда зёрнышки просвечивают), большие, как держава в руке Господа Вседержителя, и маленькие, что на рождественскую ёлку вешают, — лежали они горками в сене, на рогожах, в соломе, в корзинах, в коробах, ящиках, в пестрядинных деревенских мешках, в кадушках и в особых липовых мерках.
Торговали весело и шумно, с хохотом и прибаутками. Яблоки заставляли улыбаться, двигаться, громко говорить, слегка озорничать, прыгать на одной ноге, размахивать руками, прицениваться и ничего не покупать. Нельзя было избавиться от неудержимой смешливости. Всё смешило — и бойкий чернобородый зубоскал мужик в розовой рубахе, стоящий на возу, как Пугачёв на Лобном месте, и надсадно выкрикивающий: «А вот я-я-яблочки-красавчики!»; загаристая девка с большим кошелём через плечо, давшая наотмашь «леща» по спине мальчишки, стянувшего яблоко; выпивший дядя, рассыпавший яблоки прямо в базарную лужу. Особенно смешил круглощёкий восьмилетний пузан, одной рукой показывающий на яблоки в телеге и спрашивающий торговца: «Почём?» — а другой рукой залезающий под солому.