В июне тридцать седьмого... — страница 84 из 98

А всё началось тогда в Баку, в двадцать первом году! Гриша уже в ту пору понял, раскусил этого человека! Но почему, почему, уезжая в Тифлис, он не сказал мне правду? «Поехал любоваться памятниками архитектуры...»

Впрочем, я знаю, почему он не сказал мне правду. Он не хотел меня тревожить, волновать: окончательно пропадёт молоко, Ленка и так слабенькая. И потом... Для него партия всегда была святыней. Наверно, он считал, что та грязь, клевета — ошибка, случайность. Он ещё был так молод! Двадцать шесть лет...

...Сколько я стояла у открытого окна? Дождь перестал. Небо над московскими крышами светлело, в золотом куполе храма Христа Спасителя отражались лучи закатного солнца.

Я обернулась. Григорий сидя спал на диване. Ему всегда не хватало времени. Систематически не высыпался. Четыре-пять часов в сутки...

Я осторожно подошла к нему. Ровное глубокое дыхание.

«Бедный!.. — Сердце сжалось от любви и тоски. Подумалось: — Какой у него крепкий, беспробудный сон!»

Но ведь надо будить. Скоро приедет машина.

«И Ленка разоспалась, — подумала я. — Не слышно её. В дождливую погоду хорошо спится».

Я подошла к дубовой тумбе, на которой стоял граммофон, подняла головку с иголкой, перевела рычажок. Медленно закружилась коричневая пластинка.

Сквозь потрескивания, шорохи, вздохи саксофона томный мужской баритон:


Я поднимаю свой бокал

За наши души,

За голос, что для нас звучал

Всё глуше, глуше...



POST SCRIPTUM

«Московская правда», 26 июня 1987 года.

Бабушкинский РК КПСС, партийная организация ДЭЗ № 16 с глубоким прискорбием извещают о смерти члена КПСС с 1917 года, персонального пенсионера, кандидата технических наук, лауреата Государственной премии ОЛЬГИ БОРИСОВНЫ РОЗЕН и выражают искреннее соболезнование родным и близким покойной.

Глава тринадцатаяВОЙНА


Дальняя экскурсия по России в августе 1913 года, измена Оли (так с ожесточением говорил он себе: «Измена!»), внезапный отъезд из Минска дяди Алексея Александровича, запрет Батхона заниматься активной политической деятельностью — всё это, вместе взятое, обрушилось на Григория Каминского. Обрушилось и — придавило..

Никогда раньше он не знал себя таким. Ничего не хотелось. Апатия, сонливость. Он лежал целыми днями на широком диване в комнате, предоставленной ему Тыдманами, засыпал, просыпался...

«Что ты наделала, Оля!..»

Звали обедать или ужинать — шёл, без аппетита ел что-то, не чувствуя вкуса. Неохотно, вяло отвечал на вопросы Димы. Обратил только внимание: Павел Емельянович к столу не выходил, просил еду приносить ему в кабинет, «срочная работа».

«Срочная работа, — усмехнулся про себя Григорий. — Не желает со мной сидеть за одним столом. А! Пускай. Всё равно...»

Возвращался в свою комнату, опять ложился на диван. Думалось: «Надо подыскать квартиру. Ерунда какая-то получается — жить в доме её отца, который, выходит по рассказам Дмитрия, и разлучил нас». Однако дальше рассуждение не шло — абсолютно ничего не хотелось предпринимать.

Илья Батхон или люди от него тоже не появлялись...

Поднимался с дивана, распахивал окно, выходившее в старый запущенный сад. Стояли душные августовские дни, в комнату дуновением ветра приносило густой аромат разогретых солнцем высоких трав.

«На речку, что ли, пойти? Искупаться?»

Он возвращался на диван, ложился на спину, смотрел в потолок. Лепные амурчики с натянутыми луками украшали углы потолка. У амурчиков были лукавые, загадочные физиономии.

«В кого вы целитесь, дураки? Нет никакой любви».

Григорий отворачивался к стене.

Появлялся в комнате Дима, понимая состояние друга, старался развлечь его разговорами на самые разные отвлечённые темы. Каминский отвечал кратко: да, нет. Или отмалчивался. Бесед не получалось, Дима, обиженный и раздосадованный, уходил.

Так прошло три недели.

...Курган над Волгой — вот странно! — весь был усыпан красными маками. Григорий и Оля сидели на плоском камне с тёмно-коричневыми прожилками (он разыскал этот камень, поднявшись на курган, и вспоминалось потом, что его поверхность влажна и прохладна). Сейчас, наоборот, камень был тёплым, даже горячим, вокруг него знойный ветер с заволжских степей раскачивал красные маки. Оля положила голову на плечо Григория, ощущалась блаженная тяжесть и на плече, и на груди, Олины волосы щекотали ухо, но он боялся пошевелиться — так счастливо, так радостно было ему! «Но, когда же здесь успели вырасти красные маки? — подумалось Григорию. — И ведь они что-то означают. Зачем они выросли на нашем кургане?..»

«Это не маки! — сказала Оля. — Это совсем не маки! — Она уже трясла его за плечо. — Неужели ты не понимаешь, что это?..»

Он проснулся в поту, с часто бьющимся сердцем, голова съехала с подушки, ухо щекотали перья, вылезшие из перины.

За плечо его тряс Дима:

   — Просыпайся! Да просыпайся же! Война!

   — Что?! — В одно мгновение он был на ногах. — Что ты сказал?

   — Ты всё проспал на своём диване! — В руках Димы была стопка газет. — Вот! Россия объявила войну Германии. И Англия с Францией тоже! Ты понимаешь, что это значит?

   — Погоди, погоди, Дима... Дай сосредоточиться. — В одно мгновение он стал прежним. Как бы очнулся после долгого томительного обморока. — Сначала — к Илье. Батхон, наверно, тоже сменил квартиру?

   — Я знаю, где его найти! — сказал Дима.

...В несколько дней Минск, расположенный совсем близко от западной границы, неузнаваемо изменился. Город наводнили войска, гремела полковая музыка, по улицам шествовали патриотические демонстрации — с портретами Николая Второго, хоругвями, Андреевскими флагами. И войска, и демонстрантов приветствовали восторженные толпы, женщины утирали слёзы, махали платочками, бросали солдатам и демонстрантам цветы. Мужчины с красными возбуждёнными лицами кричали:

   — Война до победного конца!

   — Бей пруссаков!

   — Вперёд, на Берлин!

Однако скоро иные потоки людей хлынули в Минск — с запада: вереницы беженцев, которых с каждым днём становилось всё больше и больше, полевые госпитали — на первых порах их размещали в пустующих гимназиях и реальных училищах, даже здание городского театра до открытия сезона отдали под самый большой госпиталь. Газеты были полны противоречивыми сообщениями с театра военных действий. Но и сквозь барабанную патриотическую фразеологию пробивалась очевидная истина: русское воинство терпит поражение. «Временные неудачи», — прочитал в одной бойкой статье Григорий Каминский.

...Польша оказалась отрезанной. Родители, сестры остались в Сосновицах, и от них не было никаких вестей. И уже второй год ни одного письма от брата Ивана, который, на закрытом суде получив пять лет каторги, был отправлен на остров Сахалин.

С каждым днём Минск преображался: беженцы всё прибывали и прибывали. Городские власти размещали их в сараях, складах, снимали для людей убогие квартиры и селили по нескольку семей в одной комнате.

Однажды Григорий в поисках нужного ему человека оказался в клубе коммерческого общества, гоже отданного беженцам, и был просто потрясён увиденным. Люди вповалку спали прямо на полу, кто на перинах, кто на тюфяках, кто подстелив под себя пальто. Среди скарба, узлов, чемоданов копошились дети, старухи и старики со скорбными лицами сидели возле своего имущества, и никакой надежды не было в их застывших позах. Молодые матери с безумными глазами, не отворачиваясь, кормили младенцев. Ругань, плач, вонь...

«Вот что означает война для народа», — думал Григорий Каминский, и, казалось, сами собой сжимались кулаки.

По улицам ходили сёстры милосердия в серых платьях и белых косынках, в руках у многих из них были жестяные кружки с красным крестом на боку: они собирати пожертвования в пользу раненых воинов. Кто опускал в кружку монеты, получал от сестёр милосердия раскрашенные металлические шарики — их проворные женские пальцы прикалывали к одежде.

«Не такая помощь нужна искалеченным войной, — думал Григорий. — Благотворительностью здесь не поможешь».

Пустели полки магазинов. У продовольственных лавок с утра выстраивались очереди. Стали закрываться некоторые мастерские и фабрики. Всё больше особняков аристократической части города оказывались без хозяев, — их обитатели отбывали кто в Питер, кто в Москву, кто в имения родственников в глубину империи. Толпы подозрительных оборванцев слонялись по вокзалам и торговым улицам. Иногда поздними вечерами или ночью слышался истошный крик: «Караул!», случалось, гремели выстрелы...

Григорий Каминский был поглощён опасной и напряжённой работой: встречи с солдатами, отправляющимися на фронт, — их, рискуя жизнью, организовывали местные большевики; в паровозном депо действует социал-демократическая группа, и её необходимо снабдить литературой, доставленной из Москвы. Начались занятия в гимназиях и реальных училищах — предстоит возобновить занятия кружков; оборудованы подпольная типография, Григорию поручено написать две листовки — обращённые к солдатам и к рабочим Минска.

   — И что бы мы ни делали, — говорил Илья Батхон, — цель у нас одна: разъяснять всем и каждому — начата преступная империалистическая война. У пролетариев, у всего трудового народа единая задача — превращение этой войны в гражданскую, против монархии и буржуазного правительства...

   — Революция! — нетерпеливо перебивал Каминский.

   — Да, Гриша, революция...

...Однажды к ужину пожаловал Павел Емельянович, сел на свой стул во главе стола. Горничная Клава в белом переднике поставила перед ним прибор, хозяин дома, как всегда, был безукоризненно одет: серый французский костюм-тройка, седые волосы аккуратно причёсаны на косой пробор; пахнуло крепким мужским одеколоном, наверное, тоже французским. Весь облик Павла Емельяновича, волевое и спокойное выражение его лица говорили: война войной, а интеллигентный человек при любых обстоятельствах должен оставаться самим собой.