В июне тридцать седьмого... — страница 23 из 98

А внизу, в общей передней, уже слышались голоса, кто-то плакал. Шли к двери комнаты братьев.

Её открыла Екатерина Онуфриевна, пропустила вперёд разгневанных и рыдающих дочерей Ванды Казимировны, сказала:

— Вот, можете убедиться — спит. Да и не способен наш Гриша на такие поступки. Уверяю вас, барышни, привиделось вашей матушке. Бывает.

Так и убедили пани Бжевскую: привиделось.

На следующий день явился в квартиру Ванды Казимировны католический священник, весь в чёрном, кропил углы комнат и окна святой водой, прочитал молитву.

А доля Марыси и её подруг ничуть не улучшилась, всё осталось по-прежнему. Не те, видно, выводы сделала хозяйка швейной мастерской из «явления диавола», как она говорила...

Скоро между Гришей и отцом состоялся такой разговор.

   — Проводи-ка меня на работу, Григорий, — сказал Наум Александрович.

Они шли по зелёной улице, под густым шатром каштанов.

   — Твой поступок глуп, жесток и безнравственен, — жёстко говорил отец, положив на плечо мальчика тяжёлую руку.

   — Но она издевается, мучает своих работниц! — воскликнул Гриша.

   — Да, пани Бжевска эксплуатирует их труд, наживается на нём. Всё это верно. Но она поступает как все, как другие владельцы заводов и фабрик, мастерских, как помещики, нанимающие крестьян для обработки своих земель. Такова система. Политическая и экономическая система Российской империи. И менять надо систему в целом. Понимаешь?

   — Понимаю... Но папа! — Гриша даже остановился. — А как же революция? Как же девятьсот пятый год? Ведь — война, баррикады. «Смерть капиталистам!» Я сам видел такой лозунг на демонстрации.

   — Правильно! Это когда революция. — Голос отца звучал убеждённо. — Когда народ не может добиться своих целей мирным путём, когда правительство, правящие классы отказываются идти на сотрудничество с людьми, не ищут компромиссных решений. И остаётся одно средство — революция, кровавый и тяжкий путь к цели. А у революции свои законы. Но в мирное время мы не можем прибегать к насилию, к беззаконным действиям. Конечно, твой поступок скорее детская шалость. Но представь: у пани Бжевской слабое сердце. Она могла просто умереть от испуга. Ты придумал очень жестокую шутку. И должен тебе сказать, Ванда Казимировна сама по себе вполне порядочный человек, со своими строгими принципами, образованная женщина, честная...

   — Честная?! — не выдержал Гриша.

   — Да, в тех жизненных правилах, по которым живёт её общество, пани Бжевска — честная... Тебе, сын, предстоит всё это осознать. Что очень важно. Теперь о другом. — Отец помолчал. — Могилы у всех народов священны. И безымянные могилы — тоже. Кто погребён в тех курганах? Мы не знаем...

Но кто бы они ни были — воины, жители города, умершие от чумы или холеры... А такое вполне возможно. Кто бы они ни были, их прах, их останки не предметы для забав. Тем. более для забав жестоких. Уразумей: то, что ты сделал, — кощунство, надругательство над памятью тех, кто там похоронен.

   — Я не подумал, папа!

   — Вот что, Гриша. Ты возьмёшь череп и закопаешь его в одном из курганов.

   — Я сделаю это завтра...

Непонятные, нежданные слёзы подступали к горлу мальчика.


Осенью 1910 года брат Иван переехал в Сосновицы к родителям, стал работать в тех же Металлических мастерских братьев Цембовски и К°, где трудился Наум Александрович.

Гриша, перешедший в пятый класс гимназии, остался в Минске один. Теперь он жил у тётки, старшей сестры отца Анны Александровны Амельгиц, получив в её маленьком собственном доме мансарду под ветхой крышей (ночами было слышно, как голуби возятся под карнизом окна).

Анна Александровна, рано потерявшая мужа, немца по национальности, была суровой набожной старухой с иконописным, замершим лицом, на котором живым умом и вниманием к людям светились глубокие карие глаза. Гришу она любила по-своему, но старалась держать в строгости и делала постоянные попытки приобщить мальчика к религии. Этому Гриша всячески противился и не любил дом Анны Александровны, где в каждой комнате перед иконами мерцали лампадки и устойчиво пахло лампадным маслом, часто появлялись такие же, как тётка, старухи с суровыми лицами, хором читали молитвы или открывали толстую, захватанную на углах страниц Библию и одна из них, водя пальцами по строчкам, ровным голосом, в котором сдерживалось тайное волнение, читала:

   — «И вышед Иисус шёл от храма. И приступили ученики Его, чтобы показать Ему здание храма, Иисус же сказал им: «Видите ли всё это? Истинно говорю вам: не останется здесь камня на камне, всё будет разрушено...»

А остальные старухи, сидя за круглым столом с остывающим самоваром, сосредоточенно слушали, опустив головы.

Нет, это не его мир! И Гриша старался как можно меньше оставаться в доме тётки.

Гимназия тоже была нелюбима. Она угнетала казёнщиной, ортодоксальной строгостью, атмосферой верноподданничества, пропитавшей её от подвалов до крыши. И не было в гимназии, в которой учился Гриша Каминский, ярких, самобытных, умеющих увлечь своим предметом педагогов. Так они и вспоминались потом: безликая череда строгих, холодных господ в чёрных казённых мундирах, безусловно знающих своё дело, но руководствующихся в преподавании циркулярами, программами, непререкаемым правилом «от сих до сих». Будто не было у этих застёгнутых на все пуговицы людей своего отношения к жизни, к предмету, который они преподают, к интересам и стремлениям воспитанников.

Конечно, гимназия давала знания. И, как потом убедился Григорий Каминский, прочные знания, застревающие в сознании навсегда, как таблица умножения. Но гимназия не воспитывала — это он понял много позже — гражданских чувств, свободы мышления, самостоятельного взгляда на жизнь, историю отечества. Наоборот, все эти чувства последовательно и целенаправленно подавлялись: Российскому государству не нужны были индивидуальности, свободные граждане, а требовалось некое среднестатистическое единство в умах — и в знаниях, и в восприятии окружающего мира, где безусловно должны были быть преданность существующему политическому режиму, обожание главы империи, помазанника Божия на земле, русского самодержца Николая Второго. Верноподданничество...

И в гимназической среде, особенно в старших классах, такое преподавание и воспитание — неизбежно! — питало и взращивало в юных душах дух протеста.


Но одним была безусловно хороша гимназия — друзьями.

На всю жизнь в памяти остались двое из них — Лёва Марголин и Митя Тыдман.

С Лёвой Гриша сидел за одной партой. Высокий, темноглазый, с широкими бровями вразлёт, Лёва во многом был похож на Гришу. Такой энергичный, стремительный, готовый за друга в огонь и в воду, жадный до новых знаний и книг. В классе их звали: Атос и Портос.

Однако главным открытием для Гриши в дружбе с Лёвой Марголиным был его отец, Иван Николаевич Марголин-старший, пожалуй, с него началась галерея самобытных русских людей, встреченных Григорием Каминским на его жизненном пути, которым российские условия не давали возможности реализовать свои недюжинные способности.

Жили Марголины на рабочей окраине, снимая казённую квартиру, — оказывается, был такой фонд у городской минской управы. Две крохотные комнаты, кухонька с чадящей печкой, терраска. Семья была большой: три брата (Лёва старший), две сестрёнки, бабушка, не встававшая с постели («Ревматизмом, детки, маюсь»), мать семейства, Елизавета Петровна, худая высокая женщина с замученным увядшим лицом и большими, красными от горячей воды и мыла руками — она подрабатывала стиркой. Ну и глава дома, Иван Николаевич, тоже высокий, шумный, с казацкими усами на широком славянском лице, всегда энергичный, деятельный, озабоченный осуществлением очередного «прожекта».

Семья жила бедно и трудно. Но Иван Николаевич не унывал.

   — Ничего! — говорил он, широко улыбаясь и блестя крепкими белыми зубами. — Мы ещё пробьёмся к вершинам благоденствия! Главное, чтобы чада учились, получили образование.

...Забегая вперёд, надо сказать, что все дети Марголиных, как бы ни бедствовала семья, всегда, наперекор всему, всем невзгодам, учились, — и здесь действовали упорство и неукротимая воля Ивана Николаевича; уже в советское время все они получили высшее образование.

Гриша любил бывать в доме Лёвы Марголина, любил слушать Ивана Николаевича, охотника порассуждать, однако не оставляя дела, которым был занят в данный момент.

   — Вот я, Григорий, открою тебе свой секрет, — говорил Иван Николаевич, умело орудуя перемазанными глиной руками на гончарном станке собственного изобретения: осуществлялся «прожект» домашнего гончарного цеха, продукция коего в ближайшем будущем обогатит семейство Марголиных. — Я родился, может быть, одним из братьев Черепановых. Или Менделеевым. Или Эдисоном. А может быть, самим Леонардо да Винчи! Да, да, мой друг! Это так. Но!.. Вроде бы не состоялся. Впрочем, пока... — Он смотрел на дверь, за которой Елизавета Петровна стирала бельё. — Почему? Ответ прост и ясен. Одних природных данных мало. А моя голова с детства... С детства! — поднимал он вверх руку, серую от глины, — ... была полна — как и сейчас! — всяческих идей, прожектов, гениальных планов. Да, мой друг, да! К природным данным необходимы знания, систематические знания! Помните, юноши! — Он торжественно смотрел на Гришу и Лёву. — Только систематическое глубокое образование ведёт к осуществлению даже самых великих идей. Если они, конечно, есть в твоей голове. Поэтому — учитесь! Упорно, постоянно, всегда! Вот я... У родителя, виневского мужика из Тульской губернии, двенадцать человек потомства. Какая могла быть учёба? Я сумел окончить лишь церковноприходскую школу. Разумеется, блестяще! Наш батюшка рыдал, расставаясь со мной, умолял родителя готовить в гимназию, обещал всяческое содействие. Куда там! Я — старший среди голопузой оравы, надо кормить семью. В поле, за борону... В результате — самоучка. Всё, что знаю, вычитал из книг. Но — хаотическое, бессистемное образование. Отсюда все мои неудачи. Временные, временные! — Он опять смотрел на дверь.