В «игру» вступает дублер — страница 11 из 38

— Вы можете выйти через веранду и пройти дворами, вас никто не заметит. Попадёте сразу в центр.

— Сегодня не надо. Никакой опасности нет. Радиограмму могли перехватить, но запеленговать место вряд ли успели. Соседи, наверное, видели, как я входил, поэтому я должен и выйти отсюда у них на глазах. Ну, до встречи.

— До встречи, — ответила Анна, чувствуя, что не может сдержать улыбки.


А в это время за десятки километров от них генерал Панов, приказав увести арестованного, отпустил Кондратьева и Рыжова. Оставшись с Игнатовым, задумчиво спросил:

— Если Зигфрид жив, то почему он молчит? Больше недели прошло после бомбёжки, а мы ничего толком не знаем о её результатах. И вообще, многое надо выяснить. Например, что это за разведшкола?

Игнатов не успел ничего ответить, как в кабинет буквально влетел Кондратьев, таща за собой радиста.

— Зигфрид! — только и сумел вымолвить он, переполненный волнением.

По лицу Панова скользнуло какое-то подобие улыбки, остальные открыто радовались, что операция «Дас Фенстер» по дезинформации немцев оказалась своевременной и удачной, отвлекла внимание врага от Зигфрида, и что он, наконец, дал о себе знать. Но встревожило его донесение о допросе гестаповцами и встрече с бывшим одноклассником. Он может раскрыть Зигфрида. Надо что-то предпринять. И прежде всего срочно выяснить, что это за Рух. Впрочем, из шифровки ясно, что фамилия предположительна. Придётся посылать человека в подмосковную школу, где учился Зигфрид, поднимать архивы. И немедленно.

А с Морозовым, как видно, случилась беда, ничего другого не могла означать фраза «Дядя внезапно уехал неизвестно куда». Но что именно случилось? Он в руках гестапо? Скорее всего. Почему? И сумеет ли выдержать? Впрочем, тут вопроса нет. Морозов — чекист со стажем, бывший матрос, прошедший суровую школу жизни и войны, из породы железных, несгибаемых людей. Он-то выдержит, но почему провал, да ещё в самом начале? За Зигфрида с этой стороны беспокоиться нечего — Морозов его не знал. И с Анной не знаком. Связь у него была пока только с Петровичем. А с ним-то что?

Как ни крути, вопросов всё равно намного больше, чем ответов. Игнатова и Панова сильно озадачили слова «хвастал фотографией брата». Какая-то незапланированная информация.

— С папой и ремонтом всё понятно, — вслух размышлял Панов, когда они остались вдвоём с Игнатовым. — Клейст, стало быть, уцелел, но материальный урон нанести мы сумели и панику посеяли, сориентировав немцев на партизан. А чей же это брат на фотографии? Руха, что ли?

— Зачем он будет предъявлять ему фотографию своего брата? — резонно заметил Игнатов.

— В самом деле, зачем? — подтвердил Панов.

— Брат, брат… — будто что-то вспоминал Игнатов.

— Может быть, фотография Морозова? — предположил Панов.

Игнатов вдруг вспомнил и даже побледнел:

— Когда прощались с Зигфридом у Петровича, он мне сказал: «Ещё увидимся, брат». Брат! Вот это откуда!

— Так, стало быть, фотография ваша?

— Выходит, что моя, — с недоумением констатировал Игнатов.

Шкловский «наводит мосты»

С тех пор, как бомбой разнесло чуть ли не полдома, где по вечерам кутили немецкие офицеры, центром притяжения для них стал театр, ставивший в основном оперетты и водевили. Директор старался изо всех сил, чтобы его труппа понравилась столь взыскательной публике.

Александр Генрихович Кох прежде и сам играл, даже считался мастаком канкана, но покинул сцену тотчас же, как только стал директором театра. Суетливый, экзальтированный, он отчаянно «умирал» из-за какой-нибудь мелкой неприятности. А поскольку неприятностей в театре хватало, то «умирал» он по нескольку раз в день. Кругленький, одутловатый, в свои пятьдесят с небольшим Александр Генрихович выглядел более чем на шестьдесят, но это не мешало ему бегать по театру с невероятной скоростью, настигая артистов и рабочих сцены в самый неподходящий момент, за каким-нибудь посторонним делом или вовсе без такового. В коллективе шутили, что он носится за счёт запасов жира на животе. Застав человека без дела, директор изображал на лице крайний ужас, хватался обеими руками за сердце жестом именитого провинциального трагика и восклицал:

— Но вы меня убиваете! Я умираю, умираю! Я уже умер!

Когда Кох «не умирал», он отлично справлялся с обязанностями директора, так как в нужный момент умел проявить твёрдость характера, «пробить» сложный вопрос, устроить любое необходимое театру дело. За это его ценили и прощали ему маленькие слабости.

Оставшись с театром на оккупированной территории, Кох не растерялся и тотчас явился в городскую управу за разрешением продолжать труппе работать, высказав мысль о том, что искусство не может ни с кем находиться в состоянии войны, а его коллектив будет рад показать господам немецким офицерам свои творческие возможности. Он также сослался на свою фамилию, которая говорит о близости к немецкой нации, — его предки приехали в Россию ещё во времена Екатерины Великой.

В городской управе не взяли на себя смелость самостоятельно решить такой вопрос и обратились в отдел пропаганды немецкого командования. Отдел дал согласие и присвоил театру звание фронтового со всеми вытекающими отсюда последствиями: артистов, особенно ведущих, опекали, поощряли, но в то же время установили слежку.

Сергей-Зигфрид догадался, что слежка не была систематической, иначе она сделалась бы заметной. Принцип здесь был такой: к кому-нибудь из работников театра начинал навязываться в «добрые знакомые» какой-либо завсегдатай. Он «случайно» оказывался за кулисами или неожиданно встречался на улице и завязывал непринуждённый разговор.

С некоторых пор неподалёку от Зигфрида оказывался Хельмут Шкловски, которого, впрочем, актрисы сразу нарекли по-русски Евгением Шкловским. Сын то ли польских, то ли русских эмигрантов, он служил в абвере кем-то вроде секретаря-переводчика и прекрасно владел русским языком. Дружил с оберлейтенантом Ильзерманом, явно приставленным командованием к театру. Оба ходили почти на каждый спектакль и часто являлись за кулисы «засвидетельствовать почтение дамам». Иногда заходили к директору, чтобы выразить «свой восторг игрой артистов». И Зигфрид задумался, нет ли какой-то связи между ними и директором? Он помнил слова Игнатова при встрече, когда Валентин посоветовал ему быть осторожным с Кохом. Прямых улик против директора нет, но некоторые детали вызывают подозрение. Например, такой факт: театру предложили выехать за Волгу ещё в середине июля, но Кох, сославшись на уже оплаченные спектакли в городах Кавминвод, отказался и заявил, что уехать они всегда успеют.

Игнатов был в театре всего три раза и никогда не представлялся директору, просто садился на одно из литерных мест, но когда уходил, Кох стоял на выходе и очень предупредительно говорил: «Приходите ещё, ждём вас». Правда, он говорил это и другим литерникам, но кто его знает, что у него на уме. Тем более, что Кох совсем не огорчился, когда театру не хватило транспорта для эвакуации.

Всё это вместе со своими сомнениями Валентин изложил Зигфриду, вводя в курс дела. И вот теперь, приметив слишком частые визиты Шкловского и Ильзермана к директору, Зигфрид подумал, что, возможно, для сомнений относительно Коха есть основания. Похоже на то, что Кох снабжает Шкловского и Ильзермана кое-какой информацией.

Зигфрид искал случая зайти в кабинет Коха в его отсутствие. Может быть, удастся узнать что-нибудь любопытное. Бывая у директора в кабинете на беседах вместе с Пашиным, когда обсуждались изменения в декорациях, он иногда замечал, как Кох, застигнутый их внезапным появлением, быстро прячет в стол какие-то листочки. Хотелось посмотреть, что в них любопытного. Зигфрид исподволь примерялся, сколько времени понадобится, чтобы просмотреть хранящиеся в ящиках стола бумаги.

В тот вечер давали «Весёлую вдову». Кох уже пять раз «умирал», заметив, что среди посетителей появились представители городской администрации во главе с бургомистром, затем в ложу для гостей вошли фон Клейст и генерал Маккензен.

Когда во второй ложе появились несколько высших чинов гестапо, до сих пор не посещавших театр, Зигфрид, глянув в «глазок» занавеса, сказал художнику:

— Какая неожиданность. Знать бы заранее, можно было бы повесить в большом и малом фойе портреты Гитлера. Иначе эти господа могут подумать, что мы относимся без уважения к представителям нового порядка.

— Ах, боже мой! — заволновался Григорий Николаевич. — Надо сейчас же сказать об этом директору. Ведь он потом во всём нас обвинит.

Директора Пашин нашёл в комнате дирижёра и притащил к «глазку». Кох глянул во вторую ложу, «умер» уже в который раз и распорядился немедленно повесить портреты.

— Но у нас только один портрет Гитлера, и тот в вашем кабинете, господин директор! — застонал художник.

— Я могу быстро сбегать, — предложил Зигфрид.

— Будьте так любезны! — подхватил идею «умирающий» директор. — Вот ключ от кабинета!

Зигфрид, действительно, бежал, пытаясь сэкономить хотя бы секунды, чтобы успеть заглянуть в ящики стола. Войдя, он закрыл дверь на ключ. Двумя прыжками подскочил к столу и выдвинул верхний ящик — ничего любопытного. Здесь лежали пачки немецких денег и обычные бумаги: приказы, распоряжения, списки артистов, выезжающих с концертами в соседние города… В нижнем ящике лежал всего один листок, прикрытый чистой бумагой. Зигфрид поспешно пробежал его глазами.

«Господину Шкловскому Е.О.

Донесение.

За последние три дня ничего примечательного не произошло. Но актриса Любавина высказала недовольство поведением офицеров, сидевших вчера в третьем ряду партера, якобы они были пьяны и шумели, мешали играть…».

Далее Зигфрид пробежал по другим фамилиям. Нет, он здесь пока не значится. Или уже? И донесение-то пустяковое. Но теперь совершенно ясно, что Кох сотрудничает с оккупационными властями, собирая сведения о людях и передавая их через Шкловского. Даёт пищу для размышлений, и кто его знает, какие выводы можно из этого сделать.