В июне тридцать седьмого... — страница 11 из 98

Помните, у Бориса Пастернака в «Докторе Живаго»:

Мело, мело во все концы,

Во все пределы.

Свеча горела на столе,

Свеча горела...

Глава втораяДЕТСТВО


В детстве он засыпал мгновенно. И в тот вечер, которым сменился снежный серый день, когда их семья на двух извозчиках с Московско-Брестского вокзала добралась наконец до Госпитальной улицы, где отец, Наум Александрович, снял квартиру из трёх комнат в каменном мрачном доме. — Гриша, не раздеваясь, устроился на овчинном полушубке между узлами со скарбом и сразу провалился в сладкий крепкий сон. Он, уставший, переполненный дорожными впечатлениями, дремал уже, пока ехали по городу, и Минска совсем не увидел. Перед слипающимися глазами только густо кружился снег, покачивалась широкая спина извозчика, где-то рядом звучали голоса отца и брата Ивана, а он был занят только одним: боролся с тяжко навалившимся сном.

...Его разбудил шум, вроде бы крик, кажется, кто-то плакал. Проснувшись, Гриша не мог понять, где он, что происходит. Незнакомая комната, заваленная вещами и узлами, рядом с полушубком, на котором он спал, — медный таз, в нём мама всегда варила малиновое варенье. Там, в Екатеринославе... Он сразу всё вспомнил: поспешные сборы, переезд, долгая дорога в поезде, в вагоне третьего класса. Сердце сжалось. Что ждёт здесь, в незнакомом, чужом городе?

Утренний свет, окрашенный розовым солнцем, наполнял комнату, громко разговаривали за дверью, а плакала, кажется, мама...

Он вскочил, опрометью бросился к двери.

Пофыркивал на голом, без скатерти, столе самовар, белая булка нарезана крупными ломтями, тоже прямо на столе, в блюдцах сыр и масло. Всё семейство во главе с Наумом Александровичем пило чай: братья — старший Иван и Володя, младший, сёстры Люба и Клава, а у мамы, Екатерины Онуфриевны, действительно были заплаканы глаза.

Да что случилось?

   — Ополосни лицо, — спокойно сказал отец. — Умывальник вон там, в передней. И — завтракать. Мы тебя не будили, уж больно разоспался.

Странно: холодная, обжигающая лицо вода пахла полынью.

Когда он вошёл в столовую, Иван, шурша газетой, говорил возбуждённо и громко:

   — Если поднять рабочих, студентов, выйти с протестом на демонстрации, — его не казнят!

   — Тише, Ваня, тише... — зашептала Екатерина Онуфриевна. — Господи, не успели приехать, и тут то же самое!

Отец молчал, а Иван, повернувшись к Грише и блестя глазами, опять заговорил быстро, громко:

   — Вот, в сегодняшних «Губернских новостях»... Вынесен смертный приговор студенту Ивану Пулихову!

   — За что? — вырвалось у Гриши.

   — Он бросил бомбу в минского губернатора, генерала Курлова. Этот Курлов залил улицы кровью в пятом году, когда вывел войска против рабочих...

   — И что же? — перебил Гриша.

   — Бомба не взорвалась! Представляешь, после воскресной службы губернатор вышел на паперть кафедрального собора, тут из толпы и кинулся к нему Пулихов, бросил бомбу под самые ноги этому мерзавцу, а она не взорвалась!

   — Бомбы не умеют делать, — промолвил Наум Александрович, расправив густые чёрные усы и поднося ко рту блюдце с чаем. — Вот народовольцы умели делать.

   — Я-то думала, — тихо сказала Екатерина Онуфриевна, — уедем, и не будет в доме этой политики... — По щекам её опять потекли слёзы. — А вы снова, снова!..

   — От политики, матушка, никуда не сбежишь, — миролюбиво сказал отец, потягивая с блюдца чай.

   — А дальше? — спросил Гриша. — Что со студентом?

   — Тут же схватили. Вот написано: «Злодей задержан на месте преступления жандармами и полицейскими».

   — Они его сразу до полусмерти избили! — Щёки Клавы, которой совсем недавно исполнилось двенадцать лет, залило яркой краской. — Прямо на паперти собора!

   — И эта туда же! — всплеснула руками Екатерина Онуфриевна. — С чего взяла?

   — На втором этаже нашего дома швейная мастерская. Пошла за водой, у колодца мастерицы...

   — Да об этом весь Минск говорит! — поддержал сестру Иван. — Ходил в лавку за хлебом и сахаром — народ только об одном: смертный приговор студенту.

...В ту пору, в феврале 1906 года, Григорию Каминскому было десять лет, а его старшему брату Ивану шёл шестнадцатый.

В первые же дни новой жизни у Гриши появился друг, Володя Григорьев, сын швеи. Истый минчанин, он знал город как свой дом. Володя был коренастым, шумным, непоседливым. Мать его была полька, пани Мария, с печальным, бледным и озабоченным лицом, на котором чёрными дугами разбегались тонкие брови, а под ними мерцали серые, тоже печальные, глаза. Пани Мария поразила Гришу и своей красотой, и лёгкой летящей походкой, всё она делала быстро и в то же время плавно. Володя был совсем не похож на свою мать, наверно, удался в отца, машиниста на железной дороге.

Володя и Гриша были одногодками, и как-то так получилось — Володя стал главным во всех их затеях. Впрочем, понять можно: для Гриши всё здесь было пока неведомо, казалось чужим, и это вызывало чувство неуверенности.

...Начинало смеркаться, и Гриша засветил керосиновую лампу — впереди захватывающее, любимое занятие: чтение, Фенимор Купер, «Всадник без головы», он остановился на семьдесят третьей странице...

— ...Гриша! — послышался голос матери из соседней комнаты. — К тебе Володя пришёл.

Володя был непривычно хмур, в серых глазах нет озорства и лукавства, он наклонился над ухом друга.

   — Нынешней ночью его повесят, — зашептал он, — и это можно увидеть...

   — Кого повесят? — оторопел Гриша. — И... что можно увидеть?

   — В сегодняшних «Ведомостях»... Царь отклонил прошение родных студента Пулихова о помиловании. Ночью в тюремном дворе он будет казнён. А тюрьма через три улицы от нас!

   — Ну? — У Гриши перехватило дыхание.

   — Рядом с тюрьмой трёхэтажный дом. По пожарной лестнице можно залезть на крышу, и весь тюремный двор перед тобой! Я только что...

   — Лазил? — ахнул Гриша.

   — Да! Пожарная лестница со стороны помоек, стена глухая, никого нет. — Теперь лицо Володи пылало азартом. — Так пойдём?

   — Ты говоришь, ночью... Ничего не увидим.

   — Во дворе тюрьмы горят фонари. Постой! Может, ты боишься?

   — Ничего я не боюсь!

Гриша говорил правду: страха не было. Появилось, и он боялся признаться себе в этом... появилось жгучее любопытство: как это казнят человека?..

   — Тогда, — прошептал Володя, — встречаемся в десять вечера у аптеки Захарьевской. Сумеешь незаметно выбраться из дома?

   — Сумею.

Он решил сыграть в открытую.

   — Мама, — сказал Гриша, когда стенные часы с гирей в виде еловой шишки показывали полдесятого, — я немного погуляю перед сном. На всякий случай ключ возьму. Вдруг вы рано ляжете спать.

Екатерина Онуфриевна на кухне была занята стиркой и словам сына не придала никакого значения. Она устало разогнулась над корытом, в котором белыми кучевыми облаками вздымалась мыльная пена, и сказала:

   — Ладно. Только оденься потеплее.

Был морозный февральский вечер. Окна домов уютно светились, и, проходя мимо, Гриша видел в них абажуры — малиновые, жёлтые, голубые. На подоконнике одного окна сидел ленивый пушистый сибирский кот и не торопясь, старательно умывался. Проплыло окно, за которым возникла картина, заставившая сильнее биться сердце мальчика: вокруг круглого стола тесно сидели люди в студенческих кителях и барышни, студент с бородкой держал в руках гитару... В раме освещённого окна мелькнула эта картина и исчезла.

«Поют, смеются, — подумал Гриша. — Неужели они не знают, что этой ночью повесят их товарища? И вообще... Всё обыкновенно, как всегда. Кот умывается... Вон горят лампады перед иконами в красном углу...»

Мысли начали путаться. Как всё странно!.. И зачем смотреть на казнь? А вдруг он не выдержит, закричит? Или ещё что-нибудь?..

Улица была пуста, поскрипывал снег под ногами. На перекрёстке у полосатой будки стоял, закутавшись в доху, городовой. Стоял не шелохнувшись, как монумент, и — удивительное дело! — Грише он показался неживым.

А вот и аптека. Окна, задёрнутые марлевыми занавесками, светились голубоватым светом.

Володя возник из соседних тёмных ворот и сказал только:

   — Пошли.

Гриша еле успевал за другом.

   — Да куда ты спешишь?

   — А если они казнь на вечер перенесли? — Володя даже не обернулся. — И надо заранее на крыше устроиться.

Пересекли несколько улиц, нырнули в короткий переулок, в котором не было ни одного фонаря, окна многих домов оказались закрытыми ставнями — и начался пустырь с кучами мусора.

Володя свернул на неприметную тропинку, и они пересекли пустырь.

   — Вон этот дом, видишь? — обернулся Володя.

Впереди возвышался трёхэтажный дом, и с него от пустыря начиналась улица, застроенная такими же одинаковыми, унылыми трёхэтажными домами.

   — Тут солдатские казармы, — сказал Володя. — А теперь — осторожно! Главное, чтобы никто не увидел.

Они прошли вдоль дома, завернули за его угол и оказались у глухой торцовой стены. Вверх поднималась пожарная лестница.

   — Вроде никого, — прошептал Володя.

Гриша, ощутив внезапный озноб, оглянулся. Улица и снежный пустырь с тёмными кучами мусора были пусты, и эта пустота казалась зловещей.

   — Давай ты первый. — В голосе Володи послышалась неуверенность. — А я покараулю.

Гриша полез по лестнице. Даже через варежки ощущался холод железных перекладин. Лестница тихо позванивала под его ногами, а Грише этот звон казался оглушительным.

«Скорее! Скорее!» — торопил он себя.

И очутился на крыше. Она была покрыта снегом, покато поднималась вверх к ряду труб, и к одной трубе от лестницы вели следы...

«Да тут кто-то есть!» — с ужасом подумал Гриша.

Но возникла над краем крыши голова Володи и прошептала:

   — Иди по моим следам к трубе. От неё всё видно. Только осторожно, не поскользнись.