В июне тридцать седьмого... — страница 55 из 98

   — Свидания не дают? — спросил Гриша отца, когда они остались одни.

   — Не дают.

   — Где он сейчас?

   — Через знакомого, у него сын в местной тюрьме работает, узнали: пока Иван здесь. Но вроде бы собираются отправить в Минск, и суд будет там, закрытый...

   — Постараюсь сегодня же узнать все подробности у местных товарищей, — сказал Григорий. — Наверное, в тюрьме содержится ещё кто-нибудь из социал-демократов. Что-нибудь придумаем, отец! Но вот как быть с мамой?

   — Прямо не знаю, Гриша, — вздохнул Наум Александрович. — Одно заметил: когда вспоминаем с нею Ваню, всякие ваши проделки, шалости, ей становится лучше, утешается. Даже, бывает, забудется и смеётся. Редко в последнее время я слышу её смех.

Теперь, когда семья собиралась за столом, все наперебой начинали вспоминать всякие забавные истории, происходившие с Иваном, украдкой поглядывая на Екатерину Онуфриевну.

   — Помните, — начинает Клава, — лет пять или шесть назад, какой Ваня с Гришей устроили переполох в первый день Пасхи?

   — Что-то на ум нейдёт, — неуверенно говорит Екатерина Онуфриевна, но уже в ней проснулся интерес, в глазах засветилось ожидание.

   — Да как же! — продолжает Клава. — Отрезали у двух папиных шляп поля, напялили их на самые глаза, нарисовали себе усы, приклеили бороды, закутались в какие-то плащи и прямёхонько явились в столовую, ну вроде бы служители церкви. А в столовой были одни мы, девочки. И представляете!

Мы совсем не узнали братьев. Они же, охальники, поздравили нас с Пасхой, на красный угол старательно перекрестились, освятили стол, сели, закусили как следует и удалились. А через некоторое время настоящий священник пришёл. Мама, да вспомни! Мы — к тебе, говорим: у нас уже были из церкви. А батюшка всё слышит...

   — Вспомнила, вспомнила! — уже улыбается Екатерина Онуфриевна. — Я тогда батюшку Кондрата Платоновича еле за стол усадила!

   — А помните ещё? — включается в разговор Наум Александрович. — На Рождество что шалопаи наши сотворили? У нас полон дом гостей, а Ваня и Гриша прокрались в переднюю и у всех пальто рукава зашили.

   — Было, было! — смеётся Екатерина Онуфриевна. — И когда гости собрались уходить, какой переполох поднялся! А бедная Мария Станиславовна Цимбаловская! Помните? Она дама тучная, стала в своё пальто залезать, рукава не пускают, она и завалилась от испуга на пол. И смех и грех...

   — Я ещё вспомнила! — хохочет Клава. — В день крестин Володи... Или забыли?

   — Что же такое было? — говорит Наум Александрович, поглядывая на жену.

   — А вот и было! — хлопает в ладоши Клава. — Ваня и Гриша знатной парой нарядились и здрасьте-пожалте! — поздравлять заявляются! Иван — важный господин, приклеенные усы нафабрены, шляпа набекрень, сюртук модный. И откуда он его взял? Ведёт господин даму, под руку осторожно держит. Дама в длинном платье до пят, вся в завитых белых локонах, вовсю задом виляет. И дама сия — Гриша!

   — Правильно! Вспомнил! — говорит Наум Александрович. — Я ещё подумал, на эту пару глядючи: кто же такие? Вроде незнакомые. Направляюсь к ним, думаю: сейчас познакомимся. А дама подол своего платья подхватила, господин шляпу в руки, чтоб с головы не упала. И как они дунули! Вмиг след простыл!

Теперь за столом смеются все.

   — А помнишь, Клава, — спрашивает Григорий, — какой мы с Ваней однажды маскарад устроили? В беседке?

   — Помню, помню!

   — Мы в саду в беседке играли, — рассказывает Клава. — И вдруг заявляются два городовых! Все ребята от испуга разбежались. Городовые, конечно, наши братики. Собрали они нас снова, прикатили пустую бочку, по очереди взбирались на неё — и давай речи произносить!

   — Про что речи? — спрашивает Наум Александрович.

Григорий поднимается из-за стола, выпячивает живот, вытаращивает глаза и хриплым голосом говорит:

   — Господа! Мы, жандармы, значица, дубины стоеросовые и обжоры. Нас необходимо, значица, свергать! Господа, мы призываем вас к свержению жандармов, значица, с престола этой бочки!

Снова все смеются...

Однако только за семейным столом во время подобных воспоминаний оживлялась совсем ненадолго Екатерина Онуфриевна. В остальное время была она задумчива, рассеянна, плохо спала, совсем лишилась аппетита, ходила по комнатам бесцельно, как в воду опущенная.

Как-то раз Григорий застал её за странным занятием: она, открыв шкаф, перебирала детские вещи Ивана, рубашки, трусики, рукавички, ласково гладила их, целовала и плакала.

Он сказал отцу:

   — Надо бы маму увезти куда-нибудь, хоть ненадолго. Все ей тут Ивана напоминает. Отвлечь бы.

   — Я думал об этом, — ответил Наум Александрович. — Только Ваня здесь. Может быть, ещё свидание дадут...

   — Не дадут, — перебил Григорий. — Вчера всё узнал. Его уже нет в Сосновицах. Увезли в Минск. Никому из наших товарищей связаться с ним не удалось. Его в одиночке содержали и одного выводили на прогулки. Маме обо всём этом лучше не говорить.

   — Согласен. — Наум Александрович задумался. — Тогда вот что. У меня как раз отпуск. Есть в Поронине знакомый крестьянин, пан Домбровский. Дом у него большой, сад. Давно на лето к себе зовёт, приезжайте, говорит, всей семьёй. А места там — только больную душу лечить. Да и вы все отдохнёте. Как тебе такое предложение?

   — Я обеими руками «за». Лишь бы мама согласилась.

   — Если мы все «за», — сказал Каминский-старший, — она согласится.


* * *

Лето 1913 года выдалось дождливое, пасмурное, редко выпадали солнечные деньки, но всё равно — правы оказались Наум Александрович и Григорий: в Поронине Екатерина Онуфриевна ожила, как бы очнулась, посветлело лицо, чаще теперь слышался её смех. Об Иване однажды за ужином Екатерина Онуфриевна сказала:

— Сон видела. Идёт Ванечка по лугу, трава высокая, цветы, бабочки порхают. А он весёлый, в рубашке белой-белой, как тутошние крестьяне носят. Хороший сон, вещий. Чует моё сердце: скоро вернётся к нам Ванечка, вот увидите!

Никто её, конечно, разубеждать не стал.

Дом пана Домбровского был деревянным, просторным. Каминские занимали две комнаты и террасу, из окон открывшая величественный вид на Татры, и горный пейзаж наверняка врачевал душу, особенно в вечерние часы, когда все собирались за чаем и было видно, если распогоживалось, как за горы, покрытые лесом, садится оранжевое солнце, окуная мир в волшебное, нереальное освещение.

Поронино было большой деревней, населённой гуралями. Так называли польских крестьян — горных жителей. Незатейливый деревенский быт, чистейший воздух, пропитанный запахами татрских лесов. Соломенные крыши, босые женщины и детишки, степенные мужчины в неизменных белых суконных штанах и таких же накидках. Мычание коров, петушиная перекличка, струи неторопливого дыма из труб по ранним утрам и вечерам.

Наум Александрович и Григорий (Клава больше занималась домашними делами) старались почаще уводить Екатерину Онуфриевну на дальние прогулки — в горы, к озёрам, в соседние деревни.

Впрочем, скоро в этих прогулках сопровождал Екатерину Онуфриевну только муж — у Григория появились новые заботы и интересы...

Дело в том, что через Поронино, а дальше Краков, шла из Закопане железная дорога на Варшаву и далее — в Петербург. В Поронине было почтовое отделение, и по утрам и вечерам к поездам, доставлявшим почту и свежие газеты, собирался на станцию прелюбопытный народ, спешивший поскорее узнать последние новости из двух столиц.

...Ещё в Сосновицах местные социал-демократы дали Григорию Каминскому несколько рекомендательных писем «к своим» — в Поронине, соседнем Закопане, даже в Кракове (вдруг случится и там побывать).

Было у Григория письмо к Борису Вигилёву, человеку, как потом оказалось, удивительному. Русский эмигрант, убеждённый сторонник большевиков, Вигилёв происходил из семьи революционной в прямом смысле слова: его старший брат погиб в тюрьме, сестра умерла в ссылке, вот тогда их отец вынужден был оставить Москву, приехать в Вильно. Борис попал в среду польских социал-демократов, легко и с удовольствием овладев польским языком.

В 1904 году Борис Вигилёв на IV Объединительном съезде РСДРП представлял виленскую партийную организацию, вернувшись со съезда, угодил в тюрьму, где заболел туберкулёзом. Освобождение, поездки для лечения сначала в Финляндию, потом в Италию, на Капри; там жить случилось по соседству с виллой Максима Горького. Вернувшись в Польшу, Борис оказался в Кракове, закончил филологический факультет Ягеллонского университета.

Болезнь лёгких привела Вигилёва на постоянное жительство в Закопане. Свободно, как бы само собою, усвоил он местные обычаи (видно, таково было свойство его натуры), превратился в типичного жителя Галиции, навсегда полюбив чудесный горный край. Борис стал страстным почитателем Татр, геологию которых скрупулёзно изучал — в ту пору эти таинственные горы были ещё мало исследованы. Собирал он также изделия местных мастеров, и дом его постепенно превратился в своеобразный этнографический музей; им была создана первая здесь метеорологическая станция.

Но и общественную, политическую деятельность не оставил Борис Вигилёв: в его небольшом скромном домике на улице Сенкевича в Поронине, в котором он поселялся на весну и лето, постоянно собирались и местные социал-демократы, и русские политические эмигранты; бывали здесь и проводившие отдых в горах польские писатели Стефан Жеромский, Ян Касирович, Владислав Оркан, Анджей Струк.

Всё это о Борисе Вигилёве Григорий узнал позже, когда они стали, несмотря на разницу лет, друзьями.

А началось всё с их знакомства на станции Поронино, возле почтового отделения, где оба дожидались вечернего поезда из Петербурга. Когда Григорий узнал, что высокий худощавый человек с бледным нервным интеллигентным лицом, которое окаймляла рыжая бородка, и есть пан Вигилёв, он ему тут же передал, представившись, рекомендательное письмо.

Прочитано оно было мгновенно; быстрый изучающий взгляд карих глаз, исполненный доброты, крепкое пожатие немного влажной руки.