пророками.
По методу оксюморона, войдя в Старый город, они расселись в арабском кафе и заказали мороженого. Мимо, направляясь к Башне Давида на патриотическую экскурсию, шел взвод солдат, на плечах висели большие американские полуавтоматы стволами вниз. Сержант покрикивал подопечным: «Смело! Смело!», что вовсе не означало призыва к воинским доблестям, а просто «держись левее».
Освежившись мороженым, наши прошли дальше через армянский квартал и с поворота увидели огромное пространство между холмом Старого города и горой Элеон, у подножия которой лежала святейшая христианская плантация, Гефсиманский сад. Всякий раз, когда АЯ оказывался здесь, ему казалось, что от всего пространства вверх поднимается гигантский световой столб. Так случилось и сейчас. Он хотел об этом сказать Норе, но не решился. Любимая шла, прикусив губы, бледность разлилась по ее лицу, плечи подрагивали, как под порывами ветра. Почему она так уж сильно волнуется? Неужели такое честолюбие?
Улицы еврейского квартала были застроены современными домами из местного розоватого камня. Архитектура обволакивала руины и сама как бы становилась частью древности. Огромная площадь перед Стеной со всех сторон патрулировалась солдатами спецназа: дивизия «Гелави», лиловые береты. Большие парни в комбинезонах, обвешанные оружием и радиотелефонами, стояли под арками и обменивались хохмами на иврите и по-русски. Они разинули рты, когда мимо прошла в своем парижском мини-комплекте Бернадетта Скромнейшая. Замечено было также, что и несколько щуплых хасидов дрогнули при виде нашей строгой ультрафемины. Мудрый закон, однако, разделял молящихся у Стены по половому признаку, и искушение отдалялось.
Эта Стена поражает размерами, гигантскими тесаными камнями, крепко подогнанными друг к другу. Перед тобой лишь малая часть, оставшаяся от Храма, вообрази теперь весь Храм! Стенли возложил свои длани на камень, и вся наша команда повторила его жест.
— В этот момент, ребята, все, что в вас было еврейского, возвращается к вам!— торжественно возгласил раввин Дершковиц.
За нашими ребятами подходили евреи разных мастей: узбеки, грузины, дагестанцы, марокканцы, американцы, поляки, ну и прочие, не всех же перечислять. Читатель знает, что и десять потерянных колен когда-нибудь придут сюда.
Возле Музея Израиля стояла демонстрация в черных лапсердаках. Их плакаты гласили: «Руки прочь от наших предков!», «Требуем захоронения кожевника Кор-Бейта!», «Археологи, вон из Израиля!». Охрана, потеснив протестантов, образовала проход для вновь прибывших. Их, оказывается, ждали: церемония открытия нового экспоната вот-вот должна была начаться.
Они шли по шлифованным мраморным полам среди строжайшей оптимальной температуры. В зале с подсвеченными углами и треугольником синего неба в потолке стояла небольшая, сотни в две, группа почетных гостей, среди них президент, министры, раввины, несколько глав государств. Все обернулись на возвышающегося Стенли Корбаха. Общество было явно заинтриговано появлением великого филантропа, одной из самых скандальных личностей текущего момента, да к тому же потомка исторического экспоната. Телевизионная бригада и фотографы из строго лимитированного сектора вели деликатные съемки. Директор музея уже говорил речь. Ивритские шаканья и хаканья сопровождались придыханиями британского синхрона.
Нору провели поближе к микрофонам. Она должна была сделать сообщение об исторической находке. На АЯ никто не обращал внимания. Поднимаясь на цыпочки, он пытался разглядеть экспонат, но ничего не видел. Все же было ясно, что в середине толпы существует некоторое свободное пространство. Только пробравшись к краю этого пространства, он понял, в чем тут дело. Толпа стояла плотно вокруг большого стеклянного квадрата, вделанного в пол. Под ним в ярко освещенном белом кубе было распростерто темно-коричневое мумифицированное мужское тело. Обломок копья торчал у него из-под левого подвздошья. Порванная одежда, очевидно легкая летняя туника, облепляла его грудь и складками собиралась на чреслах. Она была того же цвета, что и тело,— темно-коричневая, словно загустевший гречишный мед. Собственно говоря, весь экспонат как раз и был покрыт слоем окаменевшего меда из огромной расколовшейся при землетрясении амфоры — той субстанцией, что окончательно отделила Зеева Кор-Бейта от воздушной среды.
Странное, никогда ранее не испытанное чувство охватило АЯ. То ли это был ужас, то ли восторг, во всяком случае, что-то совершенно нестерпимое. Обливаясь потом и трясясь, как от хлада могильного или от вулканного жара, он стоял над распростертым телом. Хотел бежать, но был не в силах пошевелиться. Остаться здесь тоже было невмочь. Бросить еще один взгляд вниз на Зеева Кор-Бейта было совершенно невозможно. Синий треугольник наверху казался пропастью. Лица вокруг представляли сплошную неузнаваемость.
— Боже, Боже мой! Как же я раньше не догадалась?!— донесся до него голос Норы.— Сашка, это ты?! Сашка, ты здесь?!
Одна лишь склонность к неуместным мыслям и здесь его не оставила. Как часто трудно отличить восклицательный знак от вопросительного в устах женщины, подумал он и немножко ободрился. Он чувствовал, что публика начинает поворачиваться к нему. Ничего уже больше не оставалось, как склониться над стеклом.
Там внизу лежал он сам. Это было его собственное легкое и мускулистое тело, и даже ноготь большого пальца правой ступни был копией его собственного ногтя, когда-то названного археологическим. Самое же главное состояло в том, что у Зеева Кор-Бейта было лицо Александра Корбаха. Только лишь над левым углом нижней челюсти отслоился кусочек щеки и была видна кость, все остальные черты в точности повторяли лицо АЯ: и форма лысого лба, и оттопыренные уши, и растянутый обезьяний рот, и веки, стиснутые, словно смехом, двухтысячелетней контрактурой над глазными яблоками. Отплывая и приближаясь, маячила перед ним ошеломляющая маска шутовского хохота, точь-в-точь как та, что появлялась у него самого в моменты театрального восторга. Он и сам теперь отплывал и приближался, отплывал и приближался. И тут он сомкнулся с чем-то, пока еще непонятным. Значит, это я, значит, это я сам, значит, это я сам тут и был, значит, это я сам тут и был в образе этого певца Саши Корбаха, думал он вместе со всем этим. И отплывал, и приближался, и отплывал.
Максимы
Ничто — это нечто,
Благость и нечисть.
Нечто — это что-то,
Грубая штопка.
Что-то — это ничто почти,
Телефон на закрытой почте.
Почти — это все,
Летучкой влетаешь в сон.
Все — это нечто,
Весь мир греческий.
Нечто — это ничто,
Только стая пичуг.
Андрей Арьев
Рассуждение об анютиных глазках
Берег Средиземного моря, где некогда бурно властвовал «падающий ветер» Эвроклидон, ничем не примечателен и пустынен. Мы ехали вдоль него на автобусе, притомившись после отдыха на юге Израиля. Было тихо, не подавала голоса даже Катя, наш гид, целую неделю безумолчно занимавшая нас историями об израильских древностях и современном еврейском быте. Она легко расположила нас к дружескому общению, да и помнил я ее еще по Пушкинскому заповеднику, куда она приезжала с экскурсиями из Пскова в семидесятые-восьмидесятые годы. В начале девяностых эмигрировала и вот теперь преуспела на том же поприще в Земле обетованной.
За окном вилась какая-то птичка, лежали мелкие, плоские волны — без достопримечательностей.
«Две трети всех птиц в мире пролетают над Израилем»,— раздался в динамиках Катин любезный голос. Повертев в руках микрофон, она задумалась и продолжать не стала.
Это чувство безмерности предлежащего отечества смахивало на Гоголя: «Редкая птица долетит до середины Днепра»… Но ясно же, что Россия в этом плане никак не Израиль. И Катя не Гоголь, просто хороший экскурсовод со стажем, слегка перевозбудившийся от любви к отечеству обретенному… Полярное сходство заключалось, видимо, в том, что гоголевское чувство безмерности превращалось в этих краях в безмерность к ним чувств. Не всегда поэтических, но всегда явных. Потому что через полчаса Катя уже что-то вкладывала нам в уши о «лучших в мире помидорах». Лучшими нас почему-то не потчевали. Но обычных на столе всегда оказывалось в избытке. Даром что «лучших в мире помидоров» вообще не бывает. Да и неясно, что человеку нужно: «лучший в мире помидор» или так, «помидорчики».
В Израиле эту метафизику понимаешь «лучше всего», так же как «лучше всего» ее понимаешь в России…
В Тель-Авиве нас поселили в «Фаль-отеле», но речь не о нем, а о пейзаже. После дворца Ирода и пещер Кумрана тоже ничего особенного: с парадной стороны фасада оживленная магистраль, на задворках — Средиземное море. Пальмы растут, финики, оливы… Но вот под пальмами, рядом… Под пальмами перед входом в отель углы незаасфальтированных квадратов почвы засажены анютиными глазками, совершенно нелепыми под вековой сенью старожилов этих мест. Нелепыми, но побуждающими к улыбке. Писатель Б. приметил их сразу — глазом профессионала. И засмеялся: «Вот, остались откуда-то, не пропадать же!»
Человек со вкусом, глядя на эти доморощенные красоты, лишь усмехнется. Однако ответ на вопрос, украшают ли подобные цветочки классический пейзаж или уродуют, и в Израиле и в России не есть проблема эстетическая. Это вопрос, так сказать, мирочувствования. Человеку нужно плюс ко всему еще и «немножечко шить». Меня, во всяком случае, эта ничтожная грядка анютиных глазок разбередила не меньше Стены Плача. Да и то сказать, на что мы перед ней надеялись? Писатель Б. сунул между камней записку с просьбой, чтоб сына из школы не исключили… Я и вовсе ничего писать не стал. Но все же подумал: пусть дочке и жене будет хорошо. И тронул камень стены рукой. Улестил-таки душу…
Тема эта равно и «еврейская» и «розановская», тема «теплоты быта и бытия», тема «маленького человека» как «всечеловека». И не грозный ветер Нового Завета, так нас и не настигший, послышался мне на берегу Средиземного моря, а голос тишайшего в нашей громыхающей словесности писателя: «Мне нравится … ветер бурный, называемый Эвроклидон». Этот свирепый ветер упоминается в Деяниях Апостолов и ничего хорошего не обещает, преграждая путь в Рим кораблю, на котором заточен апостол Павел. Тема напрашивается сама собой: побеждает ли тот, кто этому ветру, и тем самым судьбе, противостоит? Ответ не совсем прост: ветер не переборешь, но до Рима все равно доберешься. Что и произошло с апостолом Павлом, успешно проповедовавшим в Вечном городе христианство и там же потерявшим на плахе голову — при Нероне.