«Мятеж»
«Принимай власть, коли дают»
Макс Савельев огорошил первой же фразой: «В Питере восстание». Ленин тут же отреагировал: «Это было бы совершенно несвоевременно». Но потом, когда Владимир Ильич, Мария Ильинична, Бонч и Савельев уже ехали в Питер в поезде, и Максимилиан Александрович пытался подробнее рассказать о событиях, цельная картина так и не складывалась. Так, по крайней мере, показалось Бончу: «Выходило так, что и есть восстание, и нет восстания. Оказалось, что ПК никаких директив не давал, а что как-то самочинно поднялись массы… Толпы демонстрантов идут к [Таврическому дворцу]… На улицах раздаются выстрелы… Каждую минуту можно ожидать столкновения»970.
На пограничной станции Белоостров Ленин и его спутники вышли из вагона, купили газеты, выпили в буфете кофе. Газеты радовали мало. Незадолго до этого «Новое время» написало: «Почему в дни свободы протянулась откуда-то эта черная рука..? Ленин!.. Но имя ему легион. На каждом перекрестке выскакивает Ленин. И очевидно становится, что здесь сила не в самом Ленине, а в восприимчивости почвы к семенам анархии и безумия». Владимир Ильич тогда ответил: «…Если “на каждом перекрестке” именно эти взгляды находят сочувствие, так причина тому – правильное выражение этими взглядами… интересов всех трудящихся и эксплуатируемых»971. Теперь примерно то же, что и «нововременцы», писала либеральная «Речь». Но это было в порядке вещей. Озадачила «Правда»: на первой полосе, где обычно шла информация от ЦК партии, зияло пустое белое пятно…
Проверку документов прошли благополучно. Ульяновы никого не заинтересовали, а вот о Ленине, когда вернулись в вагон, разговоров среди пассажиров было много: «Опять этот Ленин…», «Пора его…», «Когда же, наконец, наведут порядок?» Владимир Ильич заслонился от публики раскрытой газетой, а Савельев продолжал негромко рассказывать, вспоминая все новые и новые эпизоды последних дней…
В революционные эпохи время настолько уплотняется, что события следуют непрерывной чередой, и порой трудно понять, где кончается одно и начинается другое. Какая-то цепь событий формирует главный сюжет развития революции. Но за ним всегда присутствуют второй, третий планы со своими сюжетами и героями. А в какой-то момент, как только главный сюжет начинает терять темп, именно второй и третий планы выпирают вперед.
Поэтому американский историк Алекс Рабинович, обстоятельно исследовавший июльские события 1917 года, вынужден был прослеживать одновременно около десятка сюжетных линий: ЦК, «Военка» и ПК большевиков, правительство, генералитет и Исполком Петросовета, анархисты, гарнизон, Выборгский район и т. д.972
Казалось, демонстрация 18 июня (главный сюжет) прошла мирно и конфликтов вроде бы не предвиделось. Лишь одна колонна, под черными знаменами анархистов, была вооружена (сюжет второго плана) и прямо с Марсова поля двинулась к «Крестам». Анархисты силой освободили – арестованных еще 9 июня за статьи против наступления – редактора большевистской «Окопной правды» Флавиана Хаустова и его товарищей. Под шумок из заключения бежало и более 400 уголовников (сюжет третьего плана). Правительство решило пресечь самоуправство. В ночь на 19-е к даче Дурново подтянули роты Преображенского и Семеновского полков, казаков и броневик. Во время стычки убили одного из анархистских лидеров – Аснина и ранили матроса – анархиста Анатолия Железнякова. Более 60 рабочих, солдат и матросов арестовали973.
Оставлять эту акцию правительства без последствий анархисты не захотели. Сердобольные старушки из рабочих кварталов остались с поминальными свечками у гроба Аснина, а агитаторы анархистов двинулись на предприятия и в казармы. Уже 19-го на заводах Выборгского района начались стачки протеста. Но особый успех призыв к выступлению имел в 1-м пулеметном полку. 20 июня здесь получили приказ о выделении более половины личного состава и до 500 пулеметов для отправки на фронт. Общее собрание полка постановило выделить 10 пулеметных команд, но одновременно представители пулеметчиков начали зондировать обстановку в других частях гарнизона «на предмет немедленного восстания», независимо от того, что скажет об этом большевистский центр974. Вот так вроде бы боковая ветвь событий стала все более выпирать на первый план.
После выступления 20 июня на конференции фронтовых и тыловых организаций Ленина, призвавшего к выдержке и дисциплине, Военная организация, казалось бы, держала ситуацию под контролем. Но условность этого контроля многие, в том числе и Владимир Ильич, понимали.
Нередко, рассуждая о перипетиях 1917 года, забывают, что все послефевральские месяцы война продолжалась. В газетах регулярно печатали списки убитых. С фронта шли эшелоны с ранеными. С началом июньского наступления число жертв возросло. Каждый день в городах и селах России какие-то семьи оплакивали потерю кормильцев – отца, брата, сына. А от бесконечных дискуссий о войне, которые велись на различных съездах и конференциях, совещаниях и заседаниях, собраниях и митингах, рождалось ощущение не только заболтанности, но и бесстыдного обмана, ибо для солдат война была проблемой не слов, а жизни и смерти. Как писал в «Солдатской правде» солдат Л. Чубунов: «Время настало не спать, а дело делать!.. Гоните буржуев от власти и всех их на фронт, раз они кричат “война до полной победы!” Все мы намучены войной, которая унесла миллионы жизней, сделала миллионы калеками, принесла с собой неслыханные бедствия, разорение и голод»975.
Казалось, так просто: сбросить «министров-капиталистов», передать власть Советам – и сразу придет мир. Но кто и как заключит его? Кто и как будет править страной? – эти вопросы оставались покрытыми туманом. Особенно подвержены были радикальным настроениям кронштадтцы. В городе фактической властью обладал Совет. Имевшегося у них арсенала оружия хватило бы на целую армию. И, как писал Иван Флеровский, матросы «наивно думали, убежденные в том, что достаточно напора их энтузиазма, чтобы власть Советов осуществилась по всей земле Российской»976.
В общем, настроение отчаянной решимости играло куда бόльшую роль, чем апелляции к здравому смыслу, призывы к организации и выдержке. Но как всякие эмоциональные всплески, подобные настроения были подвержены резким перепадам – от безудержной ярости к апатии и наоборот. Это и создавало почву для спонтанного бунтарства и анархистских призывов.
Солдатская масса давила своими настроениями и на большевистский актив, а более всего на «новоиспеченных» партийцев, чей политический опыт исчерпывался считанными месяцами. Каменев справедливо писал в «Правде» 22 июня о молодых кадрах, для которых большевизм ассоциировался лишь с радикализмом. Они выступали с требованием «о немедленном воплощении в жизнь лозунгов, сложность которых им не всегда понятна. И им мы говорим: дело обстоит не так просто, товарищи, чтобы одного вашего сочувствия нашей партии было достаточно для ее немедленной победы. Задача, стоящая перед пролетариатом России, во много раз труднее, чем это может показаться».
Давление подобных настроений испытывало на себе и руководство Военной организации. ЦК был для них коллегией политических руководителей, безусловно авторитетных, но сугубо штатских и не всегда понимающих их военную специфику. Заметим, что когда в июне Ленин поставил перед ними конкретные «военные» вопросы – численность частей и вооружений, соотношение сил, дислокация подразделений и т. п., – руководители «Военки» ответить не смогли. «Тогда, – пишет Невский, – мне казалось это неважным, мелочным… Начинай демонстрацию, и баста»977. Только подобными настроениями можно объяснить тот, впрочем, никем не подтвержденный факт, мимоходом упомянутый лишь Невским, что, придя к выводу о невозможности удержать солдат, «мы взяли на себя выработку плана вооруженного выступления: пусть это будет, – решили мы, – первая попытка восстания»978.
Собравшаяся 1 июля 2-я общегородская конференция тоже началась с демонстрации «независимости». Зная об отрицательном отношении Ленина и ЦК к изданию особой столичной газеты, 51 делегат проголосовал за ее создание, 19 – против и 16 – воздержалось. А когда – через день – на заседание явились представители 1-го Пулеметного полка и заявили, что готовы выступить против правительства, конференция, вопреки мнению ЦК, поддержала предложение: «в случае необходимости возложить на ПК руководство выступлением гарнизона и рабочих города Петрограда»979.
В воскресенье днем, 2 июля, в 1-м пулеметном полку в связи с отъездом на фронт очередной команды прошел концерт-митинг с участием полкового струнного оркестра. Ораторы и местные поэты, сменявшие друг друга, накалили многотысячную аудиторию до предела. И чем круче они брали, тем громче аплодировали и кричали солдаты. Впрочем, кончился митинг лишь грозной антиправительственной резолюцией. Собравшаяся в тот же день большевистская военная организация, по свидетельству Подвойского, решила быть наготове, но о возможности вооруженного выступления вопрос не ставился980.
Его поставили другие. Руководство анархистов-коммунистов, заседавшее тоже 2 июля, – И. Блейхман, Н. Павлов, А. Федоров, П. Колобушкин, Д. Назимов и другие, – о настроениях солдат знали. Знали и о настроениях в рабочих кварталах. С 1 июля в Питере сократили продажу по карточкам мяса до 1/2 фунта, а масла до 1/4 фунта в неделю. Еще 1/2 фунта мяса и 1/8 фунта масла для лиц, занимающихся физическим трудом, можно было купить по дополнительным карточкам, которые, впрочем, отоваривались лишь при наличии данных продуктов. Утром 2 июля настроения рабочих проявились в стихийной вспышке: они избили тухлым мясом хозяина продовольственной лавки и протащили его по улицам. «В Выборгском районе, – записал в дневнике Мартын Лацис, – тревога: изловили мясника-спекулянта и хотели кончить самосудом. Мертвая зыбь выходит наружу. Начинается…» Видимо, так же рассудили и анархисты. Решили утром 3 июля, опираясь на 1-й Пулеметный полк, призвать солдат к восстанию981.
Об этом решении в «Военке» узнали в тот же день. Владимир Невский писал, что большевик-прапорщик А.Я. Семашко подтвердил, что в Пулеметном полку «уже невозможно сдерживать солдат, и, хотя ему были даны строгие приказания сдержать массу от выступления, для всех было очевидно, что это безнадежно… Бюро военных организаций обратилось за указаниями в ЦК и получило категорическое предписание выступления не предпринимать и принять все меры к его предотвращению… По всем полкам разошлись агитаторы, и к вечеру 2-го июля казалось, что выступления не будет… В ночь со второго на третье произошло совместное заседание ПК и Бюро военных организаций… Мнения разделились, часть была за выступление, но Бюро все целиком высказалось против… Решено было подчиниться ЦК»982.
Казалось бы, все в порядке. Но большевики недооценили анархистов. Всю ночь в казармах Пулеметного полка чистили оружие и толковали о выступлении. Смысл агитации анархистов был прост: соглашатели «нас продали», большевики оторвались от масс, а посему надо самим брать власть. «Большевистских ораторов, призывавших к спокойствию, – писал Подвойский, – выслушивали очень сочувственно, соглашались с ними, но по их уходе снова поднимали разговор о вооруженном выступлении»983.
Утром 3 (16) июля начался митинг. Троцкий рассказывает: «На собрании появился анархист Блейхман, небольшая, но колоритная фигура на фоне 1917 года. С очень скромным багажом идей, но с известным чутьем массы, искренний в своей всегда воспламененной ограниченности, с расстегнутой на груди рубахой и разметанными во все стороны курчавыми волосами, Блейхман находил на митингах немало полуиронических симпатий… Солдаты весело улыбались его речам, подталкивая друг друга локтями и подзадоривая оратора ядреными словечками: они явно благоволили к его эксцентричному виду, его нерассуждающей решительности и его едкому, как уксус, еврейско-американскому акценту… Блейхман плавал во всяких импровизированных митингах, как рыба в воде. Его решение всегда было при нем: надо выходить с оружием в руках. Организация? “Нас организует улица”. Задача? “свергнуть Временное правительство…”»984
Ну а после выступления анархистов П. Колобушкина и Н. Павлова митинг, как говорится, понесло. Предложение большевиков отложить выступление для лучшей подготовки хотя бы на день отвергли. Тут же создали Временный революционный комитет, в который вошли и анархисты, и большевики. Во все воинские части и на заводы на грузовиках, ощетинившихся штыками и пулеметами, были направлены эмиссары, чтобы призвать солдат и рабочих к 5 часам вечера выйти с оружием на улицу.
Около 4 часов известие о выступлении получили в большевистском ЦК. Члены ЦК высказались против участия в демонстрации. Каменеву и Зиновьеву поручили опубликовать в «Правде» соответствующее обращение. О решении ЦК проинформировали московских большевиков. Сообщили его и президиуму Петроградской конференции. Но когда Володарский сказал об этом делегатам пулеметчиков, они решительно заявили, что «лучше выйдут из партии, но не пойдут против постановления полка»985.
Выступил Михаил Томский: «Наш ЦК приглашает членов и сочувствующих удержать массу от дальнейших выступлений… Мы должны подчиниться решению ЦК, но не нужно бросаться по заводам и тушить пожар, так как пожар зажжен не нами, и за всеми тушить мы не можем. Мы должны выразить наше отношение к событиям и ждать их развития»986.
Но взаимопереплетение казалось бы разнородных событий было таково, что ситуация менялась непрерывно. Именно в этот момент, днем 3 июля, князь Львов сообщил прессе о разногласиях в правительстве по вопросу об Украине и о выходе из состава кабинета кадетов А.И. Шингарева, А.А. Мануйлова, В.А. Степанова, князя Д.И. Шаховского и Н.В. Некрасова, который, впрочем, покинув партию кадетов, в правительстве остался.
Проблема украинской суверенизации, безусловно, интересовала рабочих и солдат Питера. Но вывод они сделали совсем другой. До этого в правительстве было 6 представителей социалистических партий, входящих в Советы, и 10 так называемых «министров-капиталистов», которые якобы и являлись причиной всех зол. Теперь пятеро из них ушли сами. Осталось сковырнуть еще пятерых, и – если как следует нажать на «соглашателей» – власть перейдет к Советам. Важно лишь не упустить момент. Может быть, столь определенно масса и не формулировала свою задачу, но вновь поднявшаяся революционная волна имела именно такой вектор движения.
Роль «пожарных», о которой упомянул Михаил Томский, вообще отвергалась в большевистских низах. Тот же Лацис записал в своем дневнике: «Снова нам быть пожарной кишкой. Докуда же это так продлится?» Линия ЦК на «удерживание» наталкивалась на открытое противодействие. Так, на Путиловском заводе, где Орджоникидзе и Антон Васильев выступали от имени ЦК, они получили отповедь от Сергея Багдатьева. А когда в Кронштадте Федор Раскольников спросил Семена Рошаля: «А что, если партия решит не выступать?» – Рошаль ответил: «Ничего, мы их отсюда заставим».
Каменев дозвонился до Раскольникова и сказал, что выступление проводится «без санкции партии» и надо удержать кронштадтцев. «А как сдержать их? – пишет очевидец. – Кто сдержит катящуюся с вершин Альп лавину? Выступал Рошаль. Но вскоре этот стихийный человек сам поддался настроению масс и вместо “назад” закричал “вперед”». Взяли «левее» и некоторые руководители Военной организации. Спустя много лет, в 1932 году, Невский написал: «Когда В.О., узнав о выступлении пулеметного полка, послала меня, как наиболее популярного оратора военки, уговорить массы не выступать, я уговаривал их, но уговаривал так, что только дурак мог бы сделать вывод из моей речи о том, что выступать не следует»987.
Видимо, отчасти поэтому и шли от пулеметчиков самые противоречивые донесения. «С утра, несколько раз побывавший в полку т. Семашко, – вспоминал Подвойский, – доложил, что там все утихомирилось, но к двум часам получилось известие, что полк намерен выступить и вооружается. Ввиду этого туда были направлены все лучшие ораторы… и последнее известие от них в 5–6 часов гласило, что полк окончательно решил не выступать. Однако в 8 часов он был уже у дворца Кшесинской»988.
Действовать пулеметчики начали около 7 часов. Заняли Финляндский вокзал, подходы к Троицкому и Литейному мостам. К ним присоединились рабочие Выборгского района, солдаты Московского полка и других частей. В Михайловском училище силой захватили 4 орудия. Очевидец рассказывает: «Под красными знаменами шли только рабочие и солдаты; не были видно ни кокард служащих, ни блестящих пуговиц студентов, ни шляпок “сочувствующих дам”». Вот другой очевидец: «Вид демонстрации был несомненно внушительный: артиллерия, оркестр московцев, плакаты с лозунгами “Долой 10 министров-капиталистов”, “Вся власть Совету рабочих, солдатских и крестьянских депутатов”, “Помни, капитализм, пулемет и булат сокрушат тебя”, “Долой Керенского и с ним наступление” и, наконец, сопровождавшие шествие грузовики с пулеметами – все это производило значительный эффект на перепуганного обывателя и буржуазию»989.
В штабе большевиков в особняке Кшесинской царила неразбериха. Тарасов-Родионов, прибывший сюда из офицерской школы Ораниенбаума, рассказывает: «Военка шумит, но никто ничего толком не знает. Какой-то пожилой солдатик в рваной шинели, потея и размахивая руками, старается всех убедить, что все равно дальше удержать нельзя… “Не надо мешать! – горячится он. – Пусть выступают”… Быстро начинают прибегать все новые и новые люди, держащие связь гарнизона и заводов с Военкой и ПК… “На Выборгской не остановишь! И слушать не хотят!”, “Путиловцы уже строятся… Пришлось с ними согласиться и их одобрить”. “Без санкции ЦК?!” “Да, без санкции ЦК… Массы сдержать больше нельзя, да и незачем, пожалуй!”»990
На общегородской большевистской конференции ситуация та же: «Большинство районных делегатов, – писал Александр Ильин-Женевский, – находились в крайне возбужденном состоянии… Часть настаивала на необходимости вооруженного восстания. “Какая тут может быть мирная демонстрация?” – кричал, сильно жестикулируя, какой-то высокого роста делегат: “На улицах стрельба. Это новая революция!”»991
Дело в том, что около 11 вечера, когда колонны демонстрантов проходили мимо Гостиного двора, впереди раздался взрыв ручной гранаты и началась стрельба. Сразу застрочили пулеметы. Солдаты открыли ответный огонь. Были убитые и раненые. «Изучение всей массы взаимоисключающих друг друга газетных сообщений, документов и мемуаров, – заключает Алекс Рабинович, – наводит на мысль, что, вероятнее всего, в этом в равной степени повинны все – воинственно настроенные демонстранты, провокаторы, правые элементы, а подчас и просто паника и неразбериха»992.
Представители заводов и воинских частей ставят на конференции вопрос: что делать? Оставаться в стороне? И конференция решает продолжить демонстрацию на следующий день, но уже под руководством большевиков. При этом особо оговаривается, что «демонстранты никаких самочинных выступлений к захвату правительственных учреждений не должны предпринимать». Военная организация направляет в воинские части предписание: «…Сегодняшнее выступление произошло стихийно, без призыва нашей организации, но, желая предупредить возможность разгрома выступивших товарищей со стороны контрреволюционных сил, мы, уже после выяснившейся невозможности задержать выступление, предложили всем товарищам солдатам и рабочим поддержать революционные части войск, вышедших на улицу. В данный момент мы призываем… без призыва В.О. никуда не выступать…»993
Мартын Лацис недоволен: «На Невском трещат пулеметы, – записывает он в дневнике, – а здесь [на конференции] разговаривают о мирной демонстрации. Я высказываюсь за вооруженную демонстрацию. Но в конце концов решили не говорить ни про мирную, ни про вооруженную, а сказать просто: “демонстрация”. Может быть, для внешнего употребления это и нужно, но для членов партии эта неопределенность вредна»994.
Между тем, оправившись после перестрелки, колонны демонстрантов к полуночи заполняют улицы вокруг Таврического дворца. «Положение скверное, – вспоминал член ВЦИК Владимир Войтинский. – Кучка вооруженных людей, человек 200, могла без труда овладеть Таврическим дворцом, разогнать Центральный Исполнительный Комитет и арестовать его членов»995. Но этого не произошло.
Около часа ночи в Таврическом, в комнате большевистской фракции Совета, состоялось совещание членов ЦК, ПК и «Военки» с участием членов Межрайонного комитета РСДРП. Обсуждали предложение ПК о продолжении демонстрации. Каменев и Троцкий пытались убедить собравшихся в том, что надо, не вступая в конфликт с ВЦИК и Исполкомом Петросовета, провести митинги по районам. Но было поздно. К 2 часам ночи к Таврическому подошло около 30 тысяч рабочих-путиловцев, а из Кронштадта позвонил Раскольников и сообщил, что утром матросы будут уже в Питере и помешать этому не сможет никто. Только после этого ЦК принял решение – возглавить «мирную, но вооруженную демонстрацию» с утра 4 июля996. Тогда же послали за Лениным Савельева, а из набора «Правды» изъяли обращение ЦК с призывом к сдерживанию масс. Потому-то «Правда» утром 4 июля и вышла с белой «дырой», которую узрел в вагоне Владимир Ильич.
Около 11 утра поезд прибыл на Финляндский вокзал. До особняка Кшесинской Ленин добрался на извозчике. Трамваи стояли. В магазинах, банках и других учреждениях двери были закрыты. На улицах уже толпились демонстранты, а около 10 тысяч кронштадтцев с оружием, знаменами, санитарной командой и оркестром выгружались с буксиров, барж и траулеров у Николаевского моста. Лозунг был один, пишет Иван Флеровский, – «За власть Советов!», – «Заставить соглашателей подчиниться народной воле, разорвать с буржуазией… А как это будет – никто ясно не представлял, и эта неясность создавала настроение тревоги»997.
А у особняка Кшесинской уже шел митинг. Настроение было приподнятое. «Со всех сторон, – вспоминала работница Соловьева, – слышались крики “ура!” Я с радости вместо своей товарки обняла совершенно незнакомую женщину, которая меня оттолкнула и обозвала “дурой”, но я в этот момент готова была обнять весь мир»998.
В самом особняке, наверху, в огромной бывшей спальне балерины, где обосновался большевистский штаб, Ленин подробно расспрашивал Свердлова, Сталина, Подвойского о всех перипетиях этих дней. В это время к дворцу подошли кронштадтцы и «Подвойский попросил тов. Ленина выступить перед ними… Но все наши просьбы тов. Ленин отклонил, подчеркивая тем, что он против демонстрации…»999 Однако, когда наверх поднялись делегаты матросов и попросили о том же, Владимир Ильич согласился.
Когда он вышел на балкон, его встретили криками «Ура!» и громом оваций. Речь была короткой. Ленин передал «привет революционным кронштадтцам от имени питерских рабочих», призвал к «выдержке, стойкости и бдительности» и выразил уверенность, что «лозунг “вся власть Советам” должен победить и победит, несмотря на все зигзаги исторического пути»1000.
Это было не совсем то, чего ожидали кронштадтцы. Они полагали, что услышат призыв к штурму, а не слова о «зигзагах» истории. «Не только анархисты, но и часть большевиков, – писал Артем Любович, – не представляла себе, как вооруженная колонна, жаждавшая ринуться в бой, может ограничиться мирной демонстрацией». Поэтому других ораторов слушали уже плохо. «Матросы, – вспоминал Подвойский, – стали выкрикивать: “сейчас не до слов”, “сейчас не до агитации”, “сейчас необходимо во что бы то ни стало добиться передачи власти Советам”. Речь Луначарского пришлось скомкать, а матросы, вскинув на плечи винтовки, с оркестрами направились к Таврическому дворцу»1001.
Туда же решено было перенести и большевистский штаб, ибо стало известно, что именно к Таврическому целыми заводами идут рабочие и воинские части, а рабочая секция Петросовета еще ночью приняла резолюцию, поддерживавшую выступление и требование о переходе власти к Всероссийскому съезду Советов.
К часу дня к дворцу подошли рабочие Выборгского района и солдаты 1-го пулеметного полка. Затем – рабочие Нарвского района и солдаты 2-го пулеметного полка. 30 тысяч путиловцев, явившихся сюда с женами и детьми, поклялись, что не уйдут, пока ВЦИК не арестует «министров-капиталистов» и не возьмет власть в свои руки.
А колонны манифестантов все шли и шли. Но настроение у них было уже иное, ибо опять пролилась кровь. Когда 60-тысячная колонна рабочих и солдат проходила мимо угла Садовой и Апраксина переулка, из окон раздались выстрелы. Появились первые убитые и раненые. А около 3 часов, когда кронштадцы шли по Невскому и Литейному проспектам, по ним с крыши ударили из пулемета. И опять убитые и раненые. Матросы бросились наверх и подозреваемых в стрельбе убивали на месте. «Когда мы подошли к Таврическому дворцу, – рассказывал анархист Ефим Ярчук, – все были настолько взбудоражены, что я подумал, что матросы пойдут на его штурм». Некоторые из них и впрямь начали ломать ворота1002.
А в самом Таврическом члены ВЦИК выслушивали представителей заводов и полков. Из 90 пришедших сюда делегатов слово дали лишь пятерым. Среди них были Мартын Лацис и Сергей Багдатьев. Речи их были вполне определенны: «Вы видите, что написано на плакатах. Тот же вопрос обсуждался на всех заводах… Мы требуем ухода десяти министров-капиталистов. Мы доверяем Совету, но не тем, кому доверяет Совет». И все требования сводились к одному: «Вся власть Всероссийскому Совету рабочих, солдатских и крестьянских депутатов!» Рабочих делегатов поддержал лидер меньшевиков-интернационалистов Юлий Мартов: «История требует, чтобы Совет взял власть в свои руки». О том же заявили лидеры левых эсеров – Мария Спиридонова и Борис Камков1003.
«Один из рабочих, классический санкюлот, в кепке и короткой синей блузе без пояса, с винтовкой в руке, вскакивает на ораторскую трибуну, – рассказывает Суханов. – Он дрожит от волнения и гнева и резко выкрикивает, потрясая винтовкой, бессвязные слова: “Товарищи! Долго ли терпеть нам, рабочим, предательство?!.. Так знайте, рабочий класс не потерпит!.. Мы добьемся своей воли! Никаких чтобы буржуев! Вся власть Советам!”»1004
А на балконе зала, у комнаты большевистской фракции, стояли Ленин, Зиновьев и Троцкий. Владимир Ильич, как пишет Зиновьев, смеясь, спросил: «А не попробовать ли нам сейчас?» Но тут же, посерьезнев, ответил: нет. Это невозможно. Ни провинция, ни фронт не поддержат, «фронтовик придет и перережет питерских рабочих». Позднее Ленин напишет: «3–4 июля восстание было бы ошибкой: мы не удержали бы власти… Несмотря на то что Питер был моментами в наших руках… армия и провинция… могли пойти и пошли бы на Питер»1005.
В своих мемуарах, ссылаясь на какие-то более поздние разговоры с Луначарским, Суханов пишет, что еще 3 (?!) июля Ленин и Троцкий предполагали свергнуть правительство и сформировать большевистский кабинет министров. Луначарский решительно опроверг эти утверждения. Но байка осталась, и кое-кто из историков по сей день пользуется ею.
Конечно, некоторые руководители «Военки» и ПК, не говоря уже об анархистах, не соглашались с Лениным и думали по-иному. Об их обвинениях ЦК в «нерешительности» упоминалось выше. Но это всего лишь факт их личной биографии и отражение определенных настроений.
Спустя два года Владимир Невский написал: «События развертывались так быстро, что каждая минута нерешительности была поражением: Военная организация… исполняла приказание ЦК, а директива ЦК была таковой, что доводить дело до конца и пускать в ход силы нельзя»1006. Иными словами, речь по-прежнему шла не о захвате власти большевиками, а о том, чтобы ВЦИК, Советы взяли власть в свои руки. И лучше всех это выразили сами манифестанты. Когда к ним вышел лидер эсеров Виктор Чернов и стал призывать к спокойствию, один из рабочих, поднеся огромный кулак к его лицу, решительно заявил: «Принимай власть, сукин сын, коли дают!»1007 Фраза, как видим, вполне точно передавала смысл приводившегося выше июньского призыва Ленина: «Станьте [властью], господа теперешние вожди Совета, мы за это, хотя вы наши противники».
Положение правительства было катастрофическим. В распоряжении генерала Половцева осталось несколько казачьих частей, охранявших Зимний дворец и Генеральный штаб. Даже лояльные прежде Семеновский, Преображенский, Измайловский полки заявили о нейтралитете. Так что приказ Половцева о разоружении «мятежников», подписанный днем 4 июля, оказался пустой бумажкой. Однако к вечеру положение стало меняться.
«Вдруг над Петербургом, – рассказывает Суханов – разразился проливной дождь. Минута, две, три, – и “боевые колонны” не выдержали. Очевидцы-командиры рассказывали мне потом, что солдаты-повстанцы разбегались, как под огнем, и переполнили собой все подъезды, навесы, подворотни. Настроение было сбито, ряды расстроены. Дождь распылил восставшую армию… Командиры говорили, что восстановить армию уже не удалось, и последние шансы на какие-нибудь планомерные операции после ливня совершенно исчезли»1008.
Дело было не только в дожде. Холодный душ помог, видимо, даже самым наивным, миролюбивым рабочим и солдатам понять ту истину, которую Владимир Ильич сформулировал еще 18 июня: демонстрациями, даже вооруженными, ничего не добьешься. И бесполезно требовать брать власть от этого руководства ЦИК. А если так, то вся толкотня вокруг Таврического бессмысленна. И надо идти по домам и казармам сушиться и думать о том, что же делать дальше. Именно так и сказал, отчитываясь перед Кронштадтским Советом, левый эсер Г. Смолянский: «Наша задача была пойти к Таврическому дворцу и передать наши требования… Мы хотели толкнуть его [Совет] взять власть. Когда наш протест не был принят во внимание, мы не сочли возможным оставаться»1009.
Митинги около Таврического все еще бурлили. Но движение явно шло на спад. А в городе продолжалась стрельба и вооруженные стычки, в которых на стороне правительства принимали участие казаки и юнкерские патрули, офицерские группы. На подходах к Выборгскому району солдаты 1-го пулеметного полка строили против них баррикады. А у Литейного моста произошел настоящий бой между 1-м пехотным запасным полком, возвращавшимся в казармы, и казаками, которые приволокли сюда и орудие. Вылез наружу уже упоминавшийся «третий план», ждавший своего часа: уголовники, выпущенные из тюрем, грабители – свои питерские и «гастролеры», съехавшиеся из других городов. Начались погромы магазинов, грабежи квартир. Пришлось браться за оружие и столичному обывателю. Всего за эти дни в стычках и перестрелках было ранено и убито около 700 человек1010.
А в Таврическом дворце продолжались бурные дебаты. Лидеры меньшевиков и эсеров отвергали любые предложения о переходе власти к Советам. В час ночи, рассказывает Суханов, «послышался какой-то отдаленный шум. Он становился все ближе и ближе… Уже ясно был слышен в окружающих залах мерный топот тысяч ног… В зале опять волнение. На лицах беспокойство, депутаты вскочили с мест. Что это такое?… Но на трибуне, как из-под земли, вырастает Дан. Он так переполнен торжеством, что хочет скрыть хоть часть его и придать себе несколько более спокойный, объективный, уравновешенный вид, но это ему не удается.
– Товарищи! – провозглашает он. – Успокойтесь! Никакой опасности нет! Это пришли полки, верные революции, для защиты ее полномочного органа ЦИК… – В Екатерининском зале грянула могучая “Марсельеза”»1011.
Что же произошло?
Еще днем 4 июля Бонч-Бруевичу позвонил сотрудник министерства юстиции Н.С. Каринский, который сообщил, что его министр, П.Н. Переверзев, уже подготовил для печати экстренное сообщение, якобы изобличавшее Ленина и Зиновьева в связях с немецкой разведкой, и на их арест санкция будет дана. Эти документы разослали редакциям всех газет, а в помещение Генерального штаба вызвали представителей Преображенского, а затем других нейтральных полков. «Весть о том, что большевистское восстание, – писал эсер Н. Арский, – служит немецким целям, немедленно стала распространяться по казармам, всюду производя потрясающее впечатление. Ранее нейтральные полки постановили выступить для подавления мятежа».
Итак, полки пришли к Таврическому, «в зале энтузиазм, лица мамелюков, – как пишет Суханов, – просветлели… Они в избытке чувств хватают друг друга за руки и в упоении, стоя с обнаженными головами, тянут “Марсельезу”». А ЦИК незамедлительно принимает резолюцию Гоца, отвергающую «переход всей власти в руки Совета» и подтверждающую, что «вся полнота власти должна остаться в руках теперешнего правительства…»1012.
Около двух часов ночи там же, в Таврическом, собираются члены большевистского ЦК, ПК, Военной организации и Межрайонного комитета РСДРП. Получено известие, подтвержденное членом ЦИК, меньшевиком Василием Анисимовым, об отправке в столицу верных Временному правительству частей с Северного фронта. Руководители «Военки» все еще хорохорятся: «надо идти до конца», «достаточно ввести в устье Невы один хороший корабль…». Но Ленин обрушивает на них град вопросов: «Назовите части, которые безусловно пойдут с нами? Какие колеблются? Кто против нас?» И эти вопросы, как рассказывает Константин Мехоношин, «сразу привели нас в трезвое состояние. Решено: после того как воля революционных рабочих и солдат продемонстрирована, выступление должно быть прекращено. В духе этого решения составляется воззвание»1013.
Сталина направляют к Николаю Чхеидзе: необходимо немедленно остановить распространение клеветы против Ленина и большевиков. И Николай Семенович начинает обзванивать редакции больших газет с просьбой не публиковать «материалы», присланные Переверзевым. Большевистский ЦК принимает и другое решение: Ленину и Зиновьеву покинуть Таврический. Владимир Ильич договаривается с Григорием, что если «разоблачения» все-таки будут напечатаны, Зиновьев утром выступит с соответствующим заявлением на бюро ЦИК и немедленно скроется. «Запомнилось далее, – пишет Зиновьев, – как через несколько часов мы с Владимиром Ильичом мчимся на автомобиле из Таврического дворца в редакцию “Правды”… На крыльях и на подножках автомобиля с обеих сторон по нескольку наших моряков-большевиков, вооруженных до зубов, с наставленными штыками винтовок». В редакции Ленин успевает подредактировать обращение ЦК, вставить его в уже готовый номер газеты, и после этого они разъезжаются по домам. А минут через десять в помещение «Правды» ворвались юнкера…1014
Редакции больших столичных газет просьбу Чхеидзе выполнили. И только бульварное «Живое слово» публикует переверзевские материалы о «немецких шпионах». «Утром, когда мы только еще вставали, – рассказывает Мария Ильинична, – к нам пришел Я.М. Свердлов и, рассказав о происшедшем ночью, стал настаивать на необходимости для Ильича немедленно скрыться… Яков Михайлович накинул на брата свое непромокаемое пальто, и они тотчас же ушли из дому совершенно незамеченными»1015.
А Зиновьев, явившись на заседание бюро ЦИК, «не садясь, прямо подошел к Чхеидзе и попросил слова в экстренном порядке». Он получил слово вне очереди: «Товарищи, совершилась величайшая гнусность. Чудовищное клеветническое сообщение появилось в печати и уже оказывает свое действие на наиболее отсталые и темные слои народных масс… Мне не надо доказывать, что ЦИК должен принять самые решительные меры к реабилитации тов. Ленина и к пресечению всех мыслимых последствий клеветы… С этим поручением я явился сюда от имени ЦК нашей партии.
Зиновьев кончил и, не садясь, ждал… На многих лицах была ирония, на других – полное равнодушие… Чхеидзе немедленно ответил от имени ЦИК, что… все меры, доступные ЦИК, конечно, будут приняты безотлагательно. Тон Чхеидзе был ледяной». Это рассказ Суханова. А вот продолжение Зиновьева: «…Ясно запомнил выступление “народного социалиста” Чайковского. Благообразный высокий старик с длинной седой бородой, с постно-народническим лицом, – он не мог скрыть злорадства и чувства мести. Запомнился лейтмотив его гнусной речи: “дыма без огня-де не бывает”. Эти слова он повторил несколько раз. Раз Ленина и других обвиняют в германском шпионаже – значит, “что-то есть”»1016.
Между тем Свердлов привел Ленина на набережную Карповки, в квартиру одного из руководителей «Военки» С.Н. Сулимова. Здесь Ильича ждал сюрприз. У Сулимовых жил старый товарищ – Григорий Шкловский с двумя младшими дочерьми, незадолго до того вернувшийся из Швейцарии. Там, в Берне, Владимир Ильич любил играть с его детьми. Но сейчас было не до игр. Приехал из Таврического Зиновьев, рассказавший о том, как вели себя члены ЦИК. «Этого и следовало ожидать, – ответил Ленин. – Неужели от этих господ можно было ожидать чего-либо другого?» Подошли член ЦК Ивар Смилга, члены ПК Михаил Томский и Глеб Бокий. Выяснилось, что в некоторых полках все еще ведут агитацию за продолжение выступления, а Петропавловская крепость и особняк Кшесинской готовятся к обороне. «В.И., не колеблясь ни минуты, заявил, что сдача неизбежна и что затягивать дело – значит только увеличивать поражение. Настроение, – вспоминал Зиновьев, – было достаточно подавленное»1017.
Зиновьев, Смилга, Томский и Бокий уехали в особняк Кшесинской, где собрались члены ЦК, ПК и Военной организации. После недолгих пререканий с членами «Военки» большинство проголосовало «не пересматривать решение о прекращении демонстраций». Для переговоров пригласили представителя ЦИК Либера, с которым было достигнуто соглашение о сдаче Петропавловки, возвращении броневиков в бронедивизион, а матросов – в Кронштадт. Со своей стороны ЦИК Советов гарантировал непринятие дальнейших репрессивных мер против большевиков и демонстрантов1018.
Однако столь «мирный» исход событий уже не устраивал ни правительство, ни руководство ЦИК. На рассвете 6 июля верные правительству части выстраиваются на Дворцовой площади. Их напутствуют члены ЦИК эсеры Авксентьев и Гоц. Отсюда войска направляются для окружения Петропавловской крепости и захвата «штаба большевиков». Но солдаты и матросы, находившиеся в особняке Кшесинской, перебегают в крепость и вместе с ее гарнизоном занимают оборону.
Глава Временного правительства А.Ф. Керенский и генерал Л.Г. Корнилов со своими охранниками, 1917 год
Когда Михаила Либера спрашивают о причине такого поворота ЦИК, тот патетически восклицает: «Железная необходимость властно требует этого!» А причина ясна: под звуки оркестров в город стройными колоннами с артиллерией и броневиками уже вступает большой сводный отряд казаков и солдат Северного фронта под командованием члена ЦИК, поручика-меньшевика Григория Мазуренко.
У Петропавловки складывается дикая ситуация, способная в любую минуту стать еще одним эпизодом гражданской войны: солдаты, требующие перехода власти к Советам, готовятся к бою с солдатами, подчиняющимися ЦИК Советов. А уж то, что снаряды крепостных орудий зацепят и город, – в этом сомнений нет. В Петропавловку приходит член ЦК Сталин, и после его уговоров и проведенного голосования гарнизон складывает оружие. Казалось бы, все – точка поставлена. И все-таки на заседании кабинета министров 6 июля принимается официальное постановление об аресте и привлечении к суду «всех участвовавших в организации и руководстве вооруженным выступлением против государственной власти»1019.
Оставаться на квартире одного из лидеров «Военки», Сулимова, было опасно. При разгроме особняка Кшесинской в руки правительственных войск попали списки большевистской Военной организации. Помимо хозяина квартиры в них значилась и жена его – Мария. Так что впору было ждать «гостей». «Вас, т. Сулимова, – грустно пошутил по этому поводу Владимир Ильич, – самое большое – арестуют, а меня подвесят». И уже утром 6 июля Ленин, вместе с зашедшей за ним Крупской, переходит на Выборгскую сторону в квартиру рабочего Василия Николаевича Каюрова. Отсюда днем он идет на Большой Сампсоньевский в Выборгский райком, а оттуда на завод «Русский Рено», где в помещении сторожки находился завком. Здесь он встречается со Сталиным и членами Исполнительной Комиссии ПК. Мартын Лацис предложил для продолжения борьбы немедленно объявить всеобщую стачку. Но Владимир Ильич осадил его и сам написал от имени ПК воззвание с призывом к рабочим – с утра 7 июля выйти на работу1020.
Возвращаться к Каюрову не имело смысла. Сын его, пишет Крупская, «был анархист, молодежь возилась с бомбами, что не очень-то подходило для конспиративной квартиры». Пошли к давней знакомой Надежды Константиновны – Маргарите Фофановой. Сюда же привезли заболевшего Зиновьева с женой – Зинаидой Лилиной. Обсудили за чаем ситуацию и решили пока оставаться на нелегальном положении. Вечером Ленин ушел к Николаю Гурьевичу Полетаеву – рабочему депутату III Государственной думы, которого он знал еще по «Союзу борьбы…». А утром 7-го перебрался на 10-ю Рождественскую улицу к Сергею Аллилуеву – рабочему Электростанции акционерного общества 1886 года.
Еще 5 июля – по настоянию большевистской фракции – ЦИК создал специальную комиссию для расследования обвинений, выдвинутых против Ленина, Зиновьева и других. Уезжая из Таврического дворца, Владимир Ильич передал через Каменева, что он и Зиновьев требуют от комиссии выслушать их показания. Соответствующее письмо ночью 6 июля было передано и члену комиссии А.Р. Гоцу. Рано утром 7-го Каменев передал Ленину, что члены комиссии ЦИК придут на условленную квартиру в 12 часов дня1021.
Квартира Аллилуевых Владимиру Ильичу понравилась. И хозяйке – Ольге Евгеньевне, с которой познакомился у Полетаевых, он сказал: «У вас хорошо. Теперь гоните – не уйду». Но шутливое настроение пропало, когда пришли Надежда Константиновна и Мария Ильинична. Они принесли две вести. И обе плохие…
Ночью пришли сообщения, что наступление на фронте, начавшееся 18 июня и выдохшееся уже в первую неделю, закончилось поражением. 6 июля германские войска нанесли мощный контрудар в стык 7-й и 11-й армий Юго-Западного фронта, осуществив так называемый Тарнопольский прорыв. По опубликованным позднее данным, русская армия потеряла 1968 офицеров и более 56 тысяч «нижних чинов». Начался беспорядочный, порой панический отход русских войск.
Генералам важно было снять с себя вину за поражение. А на кого она падет – легко догадаться. «Разве можно вести дело, – сетовал Корнилов Милюкову, – когда правительству шагу не дают ступить Совдеп и разнузданная солдатня». Так уж в России повелось, что вслед за словом «поражение» очень часто появлялось другое слово – «измена». И то, что решение правительства об аресте «предателей» – руководителей и участников июльского «мятежа» – было принято в ночь на 7 июля, говорило само за себя.
Вторая дурная весть лишь подтверждала это. Той же ночью на квартире Елизаровых был повальный обыск. Мария Ильинична рассказала, как подъехал грузовик, из него вывалились солдаты, юнкера, офицеры и «вся наша квартира наполнилась этой свирепой толпой…». Искали «немецкого шпиона» Ленина. Один из офицеров «особенно настойчиво допрашивал об этом Надежду Константиновну. “Ведь и по старым царским законам, – заметила Мария Ильинична, – жена не обязана была выдавать своего мужа”». Стали допрашивать домработницу Аннушку, но она заявила, что вообще никаких «Олениных» не знает. А в комнатах вовсю шуровали солдаты и юнкера. Искали «всюду, где только можно было предположить, что может спрятаться человек: под кроватями, в шкафах, за занавесками…».
«А двое солдат сидели в это время у стола… Там было немало писем с фронта от солдат, и большинство из них было полно восторга и благодарности Владимиру Ильичу…». Одно из них Мария Ильинична позднее опубликовала: «Солдат хотят уверить, что Вы враг. И постоянно жужжат нам в уши, что Вы – враг народа и России. Но солдаты этому не верят и сочувствуют Вам». «Я знала эти письма, – вспоминала Мария Ильинична, – и, глядя теперь на читавших их солдат, видела на их лицах выражение удивления. Как! Немецкому шпиону, предателю интересов родины, которого они пришли арестовывать… солдаты из окопов пишут такие письма!»1022
Выслушав все это, Владимир Ильич пишет заявление в Бюро ЦИК: «Сейчас только, в 3¼ часа дня 7 июля, я узнал, что у меня на квартире был сегодня ночью обыск, произведенный, вопреки протестам жены, вооруженными людьми, не предъявившими письменного приказа. Я выражаю свой протест против этого… Считаю долгом официально и письменно подтвердить то, в чем, я уверен, не мог сомневаться ни один член ЦИК, именно: в случае приказа правительства о моем аресте и утверждения этого приказа ЦИК-ом я явлюсь в указанное мне ЦИК-ом место для ареста»1023.
В это время к Аллилуевым приехали Зиновьев, Сталин, член ПК Орджоникидзе и москвичи – член ЦК Виктор Ногин и секретарь Московского областного бюро Варвара Яковлева. Орджоникидзе пишет, что, узнав о заявлении Ленина, «Ногин робко высказался за явку. Сталин против». И основания для сомнений были, ибо становилось все более неясным – можно ли надеяться на беспристрастное следствие и, вообще, дойдет ли дело до суда.
Надежда Константиновна была против явки: если бы, считала она, во время обыска юнкера застали Ильича, – «они бы его разорвали на части». Мария Ильинична тоже стала отговаривать: во время обыска, когда солдаты лазили в шкафы, корзины, сундуки, они, не открывая их, прокалывали штыками, будто и не нужен им был живой Ленин. А старший дворник, суетившийся тут же, все приговаривал: «Да если бы я знал раньше, я бы его такого-сякого собственными руками задушил!» Владимир Ильич выслушивал все это, но «приводил доводы за необходимость явиться на суд»1024.
Но тут пришла Стасова, и ее информация положила конец спорам. «Заходит Елена Стасова, – пишет Орджоникидзе, – и сообщает о вновь пущенном слухе по Таврическому дворцу, что Ленин якобы по документам архива департамента полиции провокатор. Эти слова на Ильича произвели невероятно сильное впечатление. Нервная дрожь перекосила его лицо, и он со всей решительностью заявил, что надо ему сесть в тюрьму. Ильич заявил это нам тоном, не допускающим возражений». Орджоникидзе и Ногина послали в Бюро ЦИК обговорить условия сдачи, а Ленин стал собираться.
Он написал записку Каменеву, которая начиналась со слов: «Entre nous [между нами]: если меня укокошат…» Эти минуты хорошо запомнила Крупская: «“Мы с Григорием решили явиться, пойди скажи об этом Каменеву”, – сказал мне Ильич… Я заторопилась. “Давай попрощаемся, – остановил меня Владимир Ильич, – может, не увидимся уж”. Мы обнялись»1025.
А может, зря боялся? Может быть, перепуганные женщины просто паниковали, а у страха, как говорится, глаза велики? – Именно так рассуждают нынешние лениноеды, полагающие, что в «демократической России» бояться самосуда не было оснований.
Ан нет, не зря!
Орджоникидзе и Ногин, приехавшие в Таврический договариваться об условиях сдачи Ленина и Зиновьева, для начала встретились с членом президиума ЦИК, меньшевиком из Донбасса Василием Анисимовым. Стали толковать о гарантиях. Но Василий Анисимович был человеком рабочим, врать не умел и тянул нечто неопределенное. В конце концов, у него вырвалось, что никаких гарантий нет и он «не знает, в чьих руках будет завтра сам»1026.
Причины для пессимизма у него были. Член особой «Военной комиссии ЦИК для восстановления и поддержания революционного порядка в Петрограде» Владимир Войтинский писал, что фактически уже с 5 июля столица стала ареной «настоящей оргии контрреволюции» и «разгул черносотенства грозил уничтожить плоды нашей победы над бунтарской стихией»1027.
О поведении контрреволюционных групп в Питере Сталин писал в те дни: «От атаки большевиков они уже переходят к атаке всех советских партий и самих Советов. Громят меньшевистские районные организации на Петроградской стороне и на Охте. Громят отделение союза металлистов за Невской заставой. Врываются на заседание Петроградского Совета и арестуют его членов (депутат Сахаров). Организуют на Невском проспекте специальные группы для ловли членов Исполнительного комитета»1028. И – о ужас! – обвинение в связи с немцами и получении от них денег выдвигается против «столпа советской демократии» Чернова. Виктор Михайлович был вынужден уйти в отставку до окончания расследования. Тотчас началась и травля «циммервальдиста» Церетели.
Известный литератор Иванов-Разумник писал: «Во главе этой разнуздавшейся ныне улицы идут в ногу “Маленькая газета” и “Живое слово”. Ограничусь первой из них… [Она] называет “агентами Вильгельма” все социалистические партии и группы. И неудивительно, – продолжает газета, – ибо что же такое та власть, “которая создана Всероссийским съездом С.Р. и С.Д.?” “Это – собрание людей, среди которых большинство составляют евреи… Мы не разжигаем национальной розни, храни вас Бог!” – восклицает газета, но тут же рядом прибавляет: “Куда же дальше?! Что же за правительство родится из Советов такого состава! Тоже с большинством евреев?! Мы не антисемиты, но – благодарим покорно за Русь!”»1029
Утром 6 июля Иван Авксентьевич Воинов, рабочий-интеллигент, писавший очерки о жизни ярославской деревни еще в довоенную «Правду», вышел продавать «Листок Правды», выпущенный взамен разгромленной газеты. На Шпалерной группа юнкеров и франтоватой молодежи сбила его с ног. «Бей большевистскую тварь!» – крикнул кто-то. И молодые люди с остервенением били тростями, юнкера – сапогами. Так и забили до смерти1030.
Командующий Петроградским военным округом генерал Петр Александрович Половцев менее всего думал в эти «дни затмения» о законности и правопорядке. В своих воспоминаниях он откровенно рассказал, как офицер, направлявшийся им для ареста Ленина, спросил: «Желаю ли я получить этого господина в цельном виде или в разобранном… Отвечаю, с улыбкой, что арестованные очень часто делают попытки к побегу»1031. Так что указание было ясным, и Крупская была недалека от истины, заметив, что если бы офицеры и юнкера застали Владимира Ильича дома, «они бы его разорвали на части».
Об аналогичном «эпизоде» поведал и начальник контрразведки Петроградского военного округа Борис Владимирович Никитин: «…Подходят ко мне сотник с двумя казаками-урядниками и таинственно отводят в сторону. “Мы понимаем ваше положение: вам неудобно. Мы хотим убрать Ленина и только что получили сведения, где он находится. Мы не просим от вас никакой бумажки. Люди наши. Дайте только два грузовика”. В этот момент открывается дверь и входит начальник Генерального штаба генерал Ю. Романовский… Отвожу его на шаг в сторону, рассказываю ему о предложении… Романовский смотрит на меня несколько секунд, опускает голову, [потом] вдруг хватает за руку, трясет и восклицает: “Валяйте!” Спускаюсь с казаками вниз, даю два грузовика»1032.
От «демократов» в форме не отставали и «демократы» в штатском. Князь Сергей Евгеньевич Трубецкой рассказывает в своих мемуарах о том, как помощник министра народного просвещения О.П. Герасимов в разговоре «с глазу на глаз» с премьером Львовым заявил: «Я предлагаю Вам такую комбинацию. Оставаясь во главе Временного правительства, назначьте меня министром внутренних дел. Я обязуюсь немедленно и “без вашего ведома” арестовать Ленина, который “п р и п о п ы т к е к б е г с т в у” б у д е т т у т ж е у б и т…»1033
Значит, не зря опасались за судьбу Ленина. И, прервав бесполезные переговоры с Анисимовым, Орджоникидзе решительно заявил: «Мы вам Ильича не дадим!» После возвращения Орджоникидзе и Ногина на квартиру Аллиуевых, где их ждали Ленин, Зиновьев и Сталин, долго обсуждали ситуацию. Ленин и Зиновьев пишут заявление в Комиссию «по делу обвинения большевиков в сношениях с германцами»: «Утром (в пятницу 7 июля) Каменеву было сообщено из Думы, что комиссия приедет на условленную квартиру сегодня в 12 ч. дня. Мы пишем эти строки в 6½ ч. вечера 7 июля и констатируем, что до сих пор комиссия не явилась и ничего не дала знать о себе. Ответственность за замедление допроса падает не на нас»1034.
Невозможно понять, почему эту записку в нашей литературе прежде не публиковали. А между тем она свидетельствует: Ленин не знал о том, что после создания утром 7 июля следственной комиссии Временного правительства «по делу об организации вооруженного восстания в г. Петрограде 3–5 июля» комиссия ЦИК, как говорится, «умыла руки», сложила свои полномочия, то есть фактически передала «дело Ленина» в руки контрразведки.
Впрочем, Орджоникидзе рассказал, что, уезжая с Ногиным из Таврического, они встретили Луначарского. И Анатолий Васильевич попросил передать Ленину, чтобы он «ни в коем случае не садился в тюрьму, ибо в данный момент в руках коалиции власть находится только формально. Фактически она в руках корниловцев, а завтра, может быть, и формально перейдет к ним»1035. В конце концов, уже вечером, как выразилась Крупская, «убедили» Владимира Ильича от добровольной сдачи отказаться и перейти на нелегальное положение. «Мы переменили свое намерение, – писал Ленин, – подчиниться указу Временного правительства о нашем аресте… Никаких гарантий правосудия в России в данный момент нет… Отдать себя сейчас в руки властей значило бы отдать себя в руки… разъяренных контрреволюционеров, для которых все обвинения против нас являются простым эпизодом в гражданской войне»1036. Итак, выбор сделан, решение (4 члена ЦК) принято.
Незадолго до июльских дней Владимир Ильич писал: «Надо точно, юридически отличить понятие сплетника и клеветника от разоблачителя (требующего установления точно намечаемых фактов)… Партия не должна отвечать на сплетни и клеветы (иначе как повторением, что клеветники суть клеветники)…»1037 И все-таки в последующие дни Ленин опять возвращается к этому вопросу. В «Листке “Правды”» он печатает ряд статей, в которых разъясняет свою позицию. А главное – вновь и вновь анализирует мнения своих оппонентов и более всего – оппонентов «добросовестных».
Их логика очевидна: мы живем в демократической России, где есть суд – открытый, правильный и праведный. «Я не сделал ничего противозаконного. Суд справедлив. Суд разберет. Суд будет гласный. Народ поймет. Я явлюсь». Вполне логично и честно, если… «Если считать, что в России есть и возможно правильное правительство, правильный суд… тогда можно прийти к выводу в пользу явки».
Но все события 5, 6, 7, 8 июля «нагляднейшим образом показали, что… правильного суда в России нет и быть (теперь) не может.
Суд есть орган власти. Это забывают иногда либералы. Марксисту грех забывать это.
А где власть? Кто власть?
Правительства нет… Оно бездействует».
Поведение контрреволюционеров в столице говорит о том, что «о “суде” тут смешно и говорить». А посему рассуждение сторонников явки, надеющихся на то, что «какой-нибудь суд при таких условиях может что-либо разобрать, установить, расследовать?? Это – рассуждение наивное до ребячества. Не суд, а травля интернационалистов, вот что н у ж н о в л а с т и». И Владимир Ильич повторяет: «Дело не в “суде”, а в эпизоде гражданской войны»1038.
Но, может быть, все эти рассуждения излишне усложнены? Вот генерал Волкогонов написал просто: «Ленин почти никогда лично не рисковал», и в июльские дни 1917 года его обуяло «обычное человеческое чувство страха»1039. Об истоках подобного рода умозаключений писалось много: мещанин, даже если он увенчан академическими лаврами, пытается низвести великого человека до своего уровня, приписать ему собственные мелкие, эгоистические чувства.
Любая точка зрения имеет право на существование. Кроме той, которая основана на неправде. Волкогонов цитирует записку Ленина Каменеву: «в случае своей гибели…» Но ведь нет таких слов в записке. Там другое: «если меня укокошат…» Почему вместо трагического «если меня убьют» или патетического «если я погибну» – это ироническое «укокошат»? Да потому, что политик, избравший путь революционной борьбы, знает: арест, тюрьма и даже смерть – неизбежные спутники его профессии. И не надо каждый раз, когда возникает опасность, впадать в театрально-трагедийный тон. Так что, «если меня укокошат» – сделайте то-то и то-то. И все… «В жизни часто Ильич стоял на краю смерти, – заметила как-то Надежда Константиновна. – Это тоже отпечаток свой кладет, тоже страхует от мелких чувств»1040.
«Бычий хлоп» – крепкий мужик – так прозвали его сокамерники уголовной тюрьмы в Новом Тарге в 1914 году. В записках, предназначавшихся для врачей, а не для печати, Крупская написала о том же: «Был боевой человек… Ни пугливости, ни боязливости. Смел и отважен». Она вспоминала, как 1907-м уходил он по льду от царских ищеек из Финляндии. «Лед, несмотря на то что был декабрь, был не везде надежен. Не было охотников рисковать жизнью, не было проводников. Наконец Ильича взялись проводить двое подвыпивших финских крестьян, которым море было по колено. И вот, пробираясь ночью по льду, они вместе с Ильичом чуть не погибли… А Ильич рассказывал, что когда лед стал уходить из-под ног, он подумал: “Эх, как глупо приходится погибать”»1041.
Тогда, в 1907-м, случай помог – выбрались. А теперь? По точному юридическому определению, пишет Ленин, добровольная сдача в данных условиях есть не что иное, как «юридическое убийство из-за угла». Оно является не признаком бесстрашия, а лишь свидетельством глупости. Поэтому «пусть интернационалисты работают нелегально по мере сил, но пусть не делают глупости добровольной явки!»1042
А из Питера надо было уходить. 8 июля, после отставки премьера – князя Львова, министром-председателем правительства стал Керенский, сохранивший за собой пост военного и морского министра. Судя по всему, «страха ради» он решил продемонстрировать решительность и беспощадность. В тот же день был подписан приказ № 28, требовавший при наведении порядка в стране и армии «не останавливаться перед применением вооруженной силы». Подтверждалось распоряжение Временного правительства от 6 июля об аресте и предании суду «за государственную измену» лиц, повинных в беспорядках. Для этого учреждалась специальная следственная комиссия с чрезвычайными полномочиями. А через несколько дней (12 июля) появился и приказ о введении на фронте смертной казни и «военно-революционных судов».
8 июля Керенский приказал арестовать руководителей Центробалта (Центрального Исполнительного комитета советов моряков Балтийского флота), а заодно и командующего Балтфлотом, контр-адмирала Дмитрия Николаевича Вердеревского за отказ 4 июля отправить боевые корабли на усмирение кронштадтцев. В столице вводился запрет на уличные собрания и владение оружием частными лицами. Весь гарнизон был разделен на три категории: активно участвовавших в выступлении – они подлежали расформированию и отправке на фронт; участвовавших в беспорядках лишь частично – в них расформировывались лишь отдельные батальоны, роты и проводилась общая чистка от «подрывных элементов»; и, наконец, оставшиеся лояльными правительству – их ожидала лишь чистка1043.
8 июля для обывателей и прочей публики было устроено грандиозное шоу: под усиленным конвоем 1-й пулеметный полк был разоружен, выведен на Дворцовую площадь, заклеймен позором и расчленен для отправки на фронт. Публика была в полном восторге. А солдаты? «Я видела, – пишет Крупская, – как разоруженный полк шел на площадь. Под узду вели разоруженные солдаты лошадей, и столько ненависти горело в их глазах, столько ненависти было во всей их медленной походке, что ясно было, что глупее ничего не мог Керенский придумать»1044. На следующий день такая же экзекуция ждала Гренадерский, 1, 3, 176 и 180-й пехотные запасные полки.
В большевистском ЦК решили Ленина и Зиновьева переправить к Сестрорецку, в рабочий поселок близ станции Разлив. Вечером 9-го Владимир Ильич сбрил бороду и подкоротил усы – совсем как на фотографии 1910 года. Григорий, не брившийся эти дни, подстриг пышную шевелюру, а усы и бороду оставил. Аллилуев дал Ленину серую кепку и свое рыжеватое пальто, в котором Ильич «походил на финского крестьянина или на немца-колониста». Зиновьеву досталось «пальто-клеш яркого пестрого рисунка», делавшее его похожим «на прибалтийского коммивояжера».
К Приморскому вокзалу пошли пешком по Рождественской, Преображенской, Кирочной улицам, потом через Литейный мост по набережным. Шли гуськом, держа дистанцию: впереди член ЦИК сестрорецкий рабочий-оружейник Вячеслав Зоф, за ним Ленин и Зиновьев, а замыкали Аллилуев и Сталин. Шли мимо казарм, патрулей, караулов. Но обошлось. У Большой Невки их встретил сестрорецкий рабочий Николай Емельянов. Через товарные ворота, под вагонами, вышли на перрон. Сопровождающие остались, а Емельянов, Ленин и Зиновьев сели в последний, как его называли – «пьяный поезд». «Посреди дороги, – рассказывает Николай Александрович, – на станции Пагулы, сели какие-то молодые люди и стали петь про Владимира Ильича разные хулиганские песни – они здорово выпили. Молодцы на следующей станции слезли. Мы благополучно добрались до места в три часа ночи»1045.
Дома Николай Александрович еще раз осмотрел гостей. «У нас все финны бреются», – сказал он. Пришлось Ленину сбрить усы, Зиновьеву – и усы, и бороду, а жена Емельянова, Надежда Кондратьевна постригла их машинкой наголо – «под нуль». Узнав, что у Емельяновых семеро сыновей и четверо из них дома, Владимир Ильич спросил – не болтанут ли? – «Скорее язык себе вырвут, чем лишнее скажут», – отрезал Емельянов. После этого «гостей» отвели в сарай на сеновал, где спали сыновья Николая Александровича, дали на подстилку по одеялу, «чтоб сено не кусалось», и по простыне – укрываться. А утром переодели в рабочую одежду. Емельянов считал, что так они стали более похожими на финских крестьян1046.
На чердаке сарая поставили стол, чтоб можно было работать. А вскоре прибыли и связные ЦК. Правда, о пароле договориться забыли, и Владимир Ильич долго разглядывал их через щели сарая, а потом махнул рукой: «Шут с ними, что будет, то будет. Зовите их». Но оставаться в поселке было все-таки опасно – уж слишком здесь на виду каждый сторонний человек. Надо было уходить. За озером Сестрорецкий Разлив Емельянов нанял за 3 рубля покос. И почти за неделю до приезда «гостей», после работы, с кем-либо из сыновей выкашивал участок. Сложили большой стог, шалаш. Теперь все было готово и, видимо, уже вечером 10 июля, нагрузив Ленина и Зиновьева рыболовными снастями, косами и граблями, сели в двухвесельную лодку и быстро добрались до места1047.
Вот здесь действительно было тихо и спокойно…
Клевета
После полумиллионных демонстраций, многотысячных митингов, после высоких трибун Всероссийских съездов Советов, где сотни людей жадно ловили каждое его слово, после трех месяцев открытой и захватывающей политической борьбы – шалаш, острый запах скошенной травы, дымок от костра, над которым в котелке всегда что-то булькало, пение птиц и тихая гладь большого озера…
Однако напряжение не спадало. Вести из Питера приходили тревожные. 9 июля сдался властям Каменев. 10 июля Троцкий опубликовал открытое письмо с опровержением слухов о его якобы «отречении» от Ленина, и его тоже арестовали. А днем 10-го юнкера вновь ворвались в квартиру Елизаровых. И опять начался обыск с протыканием штыками чемоданов, корзин и даже дров для печи, сложенных в поленицу. «Возмущенная Аннушка, – рассказывает Крупская, – им заметила: “Еще в духовке посмотрите, может, там кто сидит”». В квартире оставили засаду, а «нас забрали троих – меня, Марка Тимофеевича и Аннушку – и повезли в генеральный штаб. Рассадили там на расстоянии друг от друга. К каждому приставили по солдату с ружьем. Через некоторое время врывается рассвирепелое какое-то офицерье, собираются броситься на нас. Но входит тот полковник, который делал у нас обыск в первый раз, посмотрел на нас и сказал: “Это не те люди, которые нам нужны”… Нас отпустили… Добрались до дому лишь к утру»1048.
Каменев и Троцкий тоже оказались не совсем «теми людьми», которых искала контрразведка. Нужен был Ленин и те, кто ехал с ним в «пломбированном вагоне». Впрочем, и Каменева, и Троцкого, а затем и Луначарского бросили в «Кресты», где уже находилось около 200 руководителей «Военки» и кронштадцев. А Александру Михайловку Коллонтай упрятали в женскую Выборгскую тюрьму. К этим новостям Емельянов добавил свои: в окрестных поселках идут облавы, газеты пишут, что «по следу Ленина» пущены собаки, в их числе знаменитая ищейка «Треф», а 50 офицеров «ударного батальона» поклялись: или найти этого «немецкого шпиона», или умереть.
Так что нервы и у Ленина, и у Зиновьева все еще были напряжены до предела. И когда на следующий день, 11 июля, как показалось совсем неподалеку, вдруг началась частая и все более приближавшаяся стрельба, они решили, что их все-таки выследили. «Решаем уйти из шалаша, – пишет Зиновьев. – Крадучись, мы вышли и стали ползком пробираться в мелкий кустарник. Мы отошли версты на две… Выстрелы продолжались. Дальше открывалась большая дорога, и идти было некуда. Помню слова В.И., сказанные не без волнения: “Ну, теперь, кажется, остается только суметь как следует умереть”. Твердо запомнил эти слова Ильича… Оружия с собой у нас не было».
Однако и на сей раз обошлось. Стрельба стала затихать. Ленин и Зиновьев вернулись к шалашу. А вскоре приплыли на лодке сыновья Емельянова. Они рассказали, что еще ночью юнкера и рота Финляндского полка под командованием штабс-капитана Гвоздева при поддержке 6 броневиков окружили Сестрорецкий завод, помещение Красной гвардии, заводской клуб и клуб анархистов. Они потребовали сдачи оружия. Завком согласился и, подменив винтовки красногвардейцев, выдал со склада около тысячи выбракованных стволов. Офицер из заводоуправления шепнул о подмене. И тогда – для доказательства годности оружия – началась «проба»: стали палить в небеса. Гвоздев потребовал заодно сдать и личное охотничье оружие. И грузовик для его сбора, сопровождаемый броневиками, двинулся по поселку, останавливаясь у каждого двора. Тут пальбы еще более прибавилось. Ибо, как шутили рабочие, выдаче подлежали лишь старые ружья, а уж никак не патроны. Вот эта-то канонада, звучавшая – через озеро – совсем рядом, и была слышна у шалаша. И ребята вместе с Лениным и Зиновьевым «весело смеялись над тем, как сестрорецким рабочим удалось надуть юнкеров…»1049.
В один из последующих дней Николай Александрович привез из дома припрятанное охотничье ружье. Пошли в лесок, «а Ильич и говорит: “Давненько я не стрелял. Может, уже и разучился. Дай-ка попробую”. Я прикрепил газету, – рассказывает Емельянов. – Ильич отошел шагов на 30–40, прицелился спокойно. Трах, и как раз почти весь заряд попал в центр газеты. – “Ничего, – сказал Ильич, – еще сумею, когда понадобится, попасть в цель”». Решил попробовать и Зиновьев. Он «нацелился-то правильно, но когда взялся за скобку, чтобы спустить курок, начал потихоньку отворачивать голову… Трахнул выстрел, и весь заряд пошел по деревьям».
Григория Евсеевича это, видимо, заело. И он стал – один или с кем-либо из сыновей Емельянова – ходить в лес. Но «пристреляться» так и не успел: напоролся на лесника, который у него ружье отобрал. Вернул лишь самому Емельянову-отцу. И при этом «работника» его обругал: «Всякая чухна тут шляется, по-русски хотя бы слово тявкнул»1050. И слава богу, что не «тявкнул». Иначе бы вся конспирация рухнула.
После всех этих перипетий жизнь вроде бы пошла на лад. Владимир Ильич ложился спать рано и рано вставал. Купался в озере. Лежал на солнышке. Гулял в ближайшем леске. Но все мысли были еще там – в недавних бурных событиях. «Целые дни, – рассказывает Зиновьев, – мы перебирали в памяти малейшие эпизоды протекших с калейдоскопической быстротой двух с половиной месяцев и, в особенности, последних дней пребывания на воле. Много-много раз Владимир Ильич возвращался к вопросу о том, можно ли было все же 3–5 июля поставить вопрос о взятии власти большевиками. И, взвешивая десятки раз все за и против, каждый раз он приходил к выводу, что брать власть в это время было нельзя»1051. О том, что у него возникли разногласия с Лениным, Зиновьев почему-то не написал…
Прессу в первые дни Ленин почти не читал. Ее пересказывал Зиновьев. «В это время газеты, – вспоминал он, – в том числе и “социалистические”, были полны россказней про “мятеж” 3–5 июля и главным образом про самого Ленина. Такое море лжи и клеветы не выливалось ни на одного человека в мире. О “шпионстве” Ленина, об его связи с германским генеральным штабом, о полученных им деньгах и т. п. печаталось в прозе, в стихах, в рисунках и т. д. Трудно передать чувство, которое пришлось испытать, когда выяснилось, что… ложь и клевета разносится в миллионах экземпляров газет и доносится до каждой деревни, до каждой мастерской. А ты вынужден молчать! Ответить негде! А ложь, как снежный ком, нарастает… И уже по всей стране, из края в край, по всему миру ползет эта клевета…»1052.
Подготовка дела о «шпионстве» Ленина началась до возвращения Владимира Ильича в Россию. Еще в конце марта к начальнику контрразведки штаба Петроградского военного округа Борису Владимировичу Никитину явился офицер филиала 2-го бюро французской разведки капитан Пьер Теодор Лоран и вручил ему «список предателей в 30 человек, во главе которых стоит Ленин». Однако, как уже рассказывалось, предотвратить въезд Ленина в Россию не удалось1053.
В апреле, при переходе линии фронта, был задержан прапорщик 16-го Сибирского полка Д.С. Ермоленко, завербованный немцами в одном из концлагерей для военнопленных. На допросах он показал, что в лагере шпионил за своими товарищами, а теперь получил задание вести пропаганду сепаратного мира среди русских солдат. Как заурядного шпиона его могли бы тут же и расстрелять. Но поскольку прежде Ермоленко работал в военной разведке и в полиции, он знал (а может, его и надоумили), как набить себе цену.
В протокол допроса от 28 апреля включили «конфиденциальные сведения», якобы сообщенные ему офицерами Германского генерального штаба о том, что по их указанию такую же подрывную работу ведут в России – один из лидеров «Союза освобождения Украины» А.Ф. Скоропись-Иелтуховский, а также лидер большевиков Ленин. И оба они «получили задание в первую очередь удалить министров Милюкова и Гучкова». 16 мая этот протокол генералом Деникиным был направлен военному министру. Позднее в Питер препроводили и самого Ермоленко. «Я увидел до смерти перепуганного человека, – пишет Никитин, – который умолял его спрятать и отпустить». Версия о том, что германские генштабисты назвали рядовому шпику своих «суперагентов», не годилась даже для бульварного детектива. Борис Владимирович, будучи профессионалом, оценил ее как весьма «неубедительную», и петроградская контрразведка «категорически отмежевалась от Ермоленко»1054.
Однако дело не заглохло. Французский министр-социалист Альбер Тома направил в июне французскому атташе в Стокгольм предписание: «Нужно дать правительству Керенского не только арестовать, но дискредитировать в глазах общественного мнения Ленина и его последователей… Срочно направьте все ваши поиски в этом направлении…»1055
Долго ждать не пришлось. «Расследование, однако, приняло серьезный характер после того, – пишет Никитин, – как блестящий офицер французской службы, капитан Пьер Лоран вручил мне 21 июня первые 14 телеграмм между Стокгольмом и Петроградом, которыми обменялись Козловский, Фюрстенберг, Ленин, Коллонтай и Суменсон. Впоследствии Лоран передал мне еще 15 телеграмм». Впрочем, поначалу и тут случилась неувязка. Оказалось, что особая служба телеграфного контроля в Петрограде давно уже следила за указанной перепиской. Ее вывод: «телеграммы, которыми обменивался Я. Фюрстенберг с Суменсон, коммерческого характера. Задолго до революции они показались подозрительными всего лишь с коммерческой точки зрения, так как товары, предлагавшиеся Я. Фюрстенбергом для Суменсон, могли быть немецкого происхождения (салол, химические продукты, дамское белье, карандаши и т. д.)»1056.
Однако это препятствие преодолели легко. Министр юстиции Павел Николаевич Переверзев настойчиво теребил Никитина: «Положение правительства отчаянное; оно спрашивает, когда же ты будешь в состоянии обличить большевиков в государственной измене?!» А поскольку интересы совпадали, то французский военный атташе в Петрограде полковник Лавернь и Никитин сошлись на том, что коммерческий характер переписки следует считать лишь хитроумным шпионским кодом. 1 июля в контрразведке у Никитина состоялось совещание, на котором порешили: расследование около тысячи дел по немецкому шпионажу прекратить, а всех сотрудников сконцентрировать на одном – «усилить работу против большевиков». Тут же составили список на 28 большевистских лидеров. На каждого из них, начиная с Ленина, Борис Владимирович – от имени главнокомандующего – подписал ордер на арест. Дополнительно составили списки на арест еще 500 большевиков. «Я предвидел большое потрясение, – пишет Никитин, – но о нем-то мы и мечтали!» И когда через несколько дней начались июльские события, тут уж совсем стало не до «юридических тонкостей». И Переверзев взмолился: «Докажите, что большевики изменники, – вот единственное, что нам осталось»1057.
Дожидаться завершения расследования он не стал. Утром 4 июля Переверзев встретился с бывшим большевиком, ставшим заядлым «оборонцем», известным скандалистом Григорием Алексеевичем Алексинским, и передал ему материалы и о Ермоленко, и о телеграммах Фюрстенберга (Ганецкого), Суменсон и Ленина. Днем 4-го сообщение для газет – «Ленин и Ганецкий – шпионы» – с помощью сотрудников контрразведки было изготовлено. Для солидности его подписал и эсер, старый шлиссельбуржец Василий Семенович Панкратов, работавший в штабе военного округа. Но после того, как Чхеидзе по просьбе Сталина обзвонил редакции, эта публикация, как уже рассказывалось, появилась 5 июля лишь в бульварном «Живом слове». А уж на следующий день о ней трубила вся «большая пресса», и на стенах домов были расклеены специальные плакаты1058.
Приехавший 5 июля с Западного фронта Керенский, вступив в должность министра-председателя, снял со своих постов и командующего округом генерала Половцева, и министра юстиции Переверзева. Первого – за «бездеятельность», второго – за избыточное рвение: публикацию «сырого» материала. А 21 июля в газетах появилось сообщение от прокурора Петроградской судебной палаты Н.С. Каринского – того самого, который предупредил Бонч-Бруевича, – официально предъявлявшее Ленину и большевикам обвинение в мятеже и попытке свергнуть правительство, а также в получении денежных средств из Германии, то есть в государственной измене.
Напрасно Керенский беспокоился о том, чтобы придать обвинениям хоть какую-то видимость достоверности. Дифференциация и глубочайший разрыв между теми, кто поддерживал правительство, и теми, кто прислушивался к большевикам, после июльских дней лишь усилились. И сторонники правительства даже не пытались усомниться в правдивости газетных обличений. Они сразу приняли обвинения как данность, как факт.
Ответственный сотрудник МИД, человек вполне интеллигентный – Г.Н. Михайловский написал: «Никогда еще уверенность, что чужая рука движет этими людьми, направляет их и оплачивает, не принимала у меня такой отчетливой формы. После июльских дней всякая тень сомнения в германской завязи большевистского движения у меня исчезла». А будущий советский историк, академик Юрий Владимирович Готье размышлял в своем дневнике: «Участь России – околевшего игуанодона или мамонта… Большевики – истинный символ русского народа, народа Ленина, Мясоедова и Сухомлинова – это смесь глупости, грубости, некультурного озорства, беспринципности, хулиганства и, на почве двух последних качеств, измены… Кстати, об измене. С большевиков маска сорвана»1059. Упоминавшаяся выше житейская мудрость «премудрого пескаря», сформулированная почтенным Николаем Васильевичем Чайковским, – «дыма без огня не бывает… Раз говорят, значит, что-то есть» – срабатывала и на столь высоком интеллектуальном уровне.
Впрочем, не у всех. Владимир Галактионович Короленко 23 июля написал: «…Что хотите – в подкуп и шпионство вождей [большевиков] я не верю… Старая истина – нужно бороться только честными средствами, а Алексинский в этом отношении далеко не разборчив»1060.
Ну а те, кто не верил правительству, был против него, те, кого Готье назвал «народом Ленина», отбрасывали любые доводы, исходившие «сверху». Резолюции, принятые на заводах и фабриках, рабочих и солдатских митингах Петрограда, Москвы, Иваново-Вознесенска, Екатеринбурга, Донбасса, Баку, Тифлиса, Батума и других городов, печатались в уцелевших большевистских газетах. Они требовали прекратить «грязную травлю» и заявляли, что «никакая клевета желтой прессы… не сможет подорвать авторитет и доверие к т. Ленину и всему революционному течению соц. – дем. (большевикам), так как их позиция есть позиция рабочего класса и бедноты»1061. Но точно так же, как «низы» не воспринимали импульсов, исходивших «сверху», так и правительству были глубоко безразличны все эти резолюции. «Дело Ленина и К°» все более пухло, обрастая новыми сюжетами и персонажами.
Конечно, можно было бы вообще не реагировать на те наветы, кои исходят от людей, для которых данное «дело» – всего лишь «эпизод гражданской войны». Умом понимаешь, что переживать надо лишь тогда, когда хула исходит от тех, чье мнение и отношение дороги тебе. Владимир Ильич вспоминает стихотворение «Блажен незлобивый поэт» Некрасова: «Он ловит звуки одобренья / Не в сладком ропоте хвалы, / А в диких криках озлобленья!» Да, это так. Но если ты знаешь, что невиновен, – все равно противно и обидно до слез. И при всех вариантах надо бороться, отстаивать честь свою и своей партии.
Но как? Апеллировать к «общественному мнению»? Взывать к совести прокурора? Рвать на груди рубаху и клясться в невиновности? Наивно и глупо. И Владимир Ильич берется за дело не как «потерпевший», а как юрист-профессионал, который ищет в обвинениях наиболее уязвимые места и уличает прокурора в фальсификации дела.
Современные исследователи нередко упрекают Владимира Ильича в том, что, отвечая прокурору, он не всегда полностью раскрывает карты и не говорит полной правды. Он отрицал, например, что имел с Ганецким «денежные дела», хотя таковые, как упоминалось выше, имели место еще в Швейцарии. Но совершенно очевидно, что ответы Ленина целиком определялись его отношением к данному судилищу.
30 марта 1896 года, когда жандармский полковник Филатьев и прокурор Кичин допрашивали Владимира Ульянова, он отрицал все, даже самое очевидное. «Чистосердечные признания» были здесь неуместны. И на сей счет существовали правила поведения на допросах и в суде, считавшиеся в демократической среде этической нормой.
Вот и теперь, признавая суд «неправедным», он не стал сдавать Ганецкого. «Было бы, конечно, величайшей наивностью принимать “судебные дела”… против большевиков за действительные судебные дела. Это была бы совершенно непростительная конституционная иллюзия», – написал Ленин. И при таком «тенденциозном процессе» обязанность защитника состоит отнюдь не в том, чтобы чистосердечными признаниями помогать прокурору совершать «юридическое убийство из-за угла»1062.
Выше уже отмечалось, что глубокий анализ всего корпуса интересующих нас документов дан в книге Геннадия Леонтьевича Соболева «Тайна немецкого золота», которую наши «лениноеды» всячески пытаются замолчать. Еще бы! Промышляя данным сюжетом, они попросту могут остаться без заработка… Но большинство документов, использованных Соболевым, стали известны значительно позже. Ленин же должен был исходить из того, что есть под рукой. И прежде всего – из враждебной ему буржуазной прессы.
Отметая обвинения в инициировании мятежа, он приводит не только резолюции большевистского ЦК о сдерживании движения, но и «Речь» (№ 154), которая 4 июля писала: «Большевики в данном случае показали свое бессилие: они не могли удержать полки от выступлений на улицу». Ленин цитирует «Биржевые ведомости» (№ 16317), которые свидетельствуют, что «стрельбу начали н е демонстранты, что первые выстрелы были п р о т и в демонстрантов!!» Он использует, наконец, хронику событий, опубликованную «Рабочей газетой» (№ 100) 7 июля, из которой очевидно, что «организация большевиков имела одна только моральный авторитет перед массой, побуждая ее отказываться от насилий… Она имела полную возможность приступить к смещению и аресту сотен начальствующих лиц, к занятию десятков казенных и правительственных зданий… Ничего подобного сделано не было»1063.
Что касается дел «шпионских», то тут все было сложнее, ибо газета «Русская воля» и еженедельник Алексинского «Без лишних слов» опубликовали лишь часть телеграмм Ганецкого к Суменсон. Ссылаясь на «зашифрованность» их текстов и тайну следствия, прокурор в официальном заявлении ограничивался лишь намеками. Но смысл их был ясен: речь якобы шла о денежных потоках, направлявшихся из Германии через Стокгольм в Питер. Любопытно, что спустя почти сто лет эту версию, а точнее – сплетню повторяют и наши «лениноеды». А покойный А.Н. Яковлев с экрана телевизора уверял, что указанные телеграммы есть не что иное, как «расписки Ганецкого» в получении немецких денег и пересылке их через Суменсон Ленину.
Вот бы «почтенному ученому мужу» почитать эти «расписки». О необходимости данной процедуры как раз и написал еще 7 июля Ленин: «Коммерческая и денежная переписка, конечно, шла под цензурой и вполне доступна контролю целиком». А спустя две недели добавляет: «…Если прокурор… знает, в каком банке, сколько и когда было денег у Суменсон (а прокурор печатает пару цифр этого рода), то отчего бы прокурору не привлечь к участию в следствии 2–3 конторских или торговых служащих? Ведь они бы в 2 дня дали ему п о л н у ю выписку из всех торговых книг и из книг банков?…Когда именно, от кого именно Суменсон получала деньги… и кому платила? Когда именно и какие именно партии товара получались?.. Это не оставило бы места темным намекам, коими прокурор оперирует!»1064
Те, кому надо было опорочить Ленина, естественно, такой работы не проделали. Не сделали этого и те, кто позднее десятки лет занимались «лениноведением», они просто «стояли на страже!». Сделал это американский историк С. Ляндрес в статьях и в книге «К пересмотру проблемы “немецкого золота” большевиков», вышедшей в США в 1995 году1065. Он тщательно проанализировал весь комплекс телеграфной переписки между Стокгольмом и Петроградом, но оперировал не 29 (как Никитин), а всеми 66 телеграммами, коими располагала следственная комиссия Временного правительства и прокурор Каринский.
Первая «сенсация» – для легковерных читателей – состояла в том, что, как оказалось, все денежные переводы всегда шли из Петрограда в Стокгольм, «но никогда эти средства не шли в противоположном направлении». Вторая «сенсация» – опять-таки для легковерных – заключалась в том, что указанная переписка не была «закодированной», а действительно носила сугубо коммерческий характер. И когда в телеграммах шла речь об отправке таинственной «муки», то имелась в виду совершенно конкретная мукá для детского питания фирмы «Нестле», а под «карандашами» – самые обыкновенные карандаши, кои в годы войны стали в России дефицитом. Иными словами, добросовестные царские служаки – цензоры, упоминавшиеся выше, оказались правы: никакого шпионского «шифра» не было1066.
В первой главе уже отмечалось, что Яков Станиславович Ганецкий с лета 1915 года работал в экспортной фирме Парвуса в Копенгагене. Когда российская цензура и французская разведка заподозрили фирму в контрабанде, они, видимо, дали знать об этом датским властям. И хотя после тщательной проверки каких-либо следов контрабанды в ее торговом обороте обнаружено не было, Ганецкого оштрафовали за вывоз в Россию без лицензии термометров и в январе 1917 года выдворили в Швецию. Там Парвус назначил его управляющим такой же экспортной фирмы в Стокгольме.
Надо сказать, что, зная о пронемецкой социал-патриотической позиции Парвуса, Ганецкий с самого начала сомневался в том, можно ли принимать его предложение. Но все знакомые социал-демократы убеждали, что Парвус никогда не путает свой бизнес с политикой и в этом смысле ему можно вполне доверять. Д. Шуб, изучавший широкий круг материалов о Парвусе, подтверждает, что сотрудники его контор действительно не подозревали о связях шефа с немецкими властями.
Ганецкий принял предложение, а контрагентом в Петрограде поставил Екатерину Маврикиевну Суменсон, работавшую до этого в такой же фирме в Варшаве у его брата Генриха. По принятой тогда торгово-экспортной схеме Ганецкий направлял ей из Швеции списки товаров для оптовой продажи в Россию. Суменсон распределяла их между российскими перекупщиками. Те, в свою очередь, получив из Швеции требуемый товар, переводили деньги на текущий счет Суменсон в Петрограде. А уже оттуда эти деньги направлялись фирме Ганецкого в Стокгольм на счета «Ниа банкен».
За эту работу Яков Станиславович получал жалованье в 400 крон (200 рублей) и приличный процент с продаж. А поскольку оборот фирмы, поставлявшей, помимо медикаментов, женское белье и канцтовары, был значительным, Ганецкий счел своим долгом, по возможности, оказывать из этих личных средств финансовую помощь польской социал-демократии (СДКПЛ), где он являлся одним из лидеров левого крыла, и большевикам, с которыми его связывали долгие годы совместной борьбы1067.
В конце 1917 года, когда роль Парвуса стала вполне очевидной, специальная комиссия СДКПЛ, рассмотрев «дело Ганецкого», заключила: «факт личных сношений и совместных торговых операций [с Парвусом] не влечет за собой факта политического сотрудничества». А посему комиссия «констатирует полную неосновательность обвинений Ганецкого в политическом сотрудничестве с Парвусом». К аналогичному выводу пришли и члены большевистского ЦК. Николай Бухарин в этой связи написал: «Я не знаю ни одного факта, который подтверждал бы выдвинутое против т. Ганецкого обвинение в спекуляции (поскольку под спекуляцией понимается нечто большее, чем обыкновенная торговля). Вопрос о допустимости торговли вообще можно обсуждать с той точки зрения, удобно или неудобно для социал-демократа (в моральном смысле) заниматься ею, но, во всяком случае, занятие торговлей не бросает никакой политической тени на т. Ганецкого»1068.
Сравнительный анализ материалов следственной комиссии Временного правительства и мемуаров Б.В. Никитина показал, что почтенный Борис Владимирович нередко шел на прямые передержки. Он писал, к примеру, о том, что одним из главных каналов перевода «немецких денег» от Суменсон к большевикам являлся Мечислав Юльевич Козловский – член ПК и Исполкома Петросовета. Ему, якобы по указанию Ганецкого, был открыт у Суменсон неограниченный кредит и регулярные единовременные выдачи достигали 100 тыс. рублей каждая. Между тем следствие установило, что за весь период 1916–1917 гг. присяжный поверенный Козловский – как юрисконсульт этой фирмы – получил у Суменсон в качестве гонорара лишь 25 424 рубля. Геннадий Соболев деликатно замечает: «В данном случае автора [Никитина] подвела не память, а версия, предложенная французской разведкой в июне 1917 года и с готовностью принятая им. В свою очередь, Никитин подвел многих маститых историков, черпавших и продолжающих черпать из его книги доказательства в пользу этой версии»1069.
В специфической литературе, изобличающей заговоры «международного еврейства», до сих пор эксплуатируется также версия о поддержке большевиков «известным сионистом», владельцем «Ниа банкен» Олофом Ашбергом, который якобы направлял им миллионы из Стокгольма в Петроград. Однако и эта легенда не выдержала проверки. Установлено, в частности, что 2 миллиона, действительно переведенных Ашбергом в Питер, предназначались не большевикам, а являлись его личным вкладом в «Заем свободы» Временного правительства, с которым он весьма тесно сотрудничал1070.
Несостоятельным оказалось и обвинение в том, что на немецкие деньги издавалась большевистская «Правда». При разгроме ее редакции в руки контрразведки попала вся финансовая документация газеты и заведующий ее издательством К.М. Шведчиков. Все бумаги тщательно изучили эксперты, а Константина Матвеевича избили, а потом – используя старый жандармский прием – несколько дней задавали один и тот же вопрос: «Откуда брали деньги на издание?» И каждый раз он разъяснял, что «Правда» издается на рабочие сборы, которые всегда – с 1912 года – составляли ее финансовую базу. Что именно эти сборы, отчеты о которых ежедневно печатались в газете, позволили прибрести типографию. Что газета дает даже некоторую прибыль: при ежемесячных расходах примерно в 100 тысяч распространение ее тиража в июне дало 150 тысяч. Проверка отчетности подтвердила показания Шведчикова, и его вынуждены были освободить. Подтвердили эти данные и более поздние подсчеты историков: с 5 марта по 25 октября 1917 года в фонд газеты «Правды» действительно поступило около 500 тысяч рублей1071.
Рассыпались и другие аналогичные обвинения: на столь ненавистную «Окопную правду» деньги были отпущены Исполкомом Советов солдатских депутатов 12-й армии. На гельсингфорскую «Волну» средства поступили из судовой кассы броненосца «Республика» («Павел I»)1072. Большевистский «Наш путь» субсидировал из казенных средств главком Северного фронта генерал В.А. Черемисов, а главком Юго-Западного фронта генерал А.Е. Гутор выделил для аналогичной цели 100 тысяч рублей.
А где же «немецкое золото»? Или не было его вообще? Конечно было. В начале книги уже говорилось о том, что в годы войны каждая из воюющих держав тратила огромные суммы не только на ведение «открытых» боевых действий, но и на фронт «невидимый», на содержание шпионской сети, поддержку оппозиционных сил в стане противника и т. п. По данным Юрия Фельштинского, на так называемую «мирную пропаганду» Германия израсходовала 382 миллиона марок. Причем на Румынию или Италию было потрачено куда больше, чем на Россию. Но, видимо, даже такие большие деньги оказались недостаточными для таких небольших стран. Ибо они не помешали потом и Румынии, и Италии выступить в войне против Германии1073.
Что касается России, то когда военный атташе Франции в Стокгольме получил доступ к шведским банковским счетам, он якобы обнаружил там чековые книжки службы немецкой пропаганды, которые «использовали для оказания поддержки борьбы русских прогрессивных партий против царизма, они же обеспечивали субсидиями и некоторых крупных чинов царского правительства, находившихся за границей, с целью склонить их к мысли, что продолжение войны для России гибельно»1074.
После Февральской революции, помимо расширения шпионской сети, значительные немецкие субсидии были направлены на подкуп редакторов некоторых солидных российских газет. Для этой цели был использован известный авантюрист Иосиф Колышко, выдававший себя за «либерального писателя» и бывший в свое время чиновником по особым поручениям у Витте. Им было получено 2 миллиона рублей, но его усилия не увенчались успехом. Деньги Колышко быстро истратил, успев – до своего ареста в мае 1917 года – приобрести на свое имя лишь газету «Петербургский курьер»1075.
С российскими политическими партиями дело обстояло еще сложнее. Когда директор Федерального резервного банка Нью-Йорка У. Томпсон, прибыв в Россию во главе миссии американского Красного Креста, сунул Брешко-Брешковской конверт с 50 тысячами рублей на расходы по своему усмотрению, она спокойно приняла их. Ее поставили во главе «Гражданского комитета грамотности», на нужды которого Томпсон тут же перевел более 2 миллионов рублей, пообещав выделить еще 2 миллиона долларов. Благодарная Екатерина Константиновна заявила, что для «просвещения нашего темного народа» она готова принять любые суммы.
Между тем проблемы просвещения русского народа менее всего интересовали американцев. Деньги ассигновались на пропаганду, цель которой тот же Томпсон сформулировал ясно: удержать русских солдат в окопах и оттянуть на Восточный фронт максимальное количество немецких дивизий. Бывший американский госсекретарь Э. Рут, прибывший в Петроград в июне, требуя от Белого дома увеличения ассигнований на подобную пропаганду до 5 миллионов долларов, был еще более циничен: «Это стоило бы дешевле, чем содержание пяти американских полков, а перспектива удержания на фронте против Германии 5 миллионов русских во много раз ценнее пяти полков». Таким образом, заключал он, эти расходы обернутся для США «огромной выгодой».
Кстати, и Екатерина Константиновна не собиралась тратиться на «просвещение нашего темного народа». Из полученного ею миллиона долларов бóльшая часть ушла на создание эсеровской прессы в провинции и поддержку «Воли народа» – фракции Брешко-Брешковской в эсеровской партии. Но и это не считалось зазорным, ибо деньги все-таки исходили от «союзников»1076.
Что касается «немецкого золота» на «мирную пропаганду», то брать его в открытую рискнули лишь некоторые организации сепаратистского толка вроде финских «активистов» или украинских «самостийников». С другими так просто не получалось.
Уже упоминавшийся Карл Моор, безуспешно предлагавший в марте Ленину деньги на переезд в Россию, писал 4 мая 1917 года своим германским кураторам, что после бесед с некоторыми большевиками, меньшевиками и плехановцами он пришел к убеждению, что русские социалисты могут принять помощь лишь «из не вызывающего подозрений источника». Под таковым он имел в виду прежде всего самого себя и в мае, приехав в Стокгольм, вновь предложил свои услуги и кошелек большевикам1077.
В обширной «лениноедской» литературе стало уже общим местом утверждение о том, что большевики ради своих целей якобы никогда не брезговали даже самыми «темными» деньгами, что неразборчивость в средствах борьбы была вообще возведена у них в принцип. Спорить с подобными авторами нет смысла, ибо поиск истины менее всего интересует их.
Отметим лишь, что в данном случае, получив письмо Ганецкого о предложении Моора, Ленин в конфиденциальном письме отвечает: «Но что за человек Моор? Вполне ли и абсолютно ли доказано, что он честный человек? Что у него никогда и не было и нет ни прямого, ни косвенного снюхивания с немецкими социал-империалистами? Если правда, что Моор в Стокгольме, и если Вы знакомы с ним, то я очень и очень просил бы, убедительно просил бы, настойчиво просил бы принять все меры для строжайшей и документальнейшей проверки этого. Тут нет, т. е. не должно быть, места ни для тени подозрений, нареканий, слухов и т. п.» И когда позднее вопрос о предложении Моора поставили в ЦК, решение было резко отрицательным именно «ввиду невозможности проверить действительный источник предлагаемых средств и установить, действительно ли эти средства идут из того самого фонда, на который указывалось в предложении как на источник средств Г.В. Плеханова…»1078.
Увы, письмо Ленина, отправленное в Стокгольм после 26 августа, а тем более решение ЦК от 24 сентября запоздали. 23 августа (5 сентября) в Стокгольме открывалась III Циммервальдская конференция, на которую съехались делегаты из многих европейских стран и Америки. А денег – ни на аренду помещения, ни на кормежку – не было. После ареста Суменсон и разгрома фирмы Ганецкого в России никаких средств из Петрограда не поступало. В этой критической ситуации, не имея никаких связей с ЦК, Радек, Ганецкий и Воровский взяли у Моора ссуду – около 200 тысяч швейцарских франков (38 430 долларов США по тогдашнему курсу)1079.
После завершения конференции 30 августа (12 сентября) у ее организаторов осталось 83 513 датских крон. Возможно, именно в связи с этим Николай Семашко, приехавший в сентябре из Стокгольма, и обратился в ЦК. Однако, как уже указывалось, ЦК отказался от «мооровских» денег, и в Россию из них не попало ни кроны. Вопрос этот «закрыли» в январе 1926 года, когда «ссуда» Моора была полностью возвращена ему как сугубо частный заем1080.
Американский историк Ляндрес, исследовавший и этот сюжет, остроумно заметил: «Принимая во внимание цели конференции и состав ее участников, можно с уверенностью сказать, что “немецкие деньги”, на которые она была устроена, были использованы в неменьшей мере против правительства кайзеровской Германии, чем против Временного правительства А.Ф. Керенского…»1081
Выходит так, что наиболее важным каналом немецкой «поддержки революционного движения» являлась, видимо, деятельность, так сказать, штатных германских агентов в России. Борис Никитин рассказывает, как его сотрудники из числа старых профессиональных шпиков выследили некоего Степина, работавшего в немецкой компании «Зингер», который якобы просто платил за участие в антиправительственных выступлениях.
По сведениям русской контрразведки, в Германии печатали для этого мелкие купюры, они-то и пускались агентами в оборот. Причем, раздавая пятерки матросам и солдатам, Степин открыто заявлял, что «он “первый человек” у Ленина, что последний ему во всем доверяет и сам дает деньги». Никитин утверждает, что именно эти купюры были изъяты при июльских арестах у некоторых участников событий. Именно у «некоторых», ибо на всех «мятежников» не хватило бы и германской казны.
Злые языки утверждали, впрочем, что никаких «немецких денег» в карманах арестованных не было и под этим предлогом их просто обирали. Но сама версия о подобного рода действиях германских агентов вполне вероятна. А вот принять всерьез то, что Степин был «первый человек» у Ленина и именно от него получал фальшивые пятерки и десятки, можно было лишь при самой избыточной «ангажированности»1082.
Возможен был и другой – окольный путь проникновения «немецкого золота». Среди множества документов, введенных в оборот за последние десятилетия для доказательства «шпионства» Ленина и большевиков, основную массу составляет информация о расходах германского МИД и Генштаба на «мирную пропаганду в России», «для политических целей в России» и т. п. – без указания получателей данных средств. И лишь несколько документов действительно имеют отношение к интересующей нас проблеме.
Один из них – телеграмма статс-секретаря иностранных дел фон Кюльмана представителю МИД при Ставке 5 декабря 1917 года: «…Цель той подрывной деятельности, которую мы могли вести в России за линией фронта, – в первую очередь поощрение сепаратистских тенденций и поддержка большевиков. Лишь тогда, когда большевики начали получать от нас постоянный приток фондов через разные каналы и под различными ярлыками, они стали в состоянии поставить на ноги их главный орган “Правду”, вести энергичную пропаганду и значительно расширить первоначально узкий базис своей партии»1083. Телеграмму эту Кюльман послал тогда, когда долгожданное перемирие на Восточном фронте стало, наконец, фактом. И вечный спор о том, кто сыграл в этом явном успехе более важную роль – дипломаты, шпионы или генералы, а стало быть, и крайнее преувеличение своих заслуг каждой из сторон было вполне естественным.
В марте-апреле 1917 года, когда возобновлялось издание «Правды», в кассе большевистского ЦК было действительно лишь 15 тысяч рублей. Текущие расходы составили около 10 тысяч. Поэтому для выпуска газеты ЦК занял у профсоюза трактирщиков 20 тысяч. И сразу же начались пожертвования и уже упоминавшиеся сборы по заводам и воинским частям. Повторим: с марта по октябрь они дали около полумиллиона рублей1084.
Получило ли издание субсидии от немцев? На этот вопрос в июле ответила русская контрразведка: нет, не получило, «специальная экспертиза документов, изъятых в редакции, установила непричастность к изданию газеты “Правда” германского капитала»1085. Но слова Кюльмана о «разных каналах» и «различных ярлыках» все-таки необходимо учесть. И лазейку давали как раз сборы и пожертвования. Их перечень публиковался почти ежедневно, и в подавляющем большинстве случаев указывалось, от какого цеха, мастерской, завода, воинской части, роты, команды они поступили и сколько человек в сборе участвовало. Эти данные вполне поддавались проверке. Были и совсем курьезные пожертвования: например, от известного миллионера Нобеля1086. Но были и поступления анонимные. Причем иногда довольно крупные – по 100, 300 рублей. Проверить их источник невозможно, хотя очевидно, что в общей сумме сборов они составляли мизерную часть.
Вероятно, прав был Суханов, когда писал об июльских днях: «В эти дни толковали, между прочим, что финансовые дела “Правды” в полном беспорядке, источники доходов из категории пожертвований и сборов не всегда точно установлены, и совсем не исключена возможность, что спекулирующие на большевиках темные элементы, хотя бы и германского происхождения, могли без их ведома подсунуть большевикам те или иные суммы ради усиления их деятельности и агитации. Это всегда могло случиться с любой партией или газетой, в положении большевиков и “Правды”». Суханов полагал, что результатом деятельности правительственной следственной комиссии как раз и должна была стать полная реабилитация. «Ничего подобного, насколько я знаю, все же не было никогда установлено относительно Ленина и его партии»1087.
В конце концов, даже генерал Волкогонов, проштудировав 21 том материалов следственной комиссии, вынужден был признать: «Следствие пыталось создать версию прямого подкупа Ленина и его соратников немецкими разведывательными службами. Это, судя по материалам, которыми мы располагаем, маловероятно»1088.
В отличие от генерала, Ленин не знал о содержании указанных томов. Но он был уверен, что и следователи, и прокуроры, и вся «большая пресса», смаковавшая дело о «шпионстве», знают о лживости обвинений. И в те июльские дни он написал: «Контрреволюционная буржуазия… столько же верит в наше “шпионство”, сколько вожди русской реакции, создавшие дело Бейлиса, верили в то, что евреи пьют детскую кровь. Никаких гарантий правосудия в России в данный момент нет»1089. И вся история со «шпионством» есть действительно лишь «эпизод гражданской войны», когда по отношению к противнику не брезгуют даже самыми грязными средствами.
Но нет ли в такой оценке преувеличения? На этот вопрос ответил экс-премьер-министр Львов. Уходя в отставку, он дал интервью журналистам…
На фронте еще продолжалось немецкое наступление. Еще считали убитых и раненых. А Георгий Евгеньевич откровенно заявил: «Наш “глубокий прорыв” на фронте Ленина имеет, по моему убеждению, несравненно большее значение для России, чем прорыв немцев на нашем юго-западном фронте». Сколько сентиментальных слов было излито со страниц либеральной и соглашательской прессы против опасности гражданской войны? И сколько обвинений в этой связи было адресовано большевикам? «А когда дошло до серьезного, решающего момента, – пишет Ленин, – князь Львов сразу и целиком признал… что “победа” над классовым врагом внутри страны важнее, чем положение на фронте борьбы с внешним врагом». Он оценивает «внутреннее положение России именно с точки зрения гражданской войны… Два врага, два неприятельских стана, один прорвал фронт другого – такова правильная философия истории князя Львова». Именно ради этой победы «буржуазия облила своих классовых врагов, большевиков, морями вони и клеветы, проявив в этом гнуснейшем и грязнейшем деле оклеветания политических противников неслыханное упорство»1090.
Ленин не знал тогда, что за словами Львова стояло не только понимание «философии истории», но и вполне конкретные действия. 8 июля Верховный главнокомандующий Алексей Алексеевич Брусилов направил письмо всем командующим фронтами. И он тоже писал отнюдь не о положении на фронте. Нисколько не обольщаясь кажущейся «победой над большевиками», Брусилов понимал, что гражданская война неотвратима и готовиться к ней необходимо уже сейчас. А начинать надо с создания воинских частей, способных вести гражданскую войну. «События идут, – говорилось в письме, – с молниеносной быстротой. По-видимому, гражданская война неизбежна и может возникнуть ежеминутно… Несомненно, что с последним выстрелом на фронте все, что теперь еще удается удержать в окопах, ринется в тыл, и притом с оружием в руках. Эта саранча, способная все поглотить на своем пути… К этому надо быть готовым так же, как и к надвигающейся гражданской войне, и противодействовать этому можно тоже, имея только части, сохранившие порядок. Время не терпит…» – заключал Главковерх.
А 11 июля Брусилов направляет ультимативное письмо Керенскому с требованием немедленного введения смертной казни. Генерал решил не пугать его гражданской войной, а сослаться на исторический прецедент: «История повторяется, – писал Алексей Алексеевич. – Уроки великой французской революции, частью позабытые нами, все-таки властно напоминают о себе… И у них, и у нас армия стала быстро разлагаться, и стройные ряды ее угрожали превратиться в опасную толпу вооруженных людей… Десятимиллионная темная масса не может оставаться без твердого руководства, и что нет власти, если она не может опереться на силу. Надо иметь мужество сказать решительное слово, и это слово – с м е р т н а я к а з н ь. Французы пришли к тому же выводу, и их победные знамена обошли полмира»1091.
Письмо, видимо, произвело впечатление. 12 июля смертная казнь была введена. А 16 июля в Ставке состоялось совещание. Присутствовали: министр-председатель Керенский, министр иностранных дел Терещенко, Верховный главнокомандующий Брусилов, начштаба Главковерха – генерал Романовский, главком Западного фронта – генерал Деникин и его начштаба – генерал Марков, главком Северного фронта – генерал Клембовский, комиссар Юго-западного фронта Борис Савинков, генералы – Алексеев, Рузский, Гурко, Драгомиров, генерал-квартирмейстеры Романовский и Плющевский-Плющик, начальник морского штаба адмирал Максимов и капитан 1-го ранга Немиц, инспектор инженерной части генерал Величко и другие.
Совещание началось в 14 час. 40 мин. Прежде всего генералы выложили все свои обиды и, как говорится, излили душу. Надо «понять, – говорил Клембовский, – что делается в душах несчастных офицеров». Командира Сухинического полка ударили камнем по лицу. Ротного командира просто избили. «Стоит только офицеру слово сказать, как все вопят: “в окоп его, в окоп…” Только и слышно – “буржуй” да “взять в штыки”». Общую боль собравшихся выразил Антон Иванович Деникин. Положение офицерства чудовищное. В 703-м Сурамском полку солдаты убили героя войны генерала Носкова. В 182-м полку ранили командира полка. Офицеры подвергаются «нравственным пыткам, издевательству… Их оскорбляют на каждом шагу, их бьют. Да, да, бьют. Но они не придут к вам с жалобой, – корил он Керенского. – Им стыдно, смертельно стыдно. И одиноко, в углу землянки, не один из них в слезах переживает свое горе…»1092.
Деникин не преувеличивал. Сохранился интереснейший дневник одного офицера. В нем поручик А.И. Лютер записал: «Сидишь как пень и думаешь… о грубости и варварстве. Не будь его – ей-богу, я бы был большевиком… Будь все сделано по-людски, я бы отдал им и землю, и дворянство, и образование, и чины, и ордена… Так нет же: “Бей его, мерзавца, бей офицера (сидевшего в окопах), бей его – помещика, дворянина, бей интеллигента, бей буржуя…” И, конечно, я оскорблен, унижен, истерзан, измучен»1093.
За годы войны офицерский состав армии изменился. В 1913 году он насчитывал немногим более 52 тысяч человек. Среди генералов дворяне составляли 89 %, среди штаб-офицеров – 72,6 % и обер-офицерства – 50,4 %. К осени 1917 года численность офицерского корпуса достигла 296 тысяч. Из них 208 тысяч – на фронте. И все-таки доля дворян оставалась высокой. По данным конца 1916 года они составляли в пехоте 43 %, в артиллерии – 72, кавалерии – 76 и инженерных частях – 90 % среди всех офицеров1094.
Однако жупелом было не дворянство. Брусилов с горечью заметил, что в солдатских головах вся армия разделилась на «буржуев» и «пролетариев». И офицеров они «окрестили буржуями. Но по существу офицер – не буржуй. Он – самый настоящий пролетарий». Генерал Рузский добавил: «И генералы – пролетарии». Вот только солдаты никак не могут понять этого. «Я – генерал, главнокомандующий, – рассказывал Клембовский. – При встрече со мной я часто видел, как у солдат тянется рука, чтобы отдать честь, но затем, подумав, он закладывает руки в карманы и вызывающе смотрит… В глазах их так и читаешь: “Плевать мне на тебя, хоть ты и главнокомандующий”». Брусилов согласился: во всех цивилизованных странах «отдание чести – это известный привет людей одной и той же корпорации. Для нашего простонародья не отдавать честь кому-нибудь значит – ему “плевать” на него»1095.
Впрочем, дело было не в оскорбленном самолюбии. Развал дисциплины, считали генералы, привел к развалу армии и полной утрате ею боеспособности. Об этом сказали все, но наиболее впечатляюще опять-таки Деникин. Он зачитывал оперативные донесения о жутких сценах отступления, об отказе от выполнения приказов, самовольном оставлении позиций, самострелах, массовой сдаче в плен, буйствах, грабежах, разгромах винных заводов при бегстве. «Третьего дня, – говорил Антон Иванович, – я собрал командующих армиями и задал им вопрос: “Могут ли их армии противостоять серьезному (с подвозом резервов) наступлению немцев?” Получил ответ: “Нет…” Я скажу больше: у нас нет армии»1096.
Его поддержал Рузский: «Картина нравственного состояния армии… не только грустная, но, я скажу прямо, гнусная… Из нашей армии сделали орду баранов… Сейчас у нас, как выразился главнокомандующий Западным фронтом, армии нет…» Согласился с ними и генерал Брусилов: «На фронте у нас армии нет, в тылу тоже…»1097
Естественно, каждый говорил и о причинах. Керенский ожидал, что они прежде всего укажут на большевиков, о которых в эти дни говорили и писали все газеты. Ан нет! «Я слышал, что большевизм разрушил армию. Я это отвергаю, – решительно заявил Деникин. – …Разрушили армию другие, проводившие разрушавшее армию военное законодательство последнего времени, люди, не понимающие быта и условий существования армии». И прежде всего – это кадровая чехарда, устроенная Временным правительством, когда «оплевывались офицеры и… до главнокомандующих включительно изгонялись, как прислуга». Это – солдатские советы и комитеты, породившие «дискредитацию власти начальников» и «многословие и многовластие в военной иерархии». И это, наконец, полная безнаказанность за тягчайшие военные преступления1098.
Комиссар Борис Савинков попытался переложить вину за развал армии с Временного правительства на тяжкое наследие прошлого. «От старого режима, – сказал он, – нам в наследство досталась темная масса солдат, не веривших своему командному составу, неграмотная. Армия боялась и молчала. Угроза рухнула, и скрытые чувства вырвались наружу»1099.
Однако относительно кадровой чехарды Деникин был прав. Современный исследователь С.А. Солнцева приводит данные о том, что с марта по август 1917 года от должности отстранили 140 генералов. Гучков начал с Романовых, уволив из армии, помимо государя, великих князей Николая Николаевича, Николая Михайловича, Сергея Михайловича, герцога Мекленбург-Стрелицкого. А потом пошла всеобщая чистка или, как говорили в армии, «избиение младенцев». Со своих постов были сняты 2 Верховных главнокомандующих, 5 командующих фронтами, 7 – армиями, 26 командиров корпусов, 56 начальников пехотных и 13 кавалерийских и казачьих дивизий, 13 – артиллерийских бригад и т. д. Такая кадровая политика, как рассказывал Деникин, породила «революционный карьеризм», когда в надежде получить повышение старшие офицеры «неистово машут красным флагом и по привычке, унаследованной со времени татарского ига, ползают на брюхе перед новыми богами революции так же, как ползали перед царями»1100.
В понимании того, что надо делать, генералы опять-таки были единодушны. Прежде всего правительство должно подтвердить статус корпуса офицеров, улучшить их материальное положение, а главное – восстановить единоначалие и дисциплину. Далее, запретить всякие митинги. «Всякая агитация на фронте, – говорил генерал Рузский, – должна быть прекращена. Жонглирование словами, которых солдаты не понимают, очень вредно отражается на умах солдат, вносит смущение в их мозги, которые и без того шевелятся с трудом и едва понимают даже самые простые слова»1101.
Главное же – ликвидировать Советы и солдатские комитеты. «Их необходимо уничтожить, – заявил Алексеев, но, зная реальный расклад сил, тут же добавил: – Конечно, сразу сделать этого нельзя, к этому надо притти постепенно». Брусилов дополнил: «Что касается до войсковых комитетов, то их уничтожить нельзя, но комитеты должны быть подчинены начальникам, которые могут, в случае надобности, разогнать комитет». Деникин предложил начать их ликвидацию с ограничения функций «вопросами хозяйственными, бытовыми и просветительскими», предусмотрев суровые меры, карающие за превышение указанных полномочий. К комиссарам Временного правительства генералы отнеслись более терпимо, но и их предлагалось поставить в жесткие рамки, ибо, как заметил Деникин, – «в армии не может быть двухголовья, в армии должна быть одна голова и одна власть»1102.
Итак, цели были определены. Оставалось лишь указать на методы их достижения. И поскольку Керенский был не только штатским, но и демократом, генералы стали втолковывать ему, что решить указанные вопросы можно лишь с помощью насилия и расстрелов. «Управление армией… не может основываться лишь на словесном убеждении массы», – говорил Клембовский. «Необразованных, неразвитых людей, – разъяснял Брусилов, – нельзя сделать сразу разумными гражданами. Их надо привести к послушанию. Даже в Соединенных Штатах существуют такие суровые меры, как распинание солдата на земле (наподобие Андреевского креста), сажание на цепь. Сама по себе война, – справедливо заметил Алексей Алексеевич, – явление жестокое, неестественное, поэтому жестокими, неестественными мерами надо заставить солдат слушаться»1103.
Иных мер, кроме расстрела, утверждали генералы, в нынешних российских условиях не существует. В 5-й армии арестовали 8 тысяч солдат. Из них лишь 200 пойдут под суд. Теперь представьте себе, объяснял Владислав Наполеонович Клембовский, что военно-полевые суды станут приговаривать к самым суровым срокам наказания. И что? «Предавать суду? – Но тогда половина армии окажется в Сибири. Солдат каторгой не испугаешь. “На каторгу? Так что ж? Через пять лет вернусь, – говорят они, – по крайней мере, цел буду”». Причем все генералы требовали введения смертной казни не только на фронте, но и в тылу. Прежде всего по отношению к запасным частям, ибо «это, – как выразился генерал Алексеев, – толпы бездельников, вечно митингующих, а в остальное время лежащих и спящих». Александр Сергеевич Лукомский добавил: «Смертная казнь должна бы быть распространена на гражданских лиц, которые разлагают армию»1104.
Генералы с трудом сдерживали себя. Страсти разгорелись вокруг вопроса – для штатского человека, казалось бы, второстепенного. Перед наступлением воинским частям торжественно вручили новые красные знамена. Генералы, стиснув зубы, промолчали. И вот теперь все неприятие новых порядков выплеснулось наружу. «Мы выставили впереди красные знамена, заменив ими наши старые, славные знамена, – с горечью говорил Николай Владимирович Рузский. – За старыми знаменами люди шли, как за святыней, умирали. А к чему привели красные знамена? К тому, что войска теперь сдавались целыми корпусами, целыми корпусами бежали в тыл. Это – позор».
А с Антоном Ивановичем Деникиным просто случилась истерика. «Ведите Россию к правде и свету под красным знаменем свободы, – бросал он в лицо Керенскому, – а нам дайте возможность вести наши войска под нашими старыми знаменами, обвеянными победами… Не бойтесь начертанных на них остатков самодержавия: они давно уже стерты нашими руками. Вы – втоптали их в грязь, наши славные боевые знамена, вы и поднимите их, если в вас есть совесть…» Далее секретарь, подполковник Тихобразов, записал: «В сильном волнении генерал Деникин просит разрешить выйти на некоторое время. Министр-председатель жмет руку генералу Деникину и благодарит генерала за откровенно и правдиво выраженное мнение»1105.
Надо сказать, что тон и содержание речей Керенского во многом определялись составом аудитории. Будь перед ним солдаты, он, наверное, стал бы говорить о «великих идеалах свободы». Но здесь сидели старые боевые генералы. И любой намек на нерешительность, боязнь крови задевал Александра Федоровича, как говорится, за живое. «Я не буду, – начал он, – отвечать на нападки и вступать в область, носящую характер политического спора и сведения счетов с настоящей политической системой… Я объехал фронт не только, как говорил генерал Рузский, чтобы устраивать митинги… Кто первый усмирил сибирских стрелков? Кто первый пролил для усмирения непокорных кровь? Мой ставленник, мой комиссар».
Керенский стал рассуждать о том, что «недоверие к власти – болезнь общая, оставшаяся после старого режима. В армии это вылилось в отношениях к офицерам… То же сказалось и у рабочих, такое же недоверие к власти проявилось и в интеллигентских кругах. Я это испытываю на себе». Далее Александр Федорович заявил: «Я лично ничего не имею против того, чтобы сложить с себя должность военного и морского министра, отозвать комиссаров, закрыть комитеты. Но я убежден, что завтра же начнется в России полная анархия и резня начальствующих лиц. Такие резкие переходы не могут иметь места». А посему надо считаться «с историческим моментом и с тем, что возможно сделать в сегодняшний день… Вчера у меня были французы и англичане и провели параллель между французской и нашей революцией. Это не так. Мы не копируем вовсе французскую революцию, а повторяются лишь законы революции… Да, мы введем в армию революционный террор, но не для восстановления старого, а для поддержания нового». Главное сейчас: «учесть, что при данном соотношении реальных сил возможно сделать и чего нет»1106.
Этот мотив подхватил Терещенко: надо выждать, говорил он. «Еще месяц назад введение смертной казни представлялось невозможным. Теперь она правительством принята единогласно, и введение ее никаких осложнений не вызвало, и население встретило это спокойно. Вводить же смертную казнь в тылу сейчас нельзя… К этому надо притти постепенно». Михаил Иванович намекнул генералам, что правительство уже «занято теперь разработкой мер, которые идут иногда даже дальше, чем предлагает генерал Деникин… Все мероприятия должны быть проведены постепенно, а не сразу, по мере пробуждения национального чувства, которое заметно выросло за последние 1,5–2 месяца»1107.
Заверение правительства о готовности принять предлагаемые меры успокоило генералов. «Напрасно вы, Александр Федорович, – сказал Рузский, – все принимаете на свой счет… Не вами испорчено, но все равно исправить-то дело нужно, иначе Россия погибнет. Было бы очень хорошо, – вырвалось вдруг у него самое сокровенное, – если бы правительство отрешилось, наконец, от боязни возврата к старому, – но, словно опомнившись, добавил: – боязни не может быть, так как возврата к прошлому быть не может». Брусилов сказал более тактично: «Не в том дело, что будет у нас – республика или монархия, дисциплина все равно необходима, без нее армии нет»1108.
Обсудили вопрос о возможной эвакуации Петрограда. В прессе он уже обсуждался как вопрос о переносе столицы в исконно русский центр. Генералы заверили, что пока угрозы для Питера со стороны немцев нет, хотя теперь, сделал оговорку генерал Алексеев, когда вместо армии «осталась одна пыль человеческая, ни за что ручаться нельзя». А вот для ликвидации очага революционной заразы нужно вывезти из Питера вглубь России крупные предприятия, часть рабочих направить на рытье окопов и завершить расформирование гарнизона1109.
Опасность со стороны немцев, предупредил Алексеев, угрожает Риге и Полоцку, «в этих местах возможен прорыв нашего фронта, что заставит нас отойти от Двины». Мысль о том, что армия не удержит фронта, высказал и Брусилов. Деникин сказал еще жестче: развал армии таков, что, возможно, придется иметь дело «даже с отступлением к далеким рубежам»1110.
Все генералы одобрили предложение Брусилова о формировании особых частей – «ударных батальонов» и «батальонов смерти» – из числа «идейных офицеров и наиболее надежных и сознательных солдат», которые могли бы стать опорой в надвигавшейся гражданской войне. Деникин лишь дополнил: они пригодятся и при наведении порядка в самой армии «на случай необходимости применения вооруженной силы против неповинующихся». Комиссар Савинков и генерал Клембовский пошли еще дальше: необходимо уже сейчас «образование в тылу фронта крупной боевой единицы (корпус, если не целая армия), вполне надежной в смысле боеспособности», а также сосредоточить «всю мощь» военной власти в руках Главкома.
Совещание закончилось в 23 часа.
Генерал Корнилов на нем не присутствовал. Сославшись на занятость, он остался на своем Юго-Западном фронте, где положение и на самом деле было сложным. Но он прислал телеграмму, которую по просьбе Лукомского огласили на совещании. Ее текст убеждает в том, что все необходимые меры, видимо, уже не раз обсуждались генералами между собой. Предложения Лавра Георгиевича совпали с высказываниями его коллег: поднять авторитет и материальное обеспечение корпуса офицеров, восстановить полностью их дисциплинарную власть, военно-полевые суды и смертную казнь на фронте и в тылу для военнослужащих; свести права солдатских комитетов к вопросам хозяйственным и внутреннего распорядка, карая любые попытки выйти за эти рамки; воспретить собрания, митинги, игру в карты и «ввоз» в воинские части большевистской литературы и агитаторов1111.
Программа Корнилова отражала мнение генералитета. Его авторитет в этой среде еще более вырос не столько в результате успешного начала наступления, сколько благодаря поведению при отступлении. Не дожидаясь санкций правительства и Главкома, он поставил на путях бегства заградотряды и, как рассказывает Деникин, «приказывал расстреливать солдат, выставляя трупы их с соответствующими подписями на дорогах и видных местах»1112.
Никаких дерзостей в адрес правительства – на манер генералов Деникина или Гурко – телеграмма Корнилова не содержала. Ультиматумов – в отличие от Брусилова – Лавр Георгиевич не ставил. И 19 июля именно он был назначен новым Верховным главнокомандующим.
Модель шалаша В.И. Ленина в Разливе.
Современное фото
Ленин, естественно, ничего о совещании в Ставке не знал. Не знал он и о письме Брусилова от 8 июля командующим фронтами относительно необходимости подготовки к гражданской войне. Но даже из газет было очевидно, что вектор развития послеиюльских событий повернул не в сторону мирного демократического процесса. Наоборот, государственная власть в России явно сдвинулась к военной диктатуре. И уже 10 (23) июля, на чердаке емельяновского сарая, Владимир Ильич пишет четыре тезиса – «Политическое положение», которые позднее в партии станут называть «Июльскими тезисами».
Первый из них констатировал, что контрреволюция в России «укрепилась и фактически взяла власть в государстве в свои руки». Речь идет о военной диктатуре, которая направлена не только против большевиков. Суть ее политики состоит прежде всего «в подготовке разгона Советов».
Второй тезис обосновал вывод об окончании периода двоевластия. После Февраля оно существовало лишь потому, что за Советами стояла вполне конкретная сила. Но эсеро-меньшевистские лидеры, обладавшие большинством в Советах, оказались политическими банкротами. Они предали дело революции. «Узаконив разоружения рабочих и революционных полков, они отняли у себя всякую реальную власть». И бессильные «советские вожди» обрекли себя на роль пустейших говорунов до той поры, когда реакция «докончит свои последние приготовления к разгону Советов».
Третий тезис утверждал, что мирный период развития русской революции, тот путь, который большевики отстаивали с апреля 1917 года, кончился. Нынешняя власть не решит мирно ни одной из задач, поставленных после свержения самодержавия. Она не даст ни скорого мира, ни хлеба, ни земли крестьянам. Она не сможет предотвратить разруху и распад страны. Она не позволит самому народу участвовать в управлении производством и государством, то есть не допустит действительной демократии и свободы.
Весь арсенал средств, которыми контрреволюция будет добиваться своих целей, уже продемонстрирован: введение смертной казни, каторжные тюрьмы, применение внесудебных репрессий и массовых арестов, разоружение рабочих, разгром газет политических оппонентов и массированная клеветническая кампания против большевиков. А уж коли контрреволюция завладела этой властью силой, значит, и отстранить ее от власти можно лишь с помощью насилия, то есть путем вооруженного восстания. И его необходимость определяется не чьим-то коварным умыслом или злой волей. «Объективное положение, – пишет Ленин, – либо победа военной диктатуры до конца, либо победа вооруженного восстания рабочих…»
Но из этого вытекает и другой вывод: нынешние Советы, отказавшиеся брать власть, утратили реальную силу, стали лишь «фиговым листком», прикрытием сговора соглашателей с контрреволюцией. А посему лозунг мирного периода – «Вся власть Советам!» – утратил прежний смысл и стал «уже неверен». Эти Советы не могут возглавить восстания. Памятуя об уроках июльских событий, Владимир Ильич пишет, что условия победы «теперь страшно трудны, но возможны…». Возможны в том случае, если восстание будет связано «с глубоким массовым подъемом против правительства и против буржуазии на почве экономической разрухи и затягивания войны». И победа станет реальностью, если такая борьба создаст общенациональный кризис «в действительно массовом, общенародном размере».
А до этого – сплочение сил и организованность. Не поддаваться на провокации. Никаких авантюр или бунтов. Никаких заговоров и мятежей. Никаких разрозненных действий и безнадежных попыток по частям противостоять реакции. Главное сейчас – «ясное сознание положения, выдержка и стойкость рабочего авангарда…» В этой связи в четвертом тезисе Ленин предлагает партии, «не бросая легальности, но и ни на минуту не преувеличивая ее… с о е д и н и т ь легальную работу с нелегальной, как в 1912–1914 годах». Цель: «собрать силы, переорганизовать их и стойко готовить к вооруженному восстанию…»
Генеральский путч
…Из Разлива пора было уходить. Весь июль бульварная пресса писала о том, что Ленин – то ли на аэроплане, то ли на подводной лодке – удрал в Германию и теперь «гоняет чаи с кайзером в Берлине». Зацепок у контрразведки не было. Но в заметке, которую «Речь» опубликовала 28 июля о съезде большевиков, зацепки появились. «Сильное впечатление на съезде, – писала газета, – вызвало сообщение, что Ленин и Зиновьев, вопреки сообщению газет, за границу не выезжали и находятся в России в постоянном контакте с ЦК фракции большевиков», что свои статьи Ленин печатает в «Рабочем и Солдате», то есть находится где-то рядом с Питером. Даже в нелепейших слухах и то стали называть места весьма близкие. То говорили, что Ленин – с рыжей бородой и в красной рубахе – торгует огурцами рядом с Разливом на станции Курорт. А то и совсем близко: что работает он слесарем на Сестрорецком заводе. «Все газеты, – вспоминал Шотман, – подняли вой и с утроенной энергией стали требовать немедленного ареста Ленина»1113.
«Дело Ленина и др.» поручили вести опытнейшему следователю по особо важным делам Петроградского окружного суда П.А. Александрову, которого ради этого отозвали из отпуска. Керенский, хорошо знавший его, попросил Павла Александровича форсировать арест Ленина, а полковник Никитин передал в его распоряжение группу агентов наружного наблюдения контрразведки. Спустя 22 года, на допросе в НКВД, Александров говорил о том, что сразу «установил неосновательность улик», а затем и «необоснованность обвинения». Но тогда, в июле-августе 1917 года, он повел дело решительно. Сам допросил арестованных – Коллонтай, Троцкого, Луначарского и других. А во все губернии и уезды России пошли секретные циркуляры военным и гражданским властям о розыске и препровождении Ленина в столицу к следователю Александрову1114.
Уходить из Разлива надо было скорее. Уже в конце июля по ночам стало холодать, и даже теплые вещи, привезенные Надеждой Кондратьевной, и газеты, которые подсовывали под сено, не спасали от холода и сырости. «Накрываемся, – рассказывает Зиновьев, – стареньким одеялом, которое раздобыла Н.К. Емельянова. Оно узковато, и каждый старается незаметно перетянуть другому бóльшую его часть, оставив себе поменьше. Ильич ссылается на то, что на нем фуфайка и ему без одеяла нетрудно обойтись».
С озера, нагоняя волны, дул пронизывающий ветер. Емельянов вспоминал, как однажды, когда они ждали его жену, разыгралась чуть ли не буря. С Владимиром Ильичом они вышли на берег и увидели, как Надежда Кондратьевна «в лодке борется с волнами… Владимир Ильич побежал вдоль озера в ту сторону, куда относило лодку. И как только ее стало прибивать к берегу, бросился в одежде в воду и помог жене сойти на сушу».
Комары, несмотря на дым костра, ели нещадно. А тут еще пошли обложные дожди, и сидеть в темном шалаше, не имея возможности ни читать, ни писать, было невыносимо. Да и шалаш стал подтекать. Зачастили незваные «гости» – то косари заглянут, то охотники. И каждый раз, заслышав голоса, Владимир Ильич напяливал свой парик и брался за косу, а Емельянов или его сын уводили «гостей» подальше. Но однажды ночью, когда никого из Емельяновых не было, какой-то охотник забрел прямо в шалаш. «Мы постарались, – рассказывает Зиновьев, – незаметно спрятать под сено свою “библиотеку”, т. е. несколько книжек и рукописей, которые успели у нас накопиться… Ильич притворился спящим». А Григорий отвечал невнятно и, как положено финну, односложно. Естественно, что «в каждом таком охотнике, – замечает Зиновьев, – мы подозревали шпиона». Поэтому, как только VI съезд закончился, стали собираться в дорогу.
Емельянов привез пять подлинных удостоверений, которые выдавались рабочим Сестрорецкого завода. Ими пользовались и при переходе границы. Удостоверения были уже заполнены, и он дал их Владимиру Ильичу на выбор. Ленин выбрал документ на имя Иванова Константина Петровича. То, что выбрал «Иванова», – это понятно. На Ивановых, как говорится, вся Россия держится. А «Константина Петровича» запомнить было легко. Он уже был «Николаем Петровичем», когда в 1894 году впервые появился в рабочих кружках за Невской заставой. На это удостоверение приклеили фотографию, сделанную Лещенко, и поставили настоящую печать сестрорецкой милиции. Так что документ получился вполне надежным1115.
В предшествующие дни Шотман, Рахья и Емельянов проверили несколько вариантов перехода финской границы. Решили, что надежнее всего пройти из Разлива пешком верст 10–12 до станции Левашево. Оттуда поездом доехать до Удельной. Там переночевать у айвазовца Эмиля Кальске, а вечером на паровозе машиниста Гуго Ялавы – давнего друга Шотмана – переехать границу. По всем прикидкам получалось вполне складно, и Ленин одобрил этот вариант.
5 или 6 августа, когда собрались, появился сосед по покосу – Леонтьев. Был он мастером на Сестрорецком заводе, и в прежние времена рабочие подозревали его в шпионстве. Он стал упрашивать Емельянова уступить ему косарей и все рвался поговорить с ними сам. Но Николай Александрович ответил, что чухонцы уже возвращаются к себе в Финляндию, да и по-русски не говорят ни слова. Еле спровадили его, а Владимир Ильич пошутил: «Спасибо, Николай Александрович, что в батраки не отдали»1116.
Около половины десятого вечера все вещи, газеты и книги уложили в лодку и отправили в поселок. А Ленин, Зиновьев, Емельянов, Шотман и Рахья двинулись гуськом через кустарник вдоль залива. Вышли на безлюдный проселок. Потом свернули на лесную тропинку. Емельянов, то и дело приговаривавший, что знает тут каждый пенек, пошел впереди, и почти сразу, в темноте, сбились с пути. Уперлись в какую-то речку. Пришлось раздеться и переходить вброд. Дальше – хуже: «попали на болото, обходя которое, незаметно очутились среди торфяного пожарища. После долгих поисков дороги, окруженные тлеющим кустарником и едким дымом, рискуя ежеминутно провалиться в горящий под ногами торф, набрели на тропинку, которая и вывела нас из пожарища. Чувствуем, что окончательно заблудились».
Но тут, где-то поблизости, прогудел паровоз. «Емельянов и Рахья отправились на разведку, а мы, – пишет Шотман, – уселись под деревом… У меня в кармане было три свежих огурца, но хлеба и соли не догадался захватить. Съели так. Минут через 10–15 вернулись разведчики с сообщением, что мы находимся близ станции, кажется, Левашево…» Владимир Ильич молчал, когда они переходили вброд невесть откуда взявшуюся холодную речку. Молчал, когда в кромешной тьме плутали по лесу. Молчал, когда выбирались из пожарища. Но это «кажется» вывело его из себя: все «абы как», все на «авось» да «небось»… И «ругал он нас за плохую организацию, – пишет Шотман, – пресвирепо».
Пошли к станции. Оказалось, не Левашево, а Дибуны – в 7 км от границы, где как раз, вероятнее всего, и можно было напороться на стражу. До отхода последнего поезда к Удельной в 1 час 30 мин. оставалось немного, Ленин, Зиновьев и Рахья ушли под откос, в темноту, а Шотман и Емельянов остались на платформе.
Загудел приближающийся паровоз, и из станционного помещения высыпало с десяток вооруженных гимназистов и штатских милиционеров во главе с офицером. Стали проверять документы. Шотмана с его финскими документами отпустили, но чуть ли не штыком – чтобы убрался скорее – подсадили в подошедший состав, а Емельянов, дабы отвлечь внимание на себя, стал грубить милиционерам, и его поволокли в помещение. Этим и воспользовались Ленин, Зиновьев и Рахья, успевшие вскочить в головной вагон.
Не зная об этом, Шотман ужасно расстроился и вместо Удельной вышел в Озерках. Так что опять пришлось ему плестись верст шесть. А когда добрался до квартиры Кальске – «не поверил своим глазам: на полу лежали и хохотали над моим растерянным видом Ленин, Зиновьев и Рахья… Они поужинали и уже почти засыпали, когда я пришел».
Весь следующий день прошел в разговорах. Решили, что Зиновьев, измотанный ночными приключениями, останется у Кальске, а Ленин двинется дальше. Вечером Рахья, Шотман и Владимир Ильич опять пошли к Удельной. Дождавшись поезда, который вел Ялава, Ленин быстро взобрался в паровозную будку и тут же, как заправский кочегар, стал шуровать в топке и подбрасывать в нее поленья. Рахья и Шотман сели в пассажирский вагон.
Перед границей документы проверяли в Белоострове. Но Ялава, отцепив паровоз, увел его от станции в темноту – набирать воду. А вернулся к составу как раз к третьему звонку. Через 15 минут миновали границу. В Териоках Ленина и его спутников уже ждали лошади, а в 12 верстах, в деревне Ялкала, уютный дом родителей жены Рахья – Лидии Петровны Парвиайнен1117.
Ее отец работал литейщиком в Питере. В доме говорили по-русски, было по-фински удивительно чисто и спокойно. Владимиру Ильичу отвели комнатку, в которой умещались лишь кровать и стол. Но после Разлива это были просто хоромы. Из маленького окошка открывался вид на ухоженные огороды и перелески. И когда Лидия Петровна спросила, нравится ли ему здесь, Ленин ответил: «Такого спокойного места я еще нигде не встречал. Еще никогда мне не приходилось так спокойно жить»1118. Но когда он стал просматривать свежие газеты, стало ясно, что покоя – в обозримом будущем – не предвидится…
3 августа, в день окончания VI съезда партии, в Петроград прибыл Корнилов. Он привез записку правительству, в составлении которой участвовали Савинков, Филоненко, Завойко, генерал Плющевский – Плющик и другие. Ее смысл, как сформулировал сам Лавр Георгиевич, сводился к созданию «трех, подчиненных железной дисциплине, армий: армии в окопах, армии в тылу и армии железнодорожников», то есть к милитаризации страны. Как справедливо заметил известный историк Г.З. Иоффе, речь шла об установлении военной диктатуры, которая несла в себе мощный заряд реванша и мщения.
«Военный раздел» записки повторял те требования, которые выдвигались в Ставке 16 июля: полное восстановление дисциплинарной власти начальников, введение смертной казни не только на фронте, но и в тылу, запрет митингов, ограничение функций войсковых комитетов, а в противном случае – «кара по суду» и т. д. Единственная новация: для неповинующихся – «концентрационные лагеря с самым суровым режимом и уменьшенным пайком».
«Гражданский раздел» требовал: объявить на военном положении железные дороги, а также бóльшую часть заводов и шахт, перевести их на госзаказ, запретить митинги, забастовки и любые попытки рабочих вмешиваться в управление производством. Нарушителей – немедленно на фронт. Общий политический вывод: «Руководительство судьбами государства» должно осуществляться «спокойной и сознательной твердостью людей мощной воли, решившихся во что бы то ни стало спасти свободную Россию»1119.
Любопытно, что экономические программы большевиков и Корнилова в одном пункте совпадали: выход России из кризиса может обеспечить лишь государственное регулирование экономики. Но они расходились в главном. Большевики ориентировались на инициативу, самодеятельность, вовлечение в контроль за производством самих трудящихся. Корнилов делал ставку на принуждение, подавление любых попыток рабочего контроля, на милитаризацию народного хозяйства по «европейскому образцу». И на VI съезде Милютин справедливо заметил, что тот «государственный социализм», который осуществили в Европе в годы войны, лишь «закрепостил рабочих».
Ознакомившись с запиской, Керенский заметил, что ряд предлагаемых мер «вполне приемлем», но избыточная прямолинейность генерала может привести к «обратным результатам». И 4 августа на заседании правительства Корнилову пришлось ограничиться лишь обзором положения на фронтах, после чего вконец раздраженный главком вернулся в Ставку1120.
Однако 8 августа, когда в Москве открылся так называемый Съезд общественных деятелей, Корнилов направил туда секретаря главного комитета Офицерского союза капитана В.И. Роженко. На квартире Н.М. Кишкина он провел тайное совещание с М.В. Родзянко, П.Н. Милюковым, А.И. Шингаревым, В.А. Маклаковым, Н.В. Савичем и другими. В информации Роженко «вопрос шел, – пишет Савич, – о походе кавалерии на Петроград, о разгоне Совдепа и объявлении диктатуры… Сразу же стало ясно, что сочувствуют делу все, но никто не верит в успех. Обсуждать тут же этот рассказ увлекающегося офицера не сочли возможным».
А дня через два «общественные деятели» встретились с более солидным представителем Ставки, князем Г.Н. Трубецким. «После долгих объяснений, – пишет Савич, – Милюков сделал… заявление о том, что они сердечно сочувствуют намерениям ставки остановить разруху и разогнать Совдеп. Однако… заранее можно сказать, что общественные массы были бы против них, если бы они активно выступили против Временного правительства». Поэтому, как сформулировал позднее Деникин, позиция перетрусивших либералов была проста: «сочувствие, но, к сожалению, не содействие»1121.
Это не совсем точно – поддержка была. Утром 11 августа Кокошкин встретился с Керенским и «решительно потребовал включения в порядок дня так называемой корниловской программы под угрозой выхода в отставку всей группы к.д.». А Съезд общественных деятелей, учредив постоянный Совет, в который вошла кадетская верхушка, создал бюро для связи с одной из главных корниловских опор – Союзом офицеров. В бюро включили его председателя Л.Н. Новосильцева. И Рябушинский тут же передал ему на безотчетные расходы 10 тысяч рублей. В приветствии самому Корнилову говорилось: «Мыслящая Россия смотрит на Вас с надеждой и верой»1122.
11—12 августа состоялось расширенное заседание ЦК кадетской партии. Напрасно сетовал Милюков на привязанность «общественности» к демократическим принципам. Большинство членов ЦК решительно высказалось за немедленное установление военной диктатуры. «Страна ничего не понимает, – говорила Ариадна Тыркова. – С всеобщими [избирательными] правами мы влетим в болото». Ей вторил П.И. Новгородцев: «Надо покончить с большевистской революцией… Страна ждет власти и порядка». П.П. Герасимов искренне сожалел, что «некому даже залить улицы кровью». Мануйлов согласился: «Уговорами управлять нельзя… Остается утвердить власть на физической силе». Главное сформулировал Шингарев: речь идет о «потере власти», и проблема не в том, что думает «общественность». Раз есть надежные воинские части, казаки, кавалерия и артиллерия, то – заключил милейший Андрей Иванович – и «меньшинство при сильной охране сильной власти может сделать дело».
Были, конечно, сомневающиеся – В.А. Оболенский, Н.К. Волков, А.А. Добровольский, А.К. Дживелегов, П.П. Юренев. Но сомневались они не в целесообразности военной диктатуры, а в том, удастся ли «государственный переворот и не поведет ли попытка его совершить к еще худшей анархии».
Как вспоминал Оболенский, Милюков говорил «в крайне осторожной форме», но вполне определенно: «в этой фазе, в которую вступила революция, Временное правительство обречено и что спасти Россию от анархии может лишь военная диктатура». От его речи, пишет Владимир Андреевич, – «создалось впечатление, что он уже вел переговоры с Корниловым и обещал ему поддержку». Но даже если это и произошло, членам ЦК Павел Николаевич не сказал ни слова. Впрочем, и они это «молчание понимали и не хотели нарушать его». Подводя итог, Милюков определил задачи: «нельзя сидеть на середине», надо добиться союза со «здоровыми элементами армии», с «буржуазными элементами», а вот «с умеренными социалистами идти [дальше] не можем». Все с этим согласились1123.
Естественно, что в газетах протоколы заседаний не публиковались. Но их отзвуки, сама тональность либеральной прессы, требовавшей подавления новой революционной волны железом и кровью, вполне выдавали намерения буржуазных лидеров. Этого не понимали разве что «умеренные социалисты», которых упомянул Милюков. Даже лучшие и умнейшие из них…
Среди газет, прихваченных Лениным по пути в Ялкалу, была «Новая жизнь» от 5 августа, напечатавшая речь Мартова на заседании ЦИК. Надо отметить, что Юлий Осипович собирался выступить на VI съезде большевиков, о чем и было заявлено 28 июля. Но после известных событий 29-го он решил ограничиться письмом, подписанным вместе с И. Астровым и зачитанным на съезде 2 августа, в котором выражалось «возмущение против [антибольшевистской] клеветнической кампании» и уверенность в том, что большевики не станут бороться против «большинства революционной демократии», консолидированного в Советах.
А выступая на заседании ЦИК 4 августа, Мартов сказал: «В наши цели не входит свержение нынешнего правительства или подрыв доверия к нему… Реальное соотношение сил не дает сейчас основания требовать перехода власти к Советам. Это могло бы явиться лишь в процессе гражданской войны, сейчас недопустимой. Мы не намерены свергать правительство, но мы должны указать ему, что в стране есть силы, кроме кадетов и военных. Это – силы революционной демократии, и на них должно опираться Временное правительство».
Ленин всегда внимательно читал Мартова. Во-первых, отмечал Владимир Ильич, в отличие от многих эсеро-меньшевистских лидеров, страдавших самовлюбленностью и пустым фразерством, «Мартов, как публицист, наверное, один из наиболее “левых”, из наиболее революционных, из наиболее сознательных и искусных». А во-вторых, потому, что в тот момент именно он наиболее точно формулировал настроения той колеблющейся массы, которая все еще надеялась на возможность мирного исхода событий.
Первым ее предрассудком являлось представление о том, что всевозможные депутаты и делегаты бесчисленных съездов, конференций, совещаний – это не специфическое отражение реальных борющихся сил, а само поле политической борьбы. Что, в частности, эсеро-меньшевистское большинство в руководстве Советов – это и есть «большинство революционной демократии». Второй предрассудок, считал Ленин, состоял в представлении, будто правительство Керенского является «чем-то вроде надклассового и надпартийного» образования, что оно осуществляет «истинную государственность», проводит «истинный демократизм», что «на него только “давят” слишком сильно справа», и необходимо лишь «посильнее давить слева».
Наконец, третий предрассудок – это представление о том, что угроза гражданской войны исходит исключительно от пролетариата и его «анархических элементов». Между тем, отмечает Ленин, «всемирная история всех революций показывает нам не случайное, а неизбежное превращение классовой борьбы в гражданскую войну». Только превращение это осуществлялось не рабочими, не трудящимися массами, а самой буржуазией.
«Кто же не знает, – пишет Владимир Ильич, – что как раз после 4-го июля мы видим в России начало гражданской войны со стороны контрреволюционной буржуазии, разоружение полков, расстрелы на фронте, убийства большевиков». Причем «буржуазия не боялась революции и гражданской войны в такие моменты, когда грозил внешний враг… в феврале 1917 года в России». Не побоялась она, «ценой гражданской войны… когда грозил внешний враг», захватывать власть и в июле1124.
Статья «За деревьями не видят леса», отвечавшая Мартову, была опубликована в Питере под псевдонимом Н. Карпов лишь 19 августа, т. е. почти две недели спустя. И сидеть в такие дни в глухой деревушке не только вдали от событий, но и в 12 верстах от станции и почты было нестерпимо. Тем более что главного связника Ленина – Шотмана – ЦК отправлял в длительную командировку на Урал. Впрочем, кое о чем Александр Васильевич успел договориться до отъезда…1125
7 или 8 августа в Ялкалу из Гельсингфорса приезжают актеры-любители Народного дома Карло Куусела и Густав Каллио. Реквизит они привезли небогатый и в конце концов загримировали Владимира Ильича под финского пастора. Увидев себя в зеркале, вспоминал Карло, – «Ленин смеялся до упаду над своим новым обликом». Но в поезде, к утру, грим стал расползаться, и пришлось снять его вместе с приклеенной бородой.
Владимир Ильич спросил: не узнают ли его в таком виде? «Да, если бы это было в Петрограде, а не здесь… далеко в Финляндии, – ответил Куусела. – Кроме того, увидеть Ленина вместе с Куусела… Этому никто не поверит, настолько это невероятно! Скорее, вас могут принять за кого-нибудь из наших старых артистов». Этого Владимир Ильич никак не ожидал. «Вы предполагаете, – полюбопытствовал он, – что я могу сойти за артиста?» Карло ответил категорично: «Убежден в этом».
В Лахти они вышли из поезда. «С Лениным под руку, – вспоминал Куусела, – мы походили по платформе, весело беседуя по-фински. Говорил, конечно, только я, а Ленин ограничивался смехом, что звучало вполне по-фински». Корреспондент социал-демократической газеты Аксели Коски отвел их к себе на квартиру. 9 августа Владимир Ильич переезжает на станцию Мальм, где останавливается на даче депутата финляндского сейма, социал-демократа Карла Вийка, которого он знал по прежним временам. А 10 августа, в 22 ч. 30 мин., в сопровождении Вийка, позвонившего предварительно в управление милиции, выезжает в Гельсингфорс1126.
Звонок в милицию извещал о приезде Ленина ее начальника Густава Ровио, которого еще в апреле рабочие организации Гельсингфорса избрали на этот пост. Работал он прежде токарем в Питере, был членом партии с 1905 года, не раз арестовывался, ссылался в Вологду и Тверь. Но в 1917-м это уже не считалось грехом, и генерал-губернатор Михаил Стахович утвердил Густава сначала старшим помощником, а потом и временно исполняющим должность полицмейстера Гельсингфорса.
Ровио встретил Ленина и Вийка у Хагнесского рынка и привел к себе на квартиру. Здесь их встретил Шотман, который, подстраховывая Владимира Ильича, проделал тот же маршрут из Ялкалы с опережением на сутки. Лишь после этого он уезжает в Питер, а оттуда на Урал.
Первое, о чем стал расспрашивать Ленин своего нового «квартирохозяина», – как наладить получение газет из Петрограда и доставку туда нелегальной почты. Выяснилось, что газеты можно покупать ежедневно с приходом поезда в 6–7 вечера, а отправлять письма в Питер – минуя официальную почту, с надежным товарищем, железнодорожным почтальоном Кэсси Ахмалу. Ровио поставил на стол бутылку коньяка, закуски. Но Ленин пить не стал. И хотя было уже за полночь, как только Вийк и Шотман ушли, Владимир Ильич тут же засел за газеты.
Информация о росте революционных настроений, видимо, порадовала. Достаточно отметить, что собравшаяся 7 августа конференция фабзавкомов приняла резолюцию «О текущем моменте и рабочем контроле», предложенную большевистским ЦК. Но кое-что из публикаций огорчило. Еще в Разливе Ленин узнал, что 4 августа из тюрьмы освободили Каменева. Владимир Ильич вправе был надеяться, что это придаст бóльшую выдержанность партийному курсу. И вот теперь, в «Новой жизни» от 7-го, было напечатано выступление Каменева на заседании ЦИК об участии в международной конференции социалистов в Стокгольме для выработки «мирных предложений».
Во второй главе уже рассказывалось, что Ленин еще в апреле решительно выступил против такой конференции с участием социалистов, сотрудничающих со своими правительствами. Он справедливо усмотрел в этой затее интригу немецких социал-шовинистов, пытавшихся найти выход из войны с наименьшими для Германии потерями. И Владимир Ильич настоял на том, чтобы Апрельская конференция РСДРП приняла соответствующую резолюцию. Но созыв международной конференции поддержали меньшевики и эсеры. А вслед за ними Каменев, выступая «от себя лично» в ЦИК, заявил о необходимости пересмотра большевиками «прежнего» решения.
Ленин пишет письмо в ЦК «О выступлении Каменева в ЦИК…». Это было действительно письмо, а не статья, как это принято считать, ибо обращалось оно к членам партии и требовало «отпора со стороны верных своей партии и своим принципам большевиков». А для печати была предназначена статья «О Стокгольмской конференции», написанная в ответ на передовицу «Новой жизни» от 10 августа1127.
В статье Владимир Ильич вновь и вновь разъясняет, что «Стокгольмская конференция заведомо собирается и поддерживается людьми, поддерживающими свои правительства», что фактически она «есть собеседование министров, состоящих в империалистских правительствах». И это не «великое дело объединения международного пролетариата», а лишь «мелкое, мизерное, в значительной мере интриганское, зависимое от империалистов одной из коалиций, дело объединения социал-шовинистов». Участвуя в такой конференции, вы лишь рискуете стать «фактически игрушкой, орудием в руках тайных дипломатов немецкого империализма»1128.
А вот письмо в ЦК было написано в другом тоне. Только что, на VI съезде, приняли новый устав, дополненный требованием обязательного подчинения членов партии партийным решениям. С этой точки зрения, пишет Ленин, выступление Каменева носит «прямо чудовищный характер… С каких это пор в организованной партии по важным вопросам выступают отдельные члены “от себя лично”, раз фракция вопроса не обсуждала… Каменев не только не имел права выступать, но и прямо нарушил постановление партии, прямо говорил против партии, срывал ее волю…» В письме заграничному представительству (бюро) ЦК в Стокгольм, дабы не влипли они в какую-либо историю с пособниками немецких шовинистов, Ленин выражается еще резче: «Выступление Каменева… я считаю верхом глупости, если не подлости, и написал уже об этом в ЦК и для печати»1129.
Статья и письмо были отправлены в Питер, вероятно, 11 или 12 августа. И попали они, как говорится, к месту и времени. До этого руководящая роль «узкого состава ЦК» не подвергалась сомнению, Сталин, Свердлов и другие осуществляли ее достаточно жестко. В частности, когда 13 августа возник конфликт с Военной организацией по поводу газеты «Солдат», члены бюро «Военки» обратились в ЦК с заявлением: «Тов. Сталин… заявил, что разговаривать ему с представителями Центрального бюро Военных организаций не о чем, что раз постановление ЦК состоялось, оно должно быть исполнено без всяких разговоров… Подобные недопустимые меры и шаги не являются случайностью, а с момента изменения прежнего состава ЦК обратились в прямую систему гонений и репрессий чрезвычайно странного характера по отношению к целой большой организации»1130.
Выход Каменева из тюрьмы несколько менял ситуацию в руководстве: как-никак, а он принадлежал к первой четверке членов ЦК, избранных съездом. В этой связи письмо Ленина против Каменева пришлось кстати. На заседании ЦК 16 августа, без всякого упоминания о выступлении Каменева, подтверждается прежнее решение о том, что на Стокгольмскую конференцию «идти не следует». Но еще утром, до заседания ЦК, в газете «Пролетарий», заменившей «Правду», за подписью Ленина публикуется не предназначавшееся для печати его «ругательное» письмо в ЦК. А вот ленинская статья для печати появляется в «Пролетарии» лишь 26 августа.
Между тем в целесообразности публикации письма Владимира Ильича именно в этот момент можно было усомниться. 10 августа пресса дала информацию о том, что бывший жандармский полковник Николай Балабин дал показания о связях Каменева в прежние времена с киевской охранкой. В том, что эта информация является чистейшим политическим шантажом, сомневаться не приходилось. ЦИК создал комиссию для разбора «дела», а Каменев подал заявление о своем устранении «от общественной деятельности до разбора дела».
Узнав с запозданием об этом, Ленин пишет статью «Политический шантаж», в которой отмечает, что травля, клеветы, инсинуации давно уже стали для буржуазной прессы «орудием политической борьбы и политической мести». Имея в виду и свою судьбу, Владимир Ильич с горечью констатирует: «Царизм преследовал грубо, дико, зверски. Республиканская буржуазия преследует грязно, стараясь запачкать ненавистного ей пролетарского революционера и интернационалиста клеветой, ложью, инсинуациями, наветами, слухами и прочее и прочее».
Может ли революционер из-за подобного рода вымышленных «историй» самоустраняться с политической арены? Конечно нет, отвечает Ленин. «Шантажистам только того и надо было». Претензии подобной прессы на выражение «общественного мнения России» являются лишь проявлением «грязной натуришки» сочинителей «дела» и нехитрым приемчиком «подлой бесчестности», цель которой – отнять у противника «возможность политической деятельности».
Есть другая общественность, к голосу которой обязан прислушиваться революционер. Это «суд пролетариев, сознательных рабочих, своей партии», не изменившей своему народу и идеалам освободительного движения. И именно в этой связи он пишет слова о партии, которые – кстати и не кстати – любили цитировать совсем в другие времена: «Ей мы верим, в ней мы видим ум, честь и совесть нашей эпохи…»1131 Эту статью «Пролетарий» опубликовал 24 августа, а 30-го комиссия ЦИК полностью реабилитировала Каменева. Как написал по этому поводу Луначарский, выпущенный из тюрьмы 9 августа: «все рассеялось, как пуф! Был однофамилец [Розенфельд], да подлая работа охранки, пытавшейся перед смертью обрызгать кого можно своим зловонным ядом»1132.
Запоздание информации, получаемой Лениным, было очевидно. Густав Ровио вспоминал: «По вечерам я караулил на вокзале почтовый поезд, покупал все газеты и приносил Ленину. Он немедленно прочитывал их и писал статьи до поздней ночи, а на следующий день передавал мне их для пересылки в Питер»1133. А вот с ЦК связь никак не налаживалась.
17 августа Владимир Ильич пишет, что «после долгих недель вынужденного перерыва» он все-таки «ни спросить ЦК, ни даже снестись с ним не имеет возможности». Даже первые номера центрального органа – газеты «Пролетарий», начавшей выходить 13 августа, Ленин получает лишь 18-го. Газета «Рабочий», сменившая 25-го «Пролетарий», доходит лишь 30 августа. А письмо Заграничному бюро ЦК в Стокгольм лежит более недели, так что «у меня выходит поэтому, – замечает Владимир Ильич, – нечто вроде дневника вместо письма!»1134
На этой почве возникали и недоразумения. Прочитав в «Новой жизни» изложение речи Володарского в ЦИК 24 августа, Ленин пишет в ЦК протестное письмо. Но, получив «Рабочий», он 30-го делает приписку к этому письму о том, что «совпадение у нас получилось полное» и опровержение Володарского «“ликвидирует” мои упреки»1135.
Конечно, отправка Шотмана на Урал сыграла свою роль в нарушении налаженной связи. Но еще большее значение, видимо, имели те бурные события, которые в эти дни происходили в стране.
12 августа в Москве в Большом театре открылось Государственное совещание. Никем не избираемое и никому не подотчетное Временное правительство все время искало какой-то точки опоры, которая создавала хотя бы видимость легитимной власти. Созыв Учредительного собрания откладывался. В прессе пошли разговоры о том, что его вообще можно будет собрать лишь после окончания войны. Но главное, «власть имущие» понимали, что получить «точку опоры» в результате демократических выборов теперь уже невозможно. Поэтому Государственное совещание, собранное с помощью нехитрой манипуляции представительством «общественных организаций», вполне годилось для этой цели.
Из двух с половиной тысяч его делегатов абсолютное большинство представляли буржуазно-помещичьи организации. В правой стороне зала преобладали генеральские мундиры, и лишь слева мелькали редкие солдатские гимнастерки. О штатской публике корреспондент «Известий» сообщил кратко: «визитки и сюртуки доминируют над косоворотками». От Советов присутствовало лишь 229 человек. Причем большевиков сам ЦИК в состав делегации не включил.
Керенский вышел на сцену Большого театра в сопровождении двух офицеров-адъютантов в морской и сухопутной военной форме. На протяжении всего совещания они стояли за его спиной, как бы символизируя прочность и могущество власти. Но основным тоном речи Керенского, пишет Милюков, «вместо тона достоинства и уверенности… оказался тон плохо скрытого страха, который оратор как бы хотел подавить в самом себе повышенными тонами угрозы». Левым – за попытки посягнуть на власть – он грозил «железом и кровью», правым – «силой подчинить воле верховной власти и мне, верховному главе ее».
Милюков комментирует: «Многие провинциалы видели в этой зале Керенского впервые, – и ушли отчасти разочарованные, отчасти возмущенные. Перед ними стоял молодой человек с измученным, бледным лицом, в заученной позе актера… Этот человек как будто хотел кого-то устрашить и на всех произвести впечатление воли и власти в старом стиле. В действительности он возбуждал только жалость». В зале явно преобладали те, кто надеялся уже не на Керенского, а на Корнилова. Ходили даже слухи, что передача власти «верховному» может произойти прямо здесь – на совещании. Поэтому встреча претендента в диктаторы, прибывшего в Москву 13 августа, вылилась в открытую контрреволюционную демонстрацию.
Перед Александровским вокзалом выстроилась в конном строю казачья сотня. У виадука – женский «батальон смерти». На перроне – почетный караул с развернутым знаменем, оркестром и множество офицеров и дам с цветами. А когда подошел поезд и из вагона – в красных халатах, с обнаженными кривыми саблями – высыпал личный конвой текинцев, тут-то и началось… «Спасите Россию, генерал, – взывал “первый тенор” кадетской партии Федор Измайлович Родичев, – и благодарный народ увенчает Вас!» В толпе раздались всхлипывания. Миллионерша Морозова бухнулась на колени. Офицеры подняли Корнилова на руки и вынесли на площадь, где состоялся церемониальный марш караула, женского батальона и казаков.
Корнилов прибыл в Большой театр. «Низенькая, приземистая, но крепкая фигура человека с калмыцкой физиономией, с острым пронизывающим взглядом маленьких черных глаз, в которых вспыхивали злые огоньки, появилась на эстраде. Зал дрожит от аплодисментов, – пишет Милюков. – Все стоят на ногах, за исключением… солдат». По их адресу справа несутся крики: «Хамы! Встать!» Слева отвечают: «Холопы!» Керенский успокаивает зал: «Ваше слово, генерал!»
Корнилов был решителен и краток. Взвалив вину за поражение на фронте на солдат и рабочих, он заявил, что если в ближайшее время не будут приняты «решительные меры» – фронт рухнет… «Нельзя терять ни минуты». Остальное «досказал» донской атаман Алексей Максимович Каледин. Ради «спасения страны» он потребовал распустить все Советы как на фронте, так и в тылу, «решительными мерами» восстановить дисциплину, ибо «время слов прошло…». Его поддержали генералы Алексеев, Краснов, а также Гучков, Родзянко, Маклаков, Шульгин и другие. Левые промолчали. «…Сидел с закрытым ртом, – с горечью писал Мартов, – ибо наше большинство (Совета) заранее постановило, что “оппозиция” не имеет право выступать самостоятельно (чтобы не испортить торжественности)». И прав был Ленин, когда написал о соглашателях, – «им плюнул казачий генерал [Каледин] в физиономию, а они утерлись и сказали: “Божья роса!”»1136
Ответ был дан за стенами Большого театра. Еще 5 августа ЦК РСДРП принял решение «сорвать с совещания маску народного представительства, выставив на свет его контрреволюционную противонародную сущность». Московский комитет принял решение о стачке, и 12 августа в ней приняло участие более 400 тысяч человек. Бастовали даже лакеи и официанты, так что участников совещания некому было обслуживать в гостиницах и ресторанах. Остановился транспорт. Вечером рабочие электростанции вырубили свет: «пусть мракобесы заседают в темноте». Демонстрации прошли в Петрограде, на Урале, в Сибири. Бастовали в Киеве, Харькове, Самаре, Царицыне, Нижнем Новгороде, Саратове…
Было от чего прийти в уныние. И заключительная речь Керенского 14 августа напоминала сцену из трагифарса: «Сегодня, граждане земли русской, я не буду больше мечтать… Пусть сердце станет каменным… Пусть засохнут все те цветы и грезы о человеке (женский возглас сверху: “Не нужно!”), которые сегодня, с этой кафедры… топтали. Так сам затопчу. Не будет этого (женский голос сверху: “Не можете вы этого сделать. Ваше сердце вам этого не позволит!”). Я брошу далеко ключи от сердца, любящего людей. Я буду думать только о государстве». В зале стояла оторопь…1137
«Деловым людям» претила эта сентиментальность премьера. И уже в дни совещания они потянулись в салон-вагон Корнилова, стоявший на запасных путях Александровского вокзала. Здесь побывали не только генерал Алексеев, лидер черносотенцев Пуришкевич, промышленно-финансовые олигархи Путилов, Вышнеградский и другие. Здесь, пренебрегая обычной осторожностью, побывал и Милюков. С олигархами разговор был сугубо «меркантильным». Лавр Георгиевич просил деньги на переворот, «чтобы разместить людей перед выступлением, кормить». Деньги были твердо обещаны1138.
С Милюковым разговор был «политическим». Спустя 20 лет Павел Николаевич – естественно, не без «тумана» – рассказал о нем: «Корнилов уже принял решение о сроках его открытого разрыва с правительством Керенского и даже назначил его дату – 27 августа… Я предупредил генерала Корнилова, что, на мой взгляд, разрыв с Керенским несвоевремен, и он не особенно это оспаривал. Я сказал то же самое Каледину, с которым я также виделся в те же дни… Генерал Корнилов не сообщил мне никаких деталей о готовящемся выступлении, но высказал пожелание, чтобы партия к.д. его поддержала, – хотя бы отставкой министров к.д. – в решительную минуту»1139.
В поддержке кадетов сомневаться уже не приходилось. Если на заседании их ЦК 11–12 августа еще были колеблющиеся, то теперь – на заседании 20-го, всего лишь неделю спустя, – позиция Милюкова «получила безоговорочное одобрение». Антон Владимирович Карташев – с 5 августа министр исповеданий в правительстве – с небольшой дозой патетики заявил, что «справиться с развалом» могут только «старые боевые генералы», ибо «власть возьмет тот, кто не побоится стать жестоким и грубым». А Андрей Иванович Шингарев добавил: «Дело идет к расстрелу, так как слова бессильны». Милюков с удовлетворением резюмировал: «Жизнь толкает общество и население к мысли о неизбежности хирургической операции»1140.
Читатель, вероятно, уже давно заметил, что у людей интеллигентных существует одна особенность: они никогда не совершат дурного поступка, не обосновав предварительно, что он есть благо. Но и совершая данный поступок, они скорбят, ссылаясь на обстоятельства, понудившие их к этому.
26 августа Ленин написал: наши «до приторности сладенькие» министры и экс-министры, «которые бьют себя в грудь, уверяя, что у них есть душа, что они ее губят, вводя и применяя против масс смертную казнь, что они плачут при этом – улучшенное издание того “педагога” 60-х годов прошлого века, который… порол не попросту, не по-обычному, не по-старому, а поливая человеколюбивой слезой “законно” и “справедливо” подвергнутого порке обывательского сынка»1141.
Потому-то и рыдал Керенский о растоптанных «цветах и грезах о человеке». Потому и Милюков говорил не о том, чтобы с помощью военной диктатуры «пустить кровь», а лишь о «хирургической операции».
Собственно говоря, можно было уже обойтись и без эвфемизмов. Заговор Корнилова переставал быть тайной. О передвижке войск, концентрации их вокруг Петрограда писали даже в газетах. 17 августа «Новая жизнь» опубликовала статью «Слухи о заговоре», в которой рассказывалось, как после окончания Государственного совещания поползли слухи о том, что «определенные военные группы при сочувствии некоторых общественных кругов» организуют «решительные контрреволюционные выступления». Сообщалось также, что в Москве власти информировали об этом представителей ЦИК и Совета, а те, в свою очередь, привлекли большевиков для совместной организации защиты «от контрреволюции». Иными словами, речь шла о союзе и блоке большевиков с меньшевиками и эсерами для защиты Временного правительства Керенского.
Эту газету вместе с другими Ровио принес с вокзала, видимо, вечером 17-го. Статья «Слухи о заговоре» сразу привлекла внимание Ленина. Конечно, для серьезного политического деятеля пользоваться слухами – дело совсем никудышное. Но если нет иной информации, то можно попытаться выудить что-то хотя бы из них. И Владимир Ильич проигрывает возможные сценарии событий…
Выступление генералов напрямую против Керенского маловероятно. В июльские дни они были вместе, а соглашатели поддержали их. Теперь они хотят изобразить из себя «защитников революции». Входить с ними в блок – невозможно. Это записано в решениях VI съезда. И если нашлись такие наивные «дурачки и негодяи из большевиков», они «были бы немедленно – и по заслугам – исключены из партии»1142.
Так уж совпало, что именно в этот день, 17 августа, Керенский вызвал Бориса Савинкова. О переброске корниловских войск с Юго-Западного фронта к Питеру Александр Федорович знал от начальника штаба Ставки генерала Лукомского. И он сказал Савинкову, что согласен с предложениями, содержавшимися в «записке» Корнилова, и отдает распоряжение подготовить соответствующий законопроект1143. Так что альянс Керенского и Корнилова, предполагавшийся Лениным, действительно получал новый импульс.
И все-таки Владимир Ильич продумывает и другой сценарий: а если генералы – несмотря ни на что – пойдут на мятеж против Керенского. «…В том исключительно редком случае, который мы предположили, – пишет Ленин, – большевик сказал бы: наши рабочие, наши солдаты будут сражаться с контрреволюционными войсками, если те начнут наступление сейчас против Временного правительства, защищая не это правительство… а самостоятельно защищая революцию, преследуя цели свои, цели победы рабочих, победы бедных, победы дела мира…»1144
Прописывая эти сценарии, Ленин все время оговаривает, что никакой иной информацией, кроме этих, возможно, сфабрикованных и вздорных слухов, он не располагает. Но самое мучительное для него – нет никакой связи с ЦК, и он «ни спросить ЦК, ни даже снестись с ним» до сих пор не имеет возможности1145. Эти уже приводившиеся строки, в которых сквозит не отчаяние, а плохо прикрытое нервное напряжение, Владимир Ильич написал 17-го. А 18 августа в Гельсингфорс приезжает Крупская…
Видимо, еще перед уходом из Разлива Ленин договорился с Емельяновым о том, что при необходимости он поможет Крупской перебраться в Финляндию. Удостоверение для перехода границы на имя тетки Емельянова Агафьи Атамановой, умершей незадолго до этого в Райволе, было получено у тамошнего волостного старосты. Тот же Дмитрий Иванович Лещенко сфотографировал Надежду Константиновну в обычной одежде сестрорецких работниц. Через Ялаву и Зофа ей передали список вещей, составленный Владимиром Ильичом, в котором значились: машинка для стрижки волос под ноль, чашка и порошок для бритья, иголка и черные нитки, шифр для связи с Заграничным бюро ЦК, зубочистки, ручка и перья, черная лента для шляпы, словарь «полиглот шведский и финский», красный, синий и химический карандаши и т. д. И еще он попросил привезти питерского хлеба, свои тезисы VI съезду и газеты «Правда» и «Известия»1146.
«Наконец, – пишет Крупская, – пришла от Ильича книга, в которой химией был нарисован план, как пройти с вокзала, никого не спрашивая, к дому, как подняться по лестнице, в какую дверь позвонить. На другой день поехала к Ильичу…» Из Разлива Емельяновы проводили ее пешком через лес – верст пять – до станции Олилла и там посадили в солдатский поезд. «…Дорога прошла гладко… Правда, пришлось всю ночь простоять, так как вагон был битком набит, но как-то не замечалось усталости, мысли были сосредоточены». В Гельсингфорсе случилась неувязка. Когда в Питере Крупская нагревала на лампе химическое письмо с планом прохода от вокзала, обгорел край листа. И теперь ей пришлось долго бродить по городу, прежде чем нашла она нужную улицу, дом и ту самую квартиру.
«Ильич обрадовался очень», – скупо отметила Надежда Константиновна. Они не виделись с 7 июля, когда на квартире у Аллилуевых, прощаясь, он обнял ее и бросил фразу: «Может, уже и не увидимся». Прошел всего месяц с небольшим, но какие это были дни. Через Ялаву и Зофа она получала иногда короткие записки «с разными простыми поручениями. И после каждого такого письма до жути хотелось повидаться…».
Вот и встретились. Она была в той же одежде работницы, в которой сфотографировалась. Эта одежда и косынка на голове очень шли ей. Владимир Ильич попросил Ровио переночевать на другой квартире и добавил, что и «завтра вы не приходите ко мне, я [сам] приду за газетами к вам…» И Густав тут же ушел, оставив их вдвоем1147.
Крупская привезла почти все, что просил Владимир Ильич: хлеб, газету «Пролетарий» с 13 по 17 августа, выходившую вместо «Правды», шифр для связи со Стокгольмом и прочее. Но словарь, иголку с нитками и кое-какую другую мелочь купить не успела – торопилась. Но не это было главным. «Видно было, – пишет Надежда Константиновна, – как истосковался он, сидя в подполье в момент, когда так важно было быть в центре подготовки к борьбе. Я ему рассказала о всем, что знала»1148.
А знала она многое. И продолжением ответа Ленина на статью «Слухи о заговоре» становится его прямое обращение в ЦК. «Эту статью, – пишет Владимир Ильич, – я прошу переписать в нескольких экземплярах, чтобы одновременно и послать для печати в несколько партийных газет и журналов, и одновременно внести в ЦК от моего имени с такой припиской:
Настоящую статью я прошу рассматривать как мой доклад ЦК…»1149
Московская стачка 12 августа, пишет Ленин, показала, что в Москве на почве безработицы, голода и разрухи вполне может вспыхнуть стихийное движение, подобное июльскому выступлению в Петрограде. Но если тогда в Питере задача состояла в том, чтобы «придать мирный и организованный характер» данному выступлению, то теперь этот лозунг «был бы архиневерен». И если в Москве действительно «вспыхнет стихийное движение», то она «может приобрести значение центра». В таком случае надо «взять власть самим и объявить себя правительством во имя мира, земли крестьянам…»
Поэтому «крайне важно, чтобы в Москве “у руля” стояли люди, которые бы не колебались вправо… которые бы в случае движения понимали новые задачи, новый лозунг взятия власти, новые пути и средства к нему». А посему необходимо во всех деталях проанализировать: был ли на самом деле сговор москвичей – членов ЦК или МК с соглашателями. И если факт подтвердится, «внести вопрос о формальном отстранении их до съезда на первый же пленум ЦК». Это «необходимо не только во имя дисциплины», но прежде всего в «интересах б у д у щ е г о движения»1150.
На следующий день Владимир Ильич и Надежда Константиновна пошли гулять через большой парк на Хагнесскую площадь к Ровио за газетами. А на другой день она уехала. И опять «захотел Ильич, – пишет Крупская, – непременно проводить меня до вокзала, до последнего поворота довел. Условились, что приеду еще»1151.
Судя по всему, уже после ее отъезда, 19 августа, к Ленину зашел Карл Вийк. Квартира Ровио, как и ее хозяин, были уж слишком на виду. И Карл предложил Владимиру Ильичу перебраться на пустующую квартиру рабочего Артура Усениуса на улице Фредрикинкату. «Поздно вечером, – пишет Ровио, – мы перевезли его туда». Впрочем, через несколько дней вернулись из отпуска и хозяева – Артур и его жена Мария, взявшая на себя заботы о быте гостя. О нем она знала лишь то, что это «самый большой революционер, которого надо очень беречь».
Марии запомнилось, что гость был неприхотлив в еде. У Ровио Владимир Ильич питался в основном бутербродами и крутыми яйцами, которые сам варил на плите. Но Усениусы, как и положено рабочей семье, подобных «диет» не признавали, и Мария готовила как обычно. Мясо уже было дефицитом, и однажды – на второе – она нажарила в масле свеклу. Блюдо так понравилось гостю, что он попросил даже записать рецепт. Еще Марии запомнилось, что по ночам у него горел свет и он что-то писал. Хотя Усениусы и отвели ему отдельную комнату, беспокоить, стеснять хозяев Владимир Ильич не хотел и вскоре опять перебрался к Ровио1152.
Каждый день он посылал Густава за газетами и ждал какой-то реакции на свое обращение в ЦК. В формальной просьбе Ленина не только обсудить его статью как доклад в ЦК, но и опубликовать ее в большевистской прессе усматривалось явное желание Владимира Ильича вынести вопрос за рамки «узкого состава» лидеров. И в дореволюционные времена, в ходе внутрипартийных дискуссий, исход борьбы всегда решало обращение к партийным организациям, к социал-демократическим рабочим. Так что ничего «неконституционного» в этой просьбе не было. Однако статья Ленина «Слухи о заговоре» опубликована не была. И никаких следов ее обсуждения нет в протоколах заседания «узкого состава ЦК» ни 20-го, ни 23 августа.
А 21 августа, на третий день начавшегося немецкого наступления, пала Рига, открывая дорогу на Петроград. Угроза Корнилова, предрекавшего на Государственном совещании опасность того, что «фронт рухнет», оправдывалась уж слишком скоро. А в беседе с румынским посланником Константину Диаманди Лавр Георгиевич сказал честно, что «войска оставили Ригу по его приказанию и отступили потому, что он предпочитал потерю территории потере армии». Корнилов добавил, что он «рассчитывает также на впечатление, которое взятие Риги произведет в общественном мнении в целях немедленного восстановления дисциплины в русской армии». Не сказал он лишь о том, что ошибался в указании виновных. Именно «большевистские» полки 12-й армии, неся огромные потери, дрались наиболее геройски1153.
Получив известие о сдаче Риги, Ленин пишет листовку. Падение Риги, отмечает он, – это «еще одно тяжелое поражение». А дальше еще «десятки и сотни тысяч погибнут от затягивания войны, пока народ будет терпеть такое правительство». Сохранить целостность России, «вернуть» Ригу и другие захваченные неприятелем территории – если на то будет воля их населения – можно, лишь предложив немедленно «мир без аннексий, т. е. без захватов чужих земель». Но сделать это сможет лишь рабочее правительство. И надо разъяснять народу «необходимость свержения правительства Керенского и установления рабочего правительства».
В дополнение к этой явно нелегальной листовке Ленин пишет письмо в ЦК. Прекрасно понимая, что ЦК будет изо всех сил держаться – и совершенно справедливо – рамок легальности, он предлагает, дабы не давать повода для новых гонений, дистанцировать подобные выступления от партии и под листовкой поставить подпись: «Группа преследуемых большевиков», действующих «вне рамок легальной большевистской партии»1154. Как отреагировали в ЦК на это письмо – неизвестно. Но именно в эти дни происходят события, которые меняют всю политическую обстановку в стране…
Уже в начале августа Корнилов дал приказ о переброске 3-го конного корпуса генерала Крымова и Туземной («Дикой») дивизии генерала Багратиона с Юго-Западного фронта к Великим Лукам, а 5-й Кавказской дивизии – из 1-го конного корпуса генерала Долгорукова с Северного фронта в район Белоострова. Относительно Крымова Лавр Георгиевич заметил: «Я убежден, что он не задумается в случае, если это понадобится, перевешать весь состав Совета рабочих и солдатских депутатов». Одновременно, под разными предлогами, в Питер направлялись десятки офицеров. Туда же из Ставки прибыл один из руководителей «Союза офицеров» полковник В. Сидорин. Он связался с полковником Дюсемитьером, возглавлявшим военный отдел «Республиканского центра», и представителем «Военной лиги» генералом Федоровым.
От Путилова, Вышнеградского, Белоцветова и других финансистов были получены обещанные деньги, на которые и велась подготовка к выступлению. На офицерские группы возлагалась задача: при вступлении в Питер корниловских войск немедленно захватить вокзалы, мосты, телеграф и «арестовать Смольный». На этом техническую подготовку мятежа можно было считать законченной1155.
Выступление наметили на 27 августа. В этот день в столице предполагалось широкое празднование полугодовщины Февральской революции. Большевики отказались от совместных акций по данному поводу с соглашательским ЦИК и намеревались выступить отдельно. Именно это и решили использовать заговорщики.
В прессе стали нагнетать панические слухи о скором наступлении немцев на Питер. Во всех деталях расписывались ужасные взрывы на пороховых заводах и артиллерийских складах в Петрограде, Одессе, Казани. Всячески муссировались подробности произошедшего в эти дни зверского убийства героя войны – потерявшего в боях обе руки генерала Гиршфельда и героя апрельских событий в столице комиссара Федора Линде во время солдатского бунта в Особой армии. Но главное место, несмотря на опровержение, данное фракцией Петросовета, занимали слухи о якобы предстоящем 27 августа «восстании большевиков» и готовящейся ими резне в столице. Логика организаторов пиар-кампании была проста: перепуганный обыватель с восторгом встретит любых избавителей от этого кошмара1156.
Оставалось лишь завершить торги с самим Керенским, дабы он придал генеральскому путчу должную легитимность. О передвижении войск, как уже отмечалось, Александр Федорович был осведомлен. И 23 августа по его указанию в Ставку прибыли товарищ военного министра Савинков и шурин Керенского, помощник министра Барановский.
Они договорились с Корниловым о выделении из Петроградского военного округа столицы с ее окрестностями, переподчинении их Ставке и о том, что войска будут подтянуты к самому городу. В случае, если Советы станут сопротивляться, указал Савинков, «действия должны быть самые решительные и беспощадные». Корнилов и до этого имел суждения на сей счет: «Ленина повесить, а Советы разогнать», а посему ответил Борису Викторовичу, что «иных действий он не понимает и что инструкции будут даны соответствующие». Барановский поддержал: «Необходимо действовать самым решительным образом и ударить так, чтобы почувствовала вся Россия».
Единственная просьба Керенского, переданная Савинковым, – не вводить в Петроград «Дикую дивизию», ибо невозможно, как он выразился, чтобы «русские дела» решали «инородцы», а также снять с командования 3-м конным корпусом Александра Михайловича Крымова. Как заметил Корнилов, они побоялись, чтобы Крымов «не повесил лишних 20–30 человек». Тем не менее Лавр Георгиевич заверил, что пожелание Александра Федоровича будет выполнено.
Сложнее пошло обсуждение вопроса о правительстве. О том, что в его составе не будет «социалистов», договорились сразу. Но Савинков стал добиваться от Корнилова заверений в лояльности Керенскому. Лавр Георгиевич уклонялся и даже сказал, что роль министра-председателя должна быть уменьшена. Но в конечном счете он все-таки заявил, что без Керенского правительства не мыслит и полностью поддержит Александра Федоровича, если тот встанет на путь создания «твердой власти». На прощание условились, что 27-го Корнилов даст телеграмму о завершении переброски войск и Петроград будет объявлен на военном положении1157.
24 августа Савинков вернулся в столицу и доложил министру-председателю об успехе переговоров. Но Керенский пребывал в сильнейшем смятении духа. Зинаида Гиппиус, к которой он забежал на чашку чая, записала в дневнике, что «впечатление он производил совершенно гнетущее. От него веяло состоянием большой растерянности и недоверия решительно во всем». Основания для этого были. Со всех сторон поступали самые разноречивые сведения и слухи.
После отъезда Савинкова из Могилева в Ставке ликовали. Необходимая легитимация заговора была получена. В ближайшем окружении Корнилова стали толковать о будущей форме правления. Решили создать «Совет народной обороны» во главе с Корниловым. В заместители, со скрипом, наметили Керенского, членами – генерала Алексеева, адмирала Колчака, Савинкова и Филоненко. В правительство стали прочить – от бывшего царского министра М. Покровского до социалиста-патриота Г. Плеханова.
Члены офицерского «Союза» высказывались за более простое решение: вызвать Керенского в Ставку, а поскольку здесь против него существует «крайнее озлобление», то вполне могут и убить… Но Корнилов сам прекратил эти пересуды, заявив, что вопрос о правительстве он будет решать по договоренности с Керенским.
В тот же вечер 24 августа в Могилев приехал Владимир Николаевич Львов, входивший до июля в правительство как Обер-прокурор Святейшего Синода. Поскольку гостиницы были забиты съехавшимися в Ставку офицерами, он остановился у знакомого есаула И. Родионова – члена Главного комитета «Союза офицеров». И поскольку есаул и его коллеги пребывали после отъезда Савинкова в эйфории, а возможно, и «под градусом», он тут же выложил Владимиру Николаевичу все, что думает о Керенском и о том, каким способом его лучше повесить1158.
Утром 25-го Корнилов принял Львова, который заявил, что прибыл от Керенского для окончательного прояснения «конструкции власти». Спор о том, блефовал он или нет, продолжается по сей день. Генрих Иоффе считает, что основания для подобного заявления были. 22 августа Львов действительно был у Керенского и предложил ему свои услуги для налаживания связей с правыми, прокорниловскими «общественными деятелями», с которыми он контактировал через своего брата Николая. Владимир Николаевич беседовал с Керенским и о «конструкции власти», и о необходимости диктатуры, и об использовании в этих целях Корнилова. При этом было очевидно, что в роли диктатора Александр Федорович видит себя.
Львов, видимо, решил, что настал его «звездный час» и он вновь вернется на политическую арену. О его беседе с Керенским были проинформированы Рябушинский, Третьяков, Родзянко, некоторые офицерские организации, и лишь после этого Владимир Николаевич выехал в Могилев1159.
Между тем для Корнилова общее настроение его окружения тоже, видимо, не прошло даром. И в беседе с Львовым он взял куда более жесткий тон, нежели накануне при переговорах с Савинковым. Тогда речь шла о совместных действиях с правительством. Теперь Лавр Георгиевич, говоря о введении в столице военного положения, заявил, что оставаться там Керенскому опасно. А посему пусть приезжает в Ставку, где и будут решены вопросы формирования новой власти. Ближайший помощник главкома Завойко, провожая Владимира Николаевича, дополнил шефа: пусть министр-председатель едет в Могилев не мешкая, но до отъезда он должен отправить в отставку правительство, иначе какая же это будет диктатура…
Днем 26-го Львов явился к Керенскому и заявил, что привез от Корнилова «формальное предложение»: объявить Петроград на военном положении, уволить министров в отставку, прибыть в Могилев и передать всю военную и гражданскую власть главнокомандующему. От себя Владимир Николаевич добавил, что ехать в Ставку не следует ни в коем случае, ибо настроение там таково, что Александра Федоровича могут просто убить.
Обычно считается, что именно эта беседа определила «крутой поворот» Керенского. Но, судя по всему, был и другой источник информации. 25 августа Корнилов встретился с командующим МВО полковником Верховским, и на прямой вопрос Лавра Георгиевича тот ответил, что если Ставка выступит против правительства, он двинет на нее войска. Наверняка Верховский тут же доложил о разговоре Керенскому. Во всяком случае, его немедленное производство в генералы и последующее назначение военным министром свидетельствует, что свою лояльность министру-председателю он доказал. «Исчезли у меня последние сомнения!.. – напишет об этих днях Керенский. – Двойная игра сделалась очевидной…» Но верховный комиссар правительства в Ставке Максимилиан Филоненко был, пожалуй, более точен: Керенский вел корниловского коня в поводу для собственных целей, но когда обнаружилось, что этот конь троянский, он прекратил свои тонкие маневры1160.
Вечером 26-го Керенский прибыл в военное министерство, по аппарату Юза вызвал Корнилова и попросил его подтвердить «определенное решение», переданное через Львова. Лавр Георгиевич, ничего не подозревая, подтвердил и вновь пригласил приехать в Ставку. А в военное министерство Корнилов телеграфировал, что корпус Крымова и «Дикая дивизия», вопреки просьбе Керенского, подойдут к столице 28 августа и 29-го город необходимо объявить на военном положении. Керенский воспринял все это как ультиматум. И утром 27-го в Ставке получили телеграмму, предлагавшую Корнилову сдать должность генералу Лукомскому и прибыть в Петроград.
28-го утром газеты опубликовали ответ Корнилова: «Русские люди! Великая родина наша умирает… Вынужденный выступить открыто, я, генерал Корнилов, заявляю, что Временное правительство под давлением большевистского большинства Советов действует в полном согласии с планами германского генерального штаба» и поддержка такого правительства является «изменой родине». Партнерство с Керенским было таким образом разорвано. Мятеж стал открытым1161.
В либеральном стане начался переполох. В ночь на 27 августа кадеты, как и было обещано Корнилову, ушли из правительства в отставку. Утром 27-го «Речь» заявила, что «поворот на другую правильную дорогу должен быть крутым и решительным. Пора перестать клеймить всякую мысль о повороте… кличкой “контрреволюция”». Но теперь легитимность мятежа была дезавуирована Керенским. И днем 28-го к нему, по указанию кадетского ЦК, явился Кишкин. Он предложил Александру Федоровичу, дабы избежать гражданской войны, добровольно уйти в отставку, сдать власть генералу Алексееву, который немедля начнет переговоры с Корниловым1162.
Между тем правительство поддержали лишь командующий МВО Верховский и командующий Кавказским фронтом генерал Пржевальский. Четверо командующих фронтами – Деникин, Клембовский, Балуев и Щербачев – выразили протест против смены главкома.
Получив такую поддержку, Корнилов отдал приказ атаману Каледину занять Ростов, генералу Драгомирову – Киев, Балуеву – Оршу и Витебск. 1-я Донская дивизия корпуса Крымова уже двигалась из Пскова к Великим Лукам, Уссурийская дивизия – к Ямбургу, «Дикая дивизия» – от станции Дно к Вырице. У станции Антропшино между черкесами и отрядами из Царского Села завязалась перестрелка. И в ночь на 29 августа Милюков написал для «Речи» передовицу, приветствовавшую вступающего в Петроград Корнилова, цели которого якобы «не имеют ничего общего с контрреволюцией»1163.
Чувствуя, что земля буквально уходит из-под ног и его собираются списать, как заезженную клячу, – когда Некрасов сказал, что дело проиграно и ему остается только честно умереть, – Керенский обратился за помощью в ЦИК. И 28 августа ЦИК принял резолюцию о поддержке Временного правительства. Но еще до этого, 27-го, был создан «Комитет народной борьбы с контрреволюцией». Большевики проголосовали против поддержки Керенского, но в «Комитет» вошли. «Несмотря на то что они были в меньшинстве, – писал Суханов, – совершенно ясно: в военно-революционном комитете гегемония принадлежала большевикам». Такого же мнения придерживаются историки: именно большевики, считает Генрих Иоффе, стали «наиболее активной силой общедемократического фронта, сложившегося снизу»1164.
Уже 27-го, как сообщил об этом на заседании ЦИК Григорий Сокольников, они оповестили об опасности заводы, части гарнизона и приняли меры для обороны Петрограда. На предприятиях формировались отряды Красной гвардии, которые инструктировали солдаты-фронтовики. Оружие красногвардейцам безотказно давали воинские склады. На подступах к столице рыли окопы. Днем 28-го, по просьбе Керенского, охрану Зимнего дворца взяли на себя матросы крейсера «Аврора». Любопытно, что когда ЦИК попросил Кронштадт и Выборг прислать надежные воинские части, потребовалось подтверждение просьбы со стороны большевистского ЦК. И 29-го войска, готовые встретить корниловцев, стали прибывать в Питер.
Навстречу корниловским войскам выехали представители ЦИК и делегации солдат и рабочих. Агитацию вели и местные Советы тех станций и городков, куда вступали конники Крымова. Союз шоферов передал в распоряжение революционного комитета все транспортные средства. Союз железнодорожников – Викжель – попросту перекрыл движение, а телеграфисты взяли под контроль связь. Корниловские эшелоны встали. В частях начались митинги. Отказалась двигаться вперед даже «Дикая дивизия», о которой говорили, что ей «все равно кого резать». Сюда была направлена делегация Мусульманского съезда во главе с внуком Шамиля, Захидом.
Офицеры, ждавшие сигнала в самой столице, не посмели, как говорится, высунуть носа. Казачий полковник Дутов бегал по явкам, квартирам, призывал «выйти на улицу, да за мной, – как он признался позднее сам, – никто не пошел». А полковник Сидорин вместе с офицерским «общаком», полученным от финансистов, сбежал из города.
Не обошлось и без эксцессов. Комендант Выборга генерал Орановский, получив утром 29-го телеграмму о мятеже для сообщения гарнизону, утаил ее. А когда матросы узнали об этом, заявил, что является сторонником Корнилова. Генерала и двух офицеров, не скрывавших своей солидарности с мятежниками, тут же расстреляли. Всего в Выборге самосуду подверглись 11 офицеров. Та же участь постигла и 4 офицеров с линкора «Петропавловск» в Гельсингфорсе, которых команда сочла явными корниловцами.
Корниловские офицеры шли на Петроград для усмирения «быдла». Как в февральские дни Василий Витальевич Шульгин, они были уверены, что «загонят стадо в стойло». В Ставке им говорили, что «это только прогулка». Уже упоминавшийся князь Трубецкой телеграфировал из Ставки в МИД, что успех Корнилову обеспечен, ибо в низах «равнодушие, которое готово подчиниться всякому удару хлыста». Наслушавшись этих разговоров, глава английской военной миссии в России генерал Нокс записал: «Этот народ нуждается в кнуте! Диктатура – это как раз то, что нужно!» Он даже предоставил корниловцам броневики с английскими экипажами, которые шли на Питер вместе с Крымовым. Но оказалось, что против «быдла» бессильны и господа офицеры, и даже английские броневики.
«Ошибка в оценке настроения масс, – не без ехидства писал позднее Троцкий, – обращала в прах все остальные расчеты. Заговор велся теми кругами, которые ничего не привыкли и умеют делать без низов, без рабочей силы, без пушечного мяса, без денщиков, прислуги, писарей, шоферов, носильщиков, кухарок, прачек, стрелочников, телеграфистов, конюхов, извозчиков. Между тем все эти маленькие человеческие винтики, незаметные, бесчисленные, необходимые, были за Советы и против Корнилова»1165.
Уже 30 августа стало ясно, что мятеж потерпел полное поражение. 31 августа застрелился Крымов. Сегодня пишут о загадочности этого поступка. И даже о «масонских кознях», благо Крымов, как и Керенский, принадлежали к российскому масонству. Но вряд ли в этом самоубийстве была «роковая тайна». То, что Керенский оскорбил Крымова, обвинив его в измене, – это бесспорно. А по стародавнему кодексу офицерской чести – если ты не можешь наказать обидчика, то обязан застрелиться сам. В этом, видимо, и заключалась вся – непонятная для нашего времени – «тайна». 2 сентября в Могилеве был арестован Корнилов и другие генералы. Такая же участь могла, видимо, постигнуть и Милюкова, о причастности которого к заговору было хорошо известно. Но по совету Керенского, он немедля уехал в Крым.
Столь детальное описание августовского генеральского путча понадобилось не только потому, что он стал еще одним поворотным событием 1917 года. Но и для того, чтобы понять, что испытывал Владимир Ильич, находясь в Гельсингфорсе и располагая лишь той обрывочной информацией, которую давали газеты. Ибо связь с ЦК так и не заладилась.
Газеты из Питера, как уже говорилось, Ленин получал вечером того же дня. Тут же садился писать. Утром Ровио передавал корреспонденцию либо почтальону Кэсси Ахмалу, либо машинисту Гуго Ялаве, и менее чем за сутки все это доставлялось в столицу. А дальше… Дальше начинались сбои. И в момент, когда обстановка менялась чуть ли не ежедневно, ленинские статьи появлялись в печати с недельным, а то и декадным запозданием.
26 августа, в день начала мятежа, «Рабочий» печатает его статью «Бумажные резолюции» – отклик на публикацию «Речи» 19-го. 29 августа, в решающий день мятежа, публикуется статья «Из дневника публициста», анализирующая материал «Известий» от 19-го. 30 августа – в день поражения корниловцев – статья «О клеветниках», отвечающая на заметку «Речи» 20 августа. Наконец, его вторая статья «Из дневника публициста» комментирует «Новую жизнь» от 20 августа. В ней Ленин все еще пишет о Корнилове, Каледине, Керенском как об одной команде и о том, что открытое выступление генералов против Временного правительства весьма сомнительно. Эта статья выходит в свет 1 сентября. Легко себе представить, каково было автору читать эти строки…
30 августа ЦК рассмотрел просьбу Зиновьева о его возвращении к регулярной работе. Находясь все еще на квартире Кальске, он давно уже выходил на прогулки в своем районе, к нему приходили жена, товарищи. И Григорию казалось, что ничто не мешает его более активному участию в партийных делах не только в качестве автора статей. ЦК ответил ему, что приложит все усилия, чтобы он стал «возможно ближе к партийной и газетной работе», что будут проведены митинги с требованием освобождения арестованных большевиков и возвращения на свои посты Ленина, Зиновьева и др. Вопрос этот будет поставлен – хотя и неультимативно, без угрозы выхода – и в «Комитете народной борьбы с контрреволюцией». Но в принципе – и это будет записано на последующем заседании – решили «поднимать дело только об обоих вместе, разделение недопустимо»1166.
Слава богу, 30 августа опять приехала Крупская. На сей раз «как-то запоздала, – пишет Надежда Константиновна, – и решила не заезжать к Емельяновым, а пойти до Олилла самой. В лесу стало темнеть – глубокая осень уже надвигалась, взошла луна. Ноги стали тонуть в песке. Показалось мне, что сбилась я с дороги; я заторопилась. Пришла в Олилла, а поезда нет, пришел лишь через полчаса. Вагон был битком набит солдатами и матросами… Солдаты открыто говорили о восстании. Говорили только о политике. Вагон представлял собой сплошной крайне возбужденный митинг. Никто из посторонних в вагон не заходил. Зашел вначале какой-то штатский, да, послушав солдата, который рассказывал, как они в Выборге бросали в воду офицеров [29 августа. – В.Л.], на первой же станции смылся… Когда я рассказала Ильичу об этих разговорах солдат, лицо его стало задумчивым…»1167.
Взаимоотношения с ЦК беспокоили его. Еще раньше он написал Крупской, чтобы она, на всякий случай, без огласки, подыскала для него надежную квартиру в Петрограде. Ведь жил же Зиновьев у Кальске – и ничего… И вот теперь Надежда Константиновна сообщила, что такая квартира в Выборгском районе есть – у ее хорошей знакомой Маргариты Фофановой1168.
Надежда Константиновна привезла с собой все шесть номеров газеты «Рабочий», вышедших с 25 по 29 августа. Статьи, опубликованные в них, сняли многие опасения Владимира Ильича. Но он умел читать и между строк. Судя по всему, Ленин уловил, что определенные проблемы во взаимоотношениях с «узким составом ЦК» все-таки имеют место. Те самые, о которых упоминал и Сталин1169.
Некоторые из цекистов склонны были считать, что в споре о месте и роли Советов после июльских событий правы все-таки оказались они. Что правы были и москвичи, допускавшие возможность блока с меньшевиками и эсерами, против которого 18 августа в письме в ЦК ополчился Ленин. Но дело в том, что о возможности подобного рода технических соглашений Ленин говорил еще на Апрельской конференции. А в том же письме 18 августа Владимир Ильич подчеркивал, что в случае, если генералы «начнут наступление сейчас против Временного правительства», большевистские части вместе с войсками Керенского будут сражаться против контрреволюционных сил. Важно лишь при этом не дать возможности Керенскому выставить себя как «спасителя революции». Важно сохранить свою политическую линию.
Именно эти ленинские предложения и легли в основу деятельности партии в дни корниловщины. Поэтому 28 августа большевики проголосовали против резолюции ЦИК о поддержке Керенского. А в директивной телеграмме местным организациям ЦК записал: «Во имя отражения контрреволюции работать в техническом и информационном сотрудничестве с Советом, при полной самостоятельности политической линии».
В бурные времена социальных потрясений ход событий гораздо чаще определяется не партийными решениями, а прямым натиском масс. Именно такой натиск вывел борьбу внутри Советов за прежние рамки. Общая опасность встряхнула Советы. На первый план выступило не умение говорить и сговариваться, а способность к революционному действию.
После июльских дней Ленин написал, что Советы смогут возродиться только в ходе нового революционного подъема. Но это будут «не теперешние Советы, не органы соглашательства с буржуазией, а органы революционной борьбы с ней»1170. Так оно и случилось. Став во главе революционного отпора корниловщине, Советы вылезали из болота соглашательства и бюрократической рутины. В ходе борьбы в партийных низах, на местах, в возникавших ревкомах и штабкомах и большевики, и меньшевики, и эсеры действительно выступали вместе. И эти обновленные Советы создавали возможность возврата к прежнему лозунгу «Вся власть Советам!».
Все изменилось в считанные дни. И то, что было чревато ошибкой с 4 июля по 27 августа, до разрыва Керенского с Корниловым, теперь становилось вполне возможным и правильным.
Но, садясь 30 августа за письмо в ЦК, Ленин не пытается выяснять, кто и когда был прав, а кто – неправ. Его занимало другое: «Восстание Корнилова, – пишет он, – есть крайне неожиданный (в такой момент и такой форме неожиданный) и прямо-таки невероятно крутой поворот событий…»
Он требует пересмотра и изменения тактики. И, как со всяким пересмотром, «надо быть архиосторожным, чтобы не впасть в беспринципность».
Необходимо прежде всего видоизменить «форму нашей борьбы с Керенским». Новую революционную волну породила ярость рабочих и солдат против явных врагов революции. И среди тех, кто еще вчера плелся за соглашателями, немало таких, кто думает, что в этой борьбе и Керенский, и лидеры ЦИК – с ними. Надо дать им возможность на практике проверить «кто есть кто». «…Сейчас свергать Керенского мы не станем», но мы предъявим ему «частичные требования».
Надо требовать от него ареста кадетских лидеров, причастных к мятежу, вооружения рабочих, ввода в столицу революционных войск. Пусть узаконит передачу помещичьих земель крестьянам, рабочий контроль за производством и распределением продовольствия. Разумеется, речь идет не об иллюзорных надеждах на то, что Керенский, наконец, исполнит волю народа. Но отстаивание этих требований, разоблачение шатаний и слабости Керенского, его неспособности решить стоящие перед страной проблемы может привести к такому натиску революционной борьбы и таким событиям, которые поставят у власти большевиков. «Теперь время дела…»
Владимир Ильич пишет: «Возможно, что эти строки опоздают, ибо события развиваются с быстротой иногда прямо головокружительной. Я пишу это в среду, 30 августа, читать это будут адресаты не раньше пятницы, 2 сентября. Но все же, на риск, считаю долгом написать…»1171
Вышло именно так. Крупская уехала в Питер 1 сентября. 3 сентября письмо Ленина было зачитано на заседании ЦК. Но никаких решений не принимается, ибо за эти три дня обстановка вновь резко меняется.
31 августа на заседании расширенного состава большевистского ЦК и фракции Петросовета по докладу Каменева принимается резолюция «О власти». Она требует отстранения от власти представителей кадетской партии и буржуазии вообще, отмены исключительных полномочий Временного правительства и передачи всей власти представителям революционного пролетариата и крестьянства.
Эта власть должна декретировать Демократическую республику. Передать помещичью землю крестьянским комитетам. Ввести рабочий контроль над производством. Национализировать нефтяную, угольную, металлургическую промышленность. Обложить «беспощадным» налогом крупный капитал и имущества. Конфисковать военные прибыли. Отменить смертную казнь и прекратить репрессии против рабочих организаций.
Эта резолюция оглашается на заседании ЦИК, но эсеро-меньшевистское большинство отвергает ее. Тогда в ночь на 1 сентября, впервые с марта 1917 года, большинством в 279 голосов против 115 и 50 воздержавшихся, ее принимает Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов.
В тот же день, 1 сентября, происходит и другое событие. Керенский формирует новое правительство – Директорию, в которую входят: он, Верховский, контр-адмирал Вердеревский, правый меньшевик Никитин и миллионер-сахарозаводчик Терещенко. Обязанности Верховного главнокомандующего Керенский возлагает на себя. Начальником штаба, как это было и при царе, назначается генерал Алексеев. И в этот же день, перехватывая инициативу, Александр Федорович провозглашает Россию – Российской республикой, не создавая при этом никаких органов республиканского правления.
Всю эту информацию Ленин получает вечером 1 сентября уже после отъезда Крупской. И тут же садится за статью, получившую название «О компромиссах». В постскриптуме к ней Владимир Ильич отмечает: «Предыдущие строки написаны в пятницу, 1-го сентября, и по случайным условиям (при Керенском, скажет история, не все большевики пользовались свободой выбора местожительства) не попали в редакцию в этот же день»1172.
Когда Крупская рассказывала Ленину о том, как в вагоне солдаты толковали о расправе над офицерами и о восстании, она отметила: «Лицо его стало задумчивым, и потом уже, о чем бы он ни говорил, эта задумчивость не сходила у него с лица. Видно было, что говорит он об одном, а думает о другом, о восстании, о том, как лучше его подготовить»1173.
Нет, не об этом думал он. Не о восстании. Здесь Надежда Константиновна не точна. Он думал – и это кажется невероятным – о компромиссе.
Громогласно заявив о том, что Директории принадлежит вся полнота власти, Керенский блефовал. С поражением корниловщины и уходом из правительства кадетов он лишился главной опоры. Поэтому, когда Керенский приказал закрыть большевистскую газету «Рабочий» и газету меньшевиков-интернационалистов «Новая жизнь», ЦИК 31 августа послал в обе редакции вооруженных матросов. Под их охраной вместо «Рабочего» стал выпускаться «Рабочий путь», а «Новая жизнь», выходившая после июльского закрытия как «Свободная жизнь», вернулась к прежнему названию.
Когда же Керенский потребовал немедленного роспуска «самочинных комитетов», то Комитет народной борьбы с контрреволюцией при ЦИК ответил, что и он, и все ревкомы и штабкомы на местах, «ввиду продолжающегося тревожного состояния будут работать с той же энергией и выдержкой…»1174. Было очевидно, что на ЦИК давит общее настроение, господствовавшее в Советах, а также левые эсеры и левые меньшевики, число которых непрерывно росло. Это были явные признаки того, что с новой революционной волной вновь возникала возможность мирного перехода власти к Советам.
Вот о чем думал Ленин. «Обычное представление обывателей о большевиках, поддерживаемое клевещущей на большевиков печатью, – пишет он, – состоит в том, что большевики ни на какие компромиссы не согласны, ни с кем, никогда… Такое представление не соответствует истине». Надо отдавать себе отчет в том, рассуждает Владимир Ильич, что немирный, насильственный приход к власти связан с неизбежными жертвами. Мало того, он «означает тяжелую гражданскую войну, долгую задержку после этого мирного культурного развития…». Поэтому если есть хоть «один маленький шанс» – «если есть даже один шанс из ста» на возможность мирного пути, – им необходимо воспользоваться.
«Только во имя этого мирного развития революции, – пишет Ленин, – возможности, крайне редкой в истории и крайне ценной, возможности, исключительно редкой, только во имя ее большевики… могут и должны, по моему мнению, идти на такой компромисс».
Его суть: пусть меньшевики и эсеры сами формируют правительство, ответственное только перед Советом, и передают Советам всю власть на местах. Большевики не входят в это правительство и отказываются «от выставления немедленно требования перехода власти к пролетариату и беднейшим крестьянам, от революционных методов борьбы за это требование». «Нам бояться, – пишет Ленин, – при действительной демократии нечего, ибо жизнь за нас…» Но такого рода компромисс обеспечил бы «мирное движение революции вперед, мирное изживание партийной борьбы внутри Советов».
В ожидании оказии эта статья, более похожая, впрочем, на новое письмо в ЦК, лежит еще два дня. 2 сентября объединенный пленум ЦИК принимает резолюцию о поддержке Директории. И 3 сентября Ленин пишет в постскриптуме: «…По прочтении субботних и сегодняшних, воскресных газет, я говорю себе: пожалуй, предложение компромисса уже запоздало… Да, по всему видно, что дни, когда случайно стала возможной дорога мирного развития, уже миновали. Остается послать эти заметки в редакцию с просьбой озаглавить их: “Запоздалые мысли”… иногда, может быть, и с запоздалыми мыслями ознакомиться небезынтересно»1175.